20367.fb2
Выше рассказаны обстоятельства и события, объясняющие характер Любы, образовавшийся под влиянием условий, совершенно противоположных тем, в которых развивался и жил Тавровский. Эта противоположность, может быть, была главною основой их сближения; встреча с таким человеком, как Тавровский, не могла не произвесть впечатления на Любу. С своей стороны и Тавровский был поражен Любою. Простодушная доверчивость, ненатянутая наивность и грация, не испорченная расчетливым кокетством, которое он так привык видеть в женщинах, даже простенькое платье Любы, ее детские занятия и веселая болтовня -- всё в глазах человека, утомленного роскошью и рутиной городской жизни, имело необыкновенную новизну и привлекательность. Павел Сергеич был принят на короткую ногу в доме угрюмого старика, который, как бы вспомнив свою прошлую жизнь, стал задавать обеды, созывал соседей. Карты и вино появились в доме.
Тавровский продолжал видеться с Любой у ската горы, куда она приезжала со своими товарищами. После нескольких прогулок Люба уже не дичилась его. Да и Павел Сергеич так умел примениться к характеру девушки, что, видя его бегающего с Любой вперегонку и потом в ту же ночь сидящего за карточным столом с Куратовым, никто бы не узнал в нем того же самого человека. Но Люба, к счастию, не видала его в такие минуты. Не имея сама еще прошлого, она не мучилась любопытством разгадать прошлое Павла Сергеича. Ей достаточно было заметить в нем один раз проблеск благородства души, чтоб твердо верить в его душевные достоинства. Недоверчивость к людям была еще чувством, не понятным девушке, воспитанной среди природы и не имевшей никаких столкновений с людьми. Если же в некоторых случаях недоверчивость и проявлялась в ней, то скорее как инстинкт, чем как следствие опытности. Например, Павлу Сергеичу много стоило труда уговорить Любу ездить одной на прогулки, потому что свита ее не очень была ему приятна. Цыган с своими мрачными и пытливыми взглядами уничтожал в Тавровском веселое расположение духа, а Стеша подслушивала его разговор с Любой и потом выкидывала с Павлом Сергеичем не очень нежные шутки. Вообще ему не нравилось слишком фамильярное обращение цыган с Любой, которая иногда сама краснела от слов и выходок Стеши и смущалась от взглядов ее брата. Несколько уже дней Павел Сергеич приезжал к скату горы, в полной надежде найти Любу одну, но ошибался. Стеша, казалось, сделалась ее тенью. Наконец Тавровский, после одной грубой выходки Стеши, объявил, что он не может выносить присутствия Стеши и ее брата. Строгий голос Павла Сергеича так подействовал на Любу, что она, несмотря на всю кротость своего характера, поссорилась с цыганкой и цыганом. Первая не уступила ей ни в одном слове, зато цыган не сделал ни одного возражения против желания Любы: он только страшно изменился в лице и исчез из дому. Пользуясь этим, Люба уехала одна к скату горы. Сердце ее болезненно сжималось при мысли, что она поступила несправедливо; но весла всё-таки действовали дружно, и щеки девушки, раскрасневшиеся от движения, зарделись еще ярче, когда она завидела черную точку на скате горы. В это время она более уже ни о чем не думала, как только о том, чтоб лодка плыла быстрее.
Тавровский давно уже был у ската горы. Красивое его лицо приняло такое торжествующее выражение, когда лодка подъехала к берегу, что Люба с минуту не решалась выйти на берег. Павел Сергеич прыгнул к ней в лодку и с жаром сказал:
– - Как благодарить мне вас за вашу доверчивость ко мне!
Люба не поняла его благодарности и чуть не со слезами рассказала свою ссору дома.
Павел Сергеич старался всеми силами уверить Любу, что она поступила хорошо; но Люба тревожилась.
– - Вы разве хотите остаться в лодке? -- спросил Павел Сергеич, любуясь девушкой, окруженной со всех сторон осокою.
– - О нет! они, верно, ищут меня! -- пугливо сказала Люба и спешила выйти на берег.
Павел Сергеич поднял Любу; она было взяла его под руку, но тотчас оставила его руку и сказала:
– - Куда же мы пойдем? ведь всё равно лодку увидят.
– - Она в осоке. Пойдемте.
И он снова взял руку Любы и продолжал говорить, как будто не замечая, что Люба пыталась освободить свою руку.
– - Пойдемте на то место, где я вас в первый раз увидел. Я каждый раз захожу на эту площадку и думаю о вас.
Люба вся вспыхнула, потупила глаза, но не двигалась с места.
– - Чего же вы боитесь? в первый день нашего знакомства вы были такая смелая.
– - Тогда была Стеша…-- поспешно начала Люба и, окончательно потерявшись, склонила голову на грудь, которая сильно подымалась.
– - Но вы меня не знали, тогда,-- а теперь? чего же вы боитесь?
И он почти против воли повел Любу за собой.
Тавровский замечал, что с Любой надо говорить и обращаться, как с ребенком: тогда она не дичилась его; и точно: лишь только голос его сделался прост, а взгляды обыкновенны, Люба, доверчиво опираясь на его руку, пошла за ним. Она сделалась весела, болтлива, совершенно позабыв и свое горе, и неловкость, которую чувствовала за минуту в присутствии Павла Сергеича. Тавровский, казалось, сам превратился в ребенка: он усердно гонялся с Любой по лесу за коньками и бабочками. Поймав, они разглядывали их радужные крылышки. Держа на ладони бабочку, Люба так была занята ею, что не чувствовала горячего дыхания на своей разгоревшейся щечке. Тавровский, казалось, завидовал насекомому, тоже разглядывая его. Люба, подняв голову, столкнулась с его головой; он стал извиняться.
– - Я, кажется, вас ушибла? -- говорила Люба, потирая свой лоб.
– - Нет. Я вас ушиб.
– - Вам больно! вы покраснели!
– - О нет, мне больнее, когда вы забываете окружающих, любуясь бабочкой.
– - Ах, где она? я ее уронила! -- вскрикнула Люба и, опустившись на колени, начала ловить прыгавшую по траве бабочку.
– - Вот она! -- кинув фуражку на бабочку, сказал Павел Сергеич. Став на колени и тихо поднимая фуражку, он прибавил: -- Дайте скорее булавку.
Люба подала булавку и занялась приглаживанием пелеринки, которая от ветра рвалась с ее плеч.
– - Вот она; любуйтесь! теперь она не улетит,-- сказал Павел Сергеич и подал Любе фуражку, к которой была приколота бабочка.
Люба с ужасом вскрикнула.
Павел Сергеич пугливо осмотрелся кругом, думая, что Люба завидела какого-нибудь зверя; но она хлопотала около бабочки; вынув из нее булавку, она с грустью глядела на ее страдания и попытки лететь и сквозь слезы сказала:
– - Что вы сделали: она теперь уж не полетит!
– - Вы меня испугали! Я думал, бог знает что вы увидели,-- смеясь, отвечал Тавровский.
– - И вам не жаль? посмотрите, сколько пыли уже слетело с ее крылышек!
– - Не беспокойтесь: она сейчас полетит.
Люба с грустью продолжала глядеть на бабочку; но вдруг лицо ее озарилось улыбкой; закинув свою головку, она радостно следила за поднявшейся на воздух бабочкой.
Павел Сергеич, стоя почти на коленях, следил не за полетом бабочки, а за Любой, которая наконец совершенно закинула головку назад, щурилась и улыбалась, провожая глазами бабочку вверх.
– - Ну, теперь вы не сердитесь на меня? -- спросил он.
– - Нет! -- покойно отвечала Люба, закрывая глаза ладонью от солнца.
– - Ну а если б она умерла?
Люба взглянула на Павла Сергеича и медленно отвечала:
– - Я бы очень рассердилась на вас.
– - За что же? она и так скоро бы умерла, как только настала бы осень: холод…
Люба задумалась, но потом поспешно сказала:
– - Неужели вы не знаете, что к холоду бабочка превращается в куколку?
– - Да я вообще ничего не знаю из естественной истории.
– - Хотите, я вам подарю? у меня она есть, с картинками.
– - Хорошо. Дайте вашу ручку поцеловать за это.
Люба быстро встала; Павел Сергеич последовал ее примеру.
– - Если не хотите дать поцеловать вашей ручки, то хоть опирайтесь ею на мою.
И они пошли под руку.
– - Знаете ли что: так как мы будем на том месте, где я вас видел в первый раз, то, чтоб живее его вспомнить, говорите со мной, как тогда говорили.
Люба не скоро поняла, чего хотел Тавровский, и никак не соглашалась говорить ему "ты". За спорами она не заметила, как они подошли к площадке, которая вдали вся пестрела роскошными цветами; ароматный запах их разносился по лесу.
– - Что это как чудесно пахнет? -- с недоумением спросила Люба, впивая в себя воздух.
– - Цветы близко,-- улыбаясь, отвечал Тавровский.
– - Какие цветы -- здесь, в лесу? -- засмеявшись, сказала Люба, но вдруг, радостно вскрикнув, кинулась бежать к площадке.
Не скоро могла она прийти в себя от удивления и восторга, очутясь в роскошнейшем цветнике. Бегая и оглядываясь кругом, она твердила:
– - Это то место, это оно!
Павел Сергеич наслаждался удивлением простодушной девушки. Подойдя к ней, он указал на небольшую беседку, сделанную из кустов роз, и сказал:
– - Узнаете ли вы то место, где вы лежали? Я давно желал вас привести сюда одну, потому что оно для меня очень дорого.
Люба ничего не отвечала, так что нельзя было узнать, поняла ли она смысл слов Павла Сергеича. В каком-то упоении она стала бегать по цветнику, нюхать то один цветок, то другой, спрашивала Павла Сергеича о названии некоторых. Вдруг она остановилась и, смотря ему в глаза, спросила робко:
– - Это всё для меня?
– - Для кого же? -- с упреком спросил он.
Люба задумалась и снова пустилась бегать по цветнику, срывала цветы и плела венок.
Павел Сергеич, сидя в беседке, любовался радостью девушки и мысленно сравнивал ее с другими женщинами, которых встречал в жизни. То расчет денежный, то самолюбие, казалось ему, двигали ими, и он решил, что единственно такая женщина, как Люба, способна сделать его счастливым. Он рассуждал так: "Я слишком много дурного видел в женщинах и потому не испытывал тех чувств, какие питаю к этой девушке. Это ребенок, которого, может быть, я не полюблю никогда страстной любовью". Вот о чем только думал Павел Сергеич; о будущности, тем более о чужой, он не имел привычки рассуждать.
В эту минуту Люба, с пылающими щеками и взглядом, полным восторга, вбежала в беседку и села возле Павла Сергеича. Счастье, казалось, мешало ей говорить; она глядела на Тавровского и тихо смеялась. Сняв с головы только что сделанный ею венок, она надела его на голову Павла Сергеича и любовалась им. Они несколько времени ничего не говорили, смотря друг другу в глаза.
– - Ну что же, будете вы говорить со мной, как в первый день, когда я вас увидел здесь? -- подавая Любе венок, спросил Тавровский.
Люба, улыбнувшись, кивнула головой.
Павел Сергеич, наклонясь близко, шепнул ей на ухо:
– - Люба!
Люба, вздрогнув, схватилась за ухо рукой, до которой тотчас коснулись горячие губы Павла Сергеича.
Люба отняла руку от уха, у которого вновь почувствовала дыхание, и снова она содрогнулась от звука собственного имени, тихо произнесенного.
Люба как бы потерялась. Она хотела встать; но Тавровский удержал ее слегка, и Люба, сев опять, вдруг смело взглянула ему в лицо… и почти шепотом, дрожащим голосом сказала:
– - Ты меня любишь?
Павел Сергеич, склонив голову к ее плечу, восторженным голосом отвечал:
– - Люба, одну тебя люблю из всех женщин!
– - Я давно уж люблю тебя; но боялась сказать, мне было стыдно.
– - Люба, ты сведешь меня с ума! перестань! -- воскликнул Павел Сергеич и, подняв голову, смотрел прямо в глаза Любы, которая доверчиво скрыла свое пылающее лицо к нему на грудь.
Таеровский бережно отвел голову Любы, встал и начал ходить по цветнику. Люба в свою очередь следила за ним из беседки, но ни о чем не думала. Мысли все перепутались у ней в голове; сердце билось с такой силой, что ей казалось, будто она слышит даже удары его. Руки ее машинально перебирали еще не успевшие завянуть цветы в венке. Но она пугливо пошла навстречу Павлу Сергеичу: лицо его так было непохоже на то, каким она привыкла его видеть.
– - Вы хотите идти отсюда? -- сухо спросил Павел Сергеич Любу.
Она робко отвечала:
– - Да.
Павел Сергеич подал ей руку, и они молча вышли из цветника.
Головка Любы поминутно оборачивалась назад, и она бросала грустные взгляды то на Павла Сергеича, шедшего с потупленными глазами и нахмуренными бровями, то на удалявшиеся цветы.
Как вдруг Люба пугливо шепнула:
– - Она здесь!
Тавровский вздрогнул и быстро повернул голову. Стеша шла вдали. На ее голове был тоже венок. Она, как бы не замечая их, скрылась за деревьями. Люба хотела остановить свою подругу, но Павел Сергеич не допустил ее, сказав:
– - Не делайте этого: мне ужасно не нравится ее дерзость.
– - Она шутит.
– - Таких шуток не надо позволять ей,-- строго заметил Павел Сергеич.
Молчаливые оба, они прибыли к скату горы. Стеша поджидала их, а ее брат стоял в лодке у берега с веслом в руке.
Люба очень сконфузилась; ей живо вспомнилось мрачное лицо цыгана при их недавней ссоре.
Стеша настойчиво сказала ей:
– - Садись в лодку.
Люба хотела было идти; но Павел Сергеич остановил ее и сказал:
– - Что вы делаете? к чему вы их так слушаетесь?
– - Да он будет сердиться! -- сквозь слезы отвечала Люба.
– - Что же будет вам неприятнее: рассердить его или…
– - Я приду завтра…-- шепотом перебила его Люба.
– - Одна?
– - Да.
И Люба, кивая дружески головой Павлу Сергеичу, шла в лодку к цыгану, который быстро отчалил от берега и стал грести с необыкновенной силой.
Стеша, оставшись на берегу, насмешливо глядела на Павла Сергеича, который пошел в лес, когда уже лодка едва стала заметна на воде.
– - Разве ты ее любишь? -- обежав Павла Сергеича и заслоняя ему дорогу, спросила Стеша.
– - А тебе что за дело? -- сухо отвечал Павел Сергеич.-- И кто тебе сказал это?
– - Я сама знаю!
– - Так ты очень глупа.
Стеша вздрогнула: кровавый румянец разлился еще сильнее по ее щекам, и она презрительно поглядела на Павла Сергеича и язвительно сказала, указывая в лес:
– - Она уж больше не придет туда; там ей не из чего будет делать венки-то! -- И Стеша побежала к берегу, села в лодку и, бросив платок к Павлу Сергеичу, крикнула:-- Возьми еще платок, чтоб вытирать слезы, когда будешь ее поджидать.
Тавровский погрозил Стеше пальцем. Она отвечала ему принужденным смехом.
Павел Сергеич был очень поражен, заметив свой вензель на платке: он совершенно забыл, что в первый день знакомства с девушками обвязал этим платком ушибленную голову Стеши.
Лодка скрылась с озера; только венок, бывший на голове Стеши, одиноко и тихо качался на воде, как бы в раздумье, куда ему плыть.
Павел Сергеич страшно рассердился, возвратясь в цветник: все цветы в нем были помяты, беседка испорчена; он долго оставался в ней, то припоминая слова и взгляды Любы, то возмущаясь дерзостью Стеши…
С этого дня Люба более уже не ездила к скату горы. Стеша насказала Куратову, будто Люба, катаясь одна, чуть не утонула. Куратов принял строгие меры, чтоб дочь его не каталась одна по озеру. Эти препятствия не охладили Тавровского, а напротив, подстрекали его настойчивый характер. Он выдумывал разнообразные хитрости, чтоб хоть минуту побыть наедине с Любой. Один взгляд Любы, брошенный ему украдкой, или случайное прикосновение ее руки сильно действовали на него. Он столько раз был любим, что самонадеянность сделала его равнодушным к женщинам и в то же время недоверчивым: ему не раз случалось открывать расчет там, где он предполагал чувство. Как старику лестно внимание молодой женщины, так и Тавровскому льстила любовь невинной и почти дикой девушки, исполненной чистой и поэтической детской любви. Она не думала о будущем, мысль о замужестве не входила в расчеты; при ней не было ни расчетливой тетки, ни заботливой матери, которая научила бы ее, как действовать, чтоб не упустить выгодной партии.
Куратов по-прежнему не обращал внимания на свою дочь и решительно не подозревал настоящей цели знакомства с ним Тавровского.
Павел Сергеич задавал у себя в деревне пиры, на которые приглашал Куратова и Любу. Фейерверки, иллюминации и разные другие увеселения были новостью для девушки, жившей в лесу. Люба в первый раз видела общество. Она дичилась его; но внимание хозяина и ее красота делали ее первой везде. Любе стоило только победить свою робость, чтоб говорить со всеми и приводить всех в восторг. Она в несколько уроков, данных Павлом Сергеичем, грациозно вальсировала. И соседи, знавшие воспитание, какое давал Куратов своей дочери, не могли надивиться, где это она выучилась всему. Девушке, не испорченной никакими нанятыми наставницами, ни строгою заботливостью, чтоб она походила на жеманную куклу, ни обществом многочисленной свиты горничных, легко перенять слишком простые условия порядочного круга.
Приближался день рождения Любы. Павел Сергеич в этот день назначил у себя в деревне праздник и пригласил множество гостей, а в том числе Куратова и его дочь.
В доме его совершались страшные приготовления. Ломались стены в комнатах: прилаживали сцену и партер. Тавровский готовил Любе сюрприз, так как она еще не имела понятия ни о каких сценических представлениях.
В городишке Н, в худшей из его двух улиц, стоял одноэтажный каменный дом, до того старый, что штукатурка местами отвалилась и виднелся кирпич, отчего дом напоминал больного. Окна были испещрены прихотливыми изгибами замазки, которая скрепляла множество зеленоватых стеклушек, заменявших цельные стекла. Одно стекло было разбито, и из него торчала засаленная подушка. Из раскрытого окна этого дома слышались звуки шарманки, визг собак, плач детей и крикливые голоса женщин.
День был летний и жаркий; на улице глухая тишина; редкие пешеходы непременно останавливались у дома, прислушиваясь к разнообразным крикам, и пытались заглянуть в запыленные и изувеченные зеленоватые стекла. Уличные мальчишки карабкались к раскрытому окну, занавешенному до половины дырявым большим шерстяным платком, стараясь заглянуть в комнату, но пугливо бросались на землю от жилистого кулака, являвшегося из-под платка и сопровождаемого грозною бранью на нечистом русском языке.
Комната, раздражавшая любопытство каждого, кто шел мимо, заключала в себе довольно странную коллекцию зверей и людей. Внутренность ее -- стены и потолок -- были подвержены такой же болезни, какою страдала наружность дома. Комната имела широкий размер; она была длинна и узка, как будто тот, кто строил ее, желал сделать коридор, а не комнату. Дырявые бумажные ширмы расставлены были по разным направлениям окон и стен. Несколько кроватей беззастенчиво красовались в простенках. Комната разделялась на две главные части легкой перегородкой, сколоченной из досок; середина ее была занята мелкими владениями. В первой половине комнаты, захватывавшей два окна, происходила следующая сцена. Играла шарманка, оглашая комнату пронзительными звуками. Слепой старик, весь в лохмотьях, вертел не без усилия ручкой шарманки. Она была огромная и помещалась на подножнике, к которому было привязано штук десять мелких собачонок в разных фантастических нарядах: они жались друг к другу, жалобно взвизгивая каждый раз, как их собратка по ремеслу, прыгавшая на задних лапках, в красном платье и шляпке с петушиными перьями, получала удары прутом от высокой женщины, ходившей кругом с бубнами в руках и страшно кричавшей на бедное животное, и без того уже заробевшее. Наставница собак имела соответственную занятию строгость и непоколебимость в выражении своего длинного лица с серыми глазами, далеко расставленными друг от друга, и таким носом, что половину его смело могла уступить другому; большой рот с кривыми зубами напоминал пасть какого-то плотоядного животного. Белокурые и с проседью волосы были скрыты под тюлевым чепчиком, завязки которого перетягивали костлявый подбородок, украшенный редкими длинными желтоватыми волосами, преимущественно с одной стороны. Верхняя губа слегка была покрыта тоже волосами.
Длинная, плоская, но широкая фигура ее была облечена в ситцевую пеструю юбку и камлотовый малиновый спензер, у которого рукава были с буфами на плечах. Наряд ее довершал черный передник с карманами, из которых торчали какие-то палочки, игрушечная мельница и другие подобные принадлежности собачьих представлений.
Обезьяна, в красном распашном капоте и фуражке на голове, озабоченно прыгала со стула на пол и обратно, попискивая и стараясь освободить свое горло от веревки, которою была привязана к ножке стула. Грязный белый пудель в чепраке, сидя возле слепого, зорко поводил глазами за каждым движением прута наставницы собак.
У соседнего окна, которое было раскрыто и завешено дырявым платком, происходило другого рода учение.
Главное лицо представлял здесь итальянец пожилых лет, с лицом, не отличавшимся кротостью и привлекательностью, атлетического сложения, которое резко выказывалось от грязного белого трико, натянутого на нем. Красные коротенькие панталоны с блестками прикрывали его живот. Ноги его были обуты в грязно-желтые сапоги. Итальянец своими жилистыми и огромными кистями, резко отделявшимися от белого трико, плохо натянутого на его руках, устанавливал на свою голову, обросшую стоящими дыбом, как щетина, волосами, мальчика лет шести в таком же грязном трико и дырявых башмаках. Ребенок, дрожа, искал эквилибру, но не мог найти,-- может быть, потому, что жилистые ручищи итальянца поминутно щипали тощие икры ребенка. Итальянец кричал на него:
– - Стой, модита, держись!
И если ребенок терял баланс и летел с головы наставника, итальянец ловко ловил его на лету за руку или ногу, отчего кости у ребенка хрустели и он вскрикивал; итальянец устанавливал его вновь, еще сильнее браня и пощипывая.
Подле этой группы мальчик, почти таких же лет и в таком же наряде, как стоявший на голове итальянца, то силился удержаться на голове, то кувыркался, падал, стукался и снова повторял одни и те же штуки, поглядывая робко на итальянца, который, подхватив упавшего опять с его головы ученика, подбросил его выше и отпустил назад. Ученик, пронзительно взвизгнув, упал к передним копытам вороной маленькой лошаденки в желтом чепраке и с перьями на голове, лежавшей у стены. Лошадь пугливо вскочила и заржала; собаки залаяли, потом завизжали от ударов своей наставницы. Шарманка издала унылый звук и замолкла; игравший зажал уши. С минуту крик и гам был страшный в комнате. Женские лица выглянули из-за ширм, и посыпались выговоры итальянцу за кроткое обращение его с детьми.
– - Что ты их не высечешь хорошенько перед уроком? Стояли бы в струнку! -- крикнула заспанная женщина лет двадцати с подозрительным румянцем и белизной в лице.
Трех зубов у нее недоставало напереди, огромный шрам шел по всей щеке. Белокурые остриженные волосы были завернуты в пукли и зашпилены огромными шпильками. Одета она была в коротенькое ситцевое платье с открытыми лифом и рукавами; полные ноги ее были обуты в розовое трико и танцорские башмаки.
Позевывая и потягиваясь, она поджала ноги под свою коротенькую юбку и снова расположилась заснуть. Но в эту самую минуту вбежала в комнату старая худощавая женщина, бедно одетая; на голове ее повязан был платок; по ее мокрому переднику и рукам в мыле легко можно было угадать ее занятие. Она кинулась к упавшему мальчику, которого итальянец уже держал на воздухе за волосы, а наставница собак хлестала розгой.
– - Ну, полноте: я ведь сколько раз вам говорила, чтоб их не бить! -- вырывая мальчика из рук итальянца, кричала худощавая женщина.
– - Как же хочешь их учить? -- спросила наставница собак.
– - Его надо бить: умней будет! -- подхватил итальянец.
– - Возьми розги, а уж руками не дерись, и так на что они похожи! -- выходя из себя, кричала женщина так громко, как будто слушатели ее стояли за полверсты от нее.
– - Балуй, балуй их, скоро они так выучатся! -- заметила женщина со шрамом на щеке.
– - Да помилуйте, Юлия Ивановна! вон какой желвак опять вскочил,-- рассматривая лоб у плакавшего ребенка, отвечала более тихим голосом худощавая женщина, повязанная платком.
– - Экая важность! меня так учили не так: сколько раз голову-то проламывали; а небось…
– - То-то такая отважная и вышла! -- раздался чей-то хриплый голос из-за ширмы, стоявшей вблизи от кровати той, которую худощавая женщина, защищавшая детей, называла Юлией Ивановной.
Смех раздался за легкой перегородкой. Юлия Ивановна вскочила с постели и, приняв грозную позу, выразительно сказала:
– - Я вам задам, пересмешницы, а тебе, старому, зажму рот!
– - Юлия, Юлия! -- кричала наставница собак и прибавила по-немецки: -- Оставь русских мужичек.
Юлия залилась смехом, повторяя фразу, сказанную наставницей собак.
Дверь в легкой перегородке раскрылась,-- выскочили три женские фигуры, в один голос крича:
– - Фиглярка, скакунья, стрекоза!
Особы, выскочившие из-за перегородки, уже известны нашим читателям. Это три сестры, девицы Щекоткины: Настя, Мавруша и Лёна.
Время мало имело на них влияния; только у Мавруши еще реже стала ее микроскопическая коса, Настя потучнела, а у Лёны зубы еще более почернели.
Две партии уже приготовились было в атаку, перестреливаясь бранью; к Юлии присоединилась наставница собак; но в ту минуту появился старик в халате, с чубуком в руке, и, махая им между враждебными партиями, сказал повелительно:
– - Опять! да будете ли вы вести себя как следует? Я вот перескажу всё Петровскому: он вас уймет!
Женщины попятились назад, и наставница собак сказала с надменностью:
– - Я и смотреть не хочу на него.
– - Да я ему в глаза скажу, что он обманщик: чего-чего не сулил нам! как сманивал! а? а теперь вот сколько времени сидим на одном месте!
– - Хорош содержатель труппы: костюмы-то все заложил! -- презрительно заметила Настя.
– - Как можно без денег набирать труппу! -- вздохнув, сказала Мавруша.
– - В тюрьму его самого-то посадят скоро; да, право, мы дуры, что сидим здесь,-- подхватила Лёна.
– - Эх раскудахталась! скорее он дурак, что такую рухлядь таскает с собой,-- насмешливо сказал старик в халате.
Юлия громко засмеялась, и наставница собак басом вторила ей. Сестры бросили злобные взгляды на Юлию и старика и, проворчав себе под нос не очень лестные эпитеты им обоим, скрылись за перегородкой, откуда долго еще слышалось их недовольное ворчанье.
Юлия каталась по постели, продолжая смеяться.
Старик скрылся за ширмы; заглянув туда, худощавая женщина сказала:
– - Дай-ка мне, родной, мази-то, что намеднись давал. Опять лоб разбил себе,-- прибавила она, указывая на мальчика, которого держала за руку и с лица которого исчезли уже слезы.
– - Вот дура старая, дура; ну что ты их ломать-то даешь! -- отвечал старик, лежа на постели, над которой на гвоздиках висели парики, бороды и костюмы.
Простой деревянный стол со шкапом да стул составляли всё имущество его.
– - Да как же, батюшка! ведь, бог даст, свой кусок будут иметь,-- обиженным голосом заметила худощавая женщина.
– - Разве нет другого ремесла, кроме кривлянья? -- спросил старик с упреком.
– - Да что же мне делать! ведь я чуть жива сама-то, а надо четыре души накормить. Сами знаете мои года. Да еще хоть бы муж был не лежебок! Какие здесь господа живут! где достанешь работы?.. Куда же я денусь с ними?
И худощавая женщина заплакала.
– - Полно, Кирилловна; теперь уж слезами не поможешь. К чему было дочь-то прочить в актрисы? -- сказал старик.
– - Так, по-вашему, мне ее было у корыта поставить? -- с сердцем спросила Кирилловна.
(Читатель потрудится вспомнить прачку города NNN, имевшую такое страстное желание сделать свою дочь актрисой; это была она. Эта несчастная женщина забрала себе в голову, что сценическое поприще самое выгодное, и теперь, недавно схоронив свою дочь, пустила на это же поприще двух ее малюток -- своих внуков.)
– - А разве лучше ей было бродить по ярмаркам с детьми?
– - Всё-таки не у корыта стояла! -- вытирая слезы, отвечала Кирилловна.
– - Экое бабье упрямство! -- проворчал старик,
– - Мази-то?
– - Возьми в шкапу!
– - Щец прислать? -- уходя от старика, спросила Кирилловна.
– - Селедочки кабы! -- отвечал старик.
Кирилловна крикнула детям, чтоб они шли обедать, а сама остановилась мимоходом у кровати Юлии, на которой были разложены накрахмаленные юбки, коротенькие, с блестками, плисовые корсажи, мятые цветы, бусы.
Юлия сидела на корточках у большого сундука, выдвинутого из-под кровати, поставленной, как нарочно, у самого окна, в котором одно стекло было выбито и заткнуто подушкой. Бумажные ширмы о трех половинках были отягчены салопами и платьями. Маленький стол, покрытый салфеткой, стоял в простенке; на нем -- маленькое зеркальце, алебастровый зайчик, щетка и другие принадлежности туалета. На огромном крючке, вбитом в стену, вероятно для большого зеркала, висела соломенная старомодная шляпа с перьями и цветами и испытавшая немало проливных дождей и пыли.
Юлия, не обращая внимания на присутствие Кирилловны, продолжала рыться в сундуке.
Кирилловна, постояв молча и бросая завистливые взгляды в сундук, наконец сказала со вздохом:
– - Будь-ка жива моя дочь, то ли бы еще у ней было! -- Юлия с презрением посмотрела на Кирилловну, которая поспешно продолжала. -- Ей-богу, Юлия Ивановна, хоть верьте, хоть не верьте, а моя Катя была красавица!
– - То-то дети на шее у тебя и остались! -- заметила Юлия и вслух стала считать по-немецки несколько пар чулок, сложенных вместе.
– - Купленные? -- спросила опять Кирилловна.
– - Нет, дареные! -- с гордостью отвечала Юлия. И, вынув синюю лекарственную коробочку из бокового ящика сундука, она открыла ее и, показывая Кирилловне, прибавила: -- Вот и эти серьги тоже.
На вате лежали длинные и большие серьги с разноцветными камнями.
– - В сорочке, видно, родилась! -- с грустью заметила Кирилловна и, пощупав юбку, прибавила: -- А ведь отсырела, а уж какой густой крахмал я варила.
– - Еще бы! на гнилом полу стоит сундук-то.
Их разговор был покрываем звуками шарманки, визгом собак, прыгавших на задних лапках перед их наставницей, и криками итальянца, голос которого заглушал всё:
– - А скажи-ка, маленка лошадка, сколько в году месяцев?
Этот и подобные вопросы относились к вороной маленькой лошадке с перьями.
Но весь гул, крик и визг разом утихли при появлении в комнату молодого мужчины, довольно красивого, но не отличавшегося особенно умным выражением лица, которое сияло радостью. Он торжествующим голосом закричал:
– - Остроухов! Остроухов! радость!
Старик в халате выглянул из-за своих ширм.
Перемена в Остроухове, с тех пор как мы с ним расстались, была значительная. Морщины его как будто все налились. Волосы почти были седы, спина согнулась. Голос был хрипл и сиповат.
– - Живее, на ноги все! -- говорил молодой человек.
– - Да что, Петровский, что такое с тобой? -- проворчал Остроухов.
– - Да вот, видишь, бегу выкупать костюмы.
И Петровский, вынув из кармана деньги, поднял их кверху, потрясая ими в воздухе и простодушно заливаясь смехом, до того искренним, что Остроухов усмехнулся тоже.
На деньги, как вороны, слетелись со всех углов особы, находящиеся в комнате. Даже и слепой побрел было ощупью, но, споткнувшись о стул, остался около него и жадно прислушивался к крикам говорящих.
– - А какая цена за представление? -- кричала Лёна.
– - Недаром я видела во сне сегодня, что наша покойница такие пышные хлебы вынимала из печи,-- говорила Мавруша Насте, которая отвечала:
– - А я -- будто мне какой-то господин с усами подал табаку. Я…
И Настя остановилась, перебитая Петровским, который кричал:
– - Всё забирайте: дорога не на мой счет.
– - А собак? -- басом спросила их наставница.
– - Всё нужно!
– - Да к кому это ты нас поведешь? -- спросил Остроухое.
– - В имение к графу Тавровскому.
Лицо Остроухова всё передернулось, и он поспешно спросил:
– - Он молод? не женат? ты его видел?
– - Нет! Камердинер его со мной рядился. Он говорит, что барин его холостой и молодой.
– - Неужели это он? -- погрузясь как бы в раздумье, ворчал Остроухов.
– - Смотрите, роли, какие есть, все пройдите; репетиций некогда много делать! -- обращаясь к сестрам, заметил Петровский.
– - Это надо было бы вот ему сказать,-- обидчиво заметила Лёна, указывая на Остроухова, который что-то медленно шевелил губами, стоя понурив голову.
Петровский ударил Остроухова по плечу, отчего старик вздрогнул и поглядел на него как-то странно. Петровский сказал:
– - Ну, брат, уважь мою просьбу: покрепись -- ведь сколько времени была воля!
– - Да ему столько же надо еще времени, чтоб выспаться,-- заметила Лёна.
И общий смех прикрыл ее слова.
Остроухов, казалось, не понял, что был предметом смеха.
Петровский, скрывшись с ним за ширмами, с жаром говорил ему о выгодных условиях, заключенных с Тавровским.
– - Кирилловна, не жалей крахмалу-то. Крепче накрахмаль юбки! -- говорили сестры.
– - Трико, мне трико приготовь! -- кричала Юлия, напевая какой-то вальс.
Всё говорило, шумело, спорило в комнате, на лицах всех было одушевление; апатия, царствовавшая за минуту, исчезла.
– - Господа, господа! -- кричал Петровский, выходя из-за ширм Остроухова.
В комнате всё замолкло.
– - Я пойду к нашим, а вы собирайтесь: завтра, как жар спадет, мы и двинемся! -- повелительно говорил Петровский, как вождь своему войску, и, не без торжественности надев шляпу, вышел из комнаты.
Оставшиеся разбрелись по своим углам. Итальянец принялся снова за установление детей на свою щетинистую голову, наставница собак -- за пуделя, на которого была поставлена обезьяна. Шарманка гудела в комнате, прикрывая крики учителей. Юлия, распевая и держась за спинку кровати, делала батманы и антраша. Прачка, обложенная грязным бельем, считала его.
Вошли двое молодых мужчин, одетые в трико, как итальянец, с длинными волосами, которые придерживались обручиками, перевитыми лентами. Один из них имел поразительное сходство с наставницей собак. Только нос его был еще огромнее и приплюснут. Впрочем, занятие его, может быть, много способствовало этому. Он устанавливал на своем широком носу стул, потом палку, наверху которой помещалось чугунное ядро. Кроме того, он играл пудовыми гирями, как мячиком. Товарищ его был худ до невероятности, со впалыми глазами и грудью, и смуглота его представляла резкий контраст с желтоватым лицом и волосами силача. Господин со впалой грудью, расставив ноги широко и подняв голову кверху, играл искусно множеством медных шариков с погремушками; то же самое он делал с ножами и вилками.
Потом господа в трико все соединились, и из них составлялись пирамиды. Детей устанавливали на голове и заставляли их дрожащими руками делать ручки и посылать на воздух поцелуи.
Сестры, за своей перегородкой, находились тоже в хлопотах.
Угол, занимаемый ими, был довольно велик; но в нем всё так было грязно и разбросано, что места не было ступить, чтоб не задеть чего-нибудь. Мебели решительно не было никакой; сундуки заменяли им столы, кровати и стулья. Посреди полу была разложена вата, приготовленная для стегания. Настя, с неизменным чубуком во рту, поджав ноги как турок, сидела на сундуке, на котором лежали две подушки; она бормотала скоро, заглядывая по временам в тетрадь, которую держала в руках.
Мавруша укладывала платье в сундук. Лёна, сидя на полу, натягивала на свои ноги желтые сапожки.
– - Лёна, не жилься; они и зимой-то тебе со слезами влезали, а уж в жар, известно, нога опухает,-- говорила Мавруша.
Но Лёна не слушалась советов своей сестры; натянула сапоги и, прихрамывая, стала прохаживаться по комнате.
– - Что, жмут? -- насмешливо спросила Настя между чтением.
– - Посмотрим-ка, как ты свое платье стянешь? -- небось расплылась! -- тем же ироническим голосом отвечала Лёна.
– - Небось от твоей стряпни?
– - Ну так что же сама не стряпаешь, коли не нравится! -- сердито отвечала Лёна.
– - Еще бы понравился вчерашний пирог: весь развалился… ха-ха-ха!
И Настя громко засмеялась.
Лицо Лёны приняло грозное выражение, вероятно от боли, производимой узкими сапожками. Мавруша, кинувшись между сестрами, настоятельно сказала:
– - Ах, сестрицы, ведь сегодня память нашей матушки, а умирая, она только и просила, чтоб мы жили в дружестве и согласии.
– - Экая важность! -- крикнула Лёна, сев на пол, и, страшно морщась, стала снимать сапожки.
– - Уживись с ней! -- проворчала Настя и снова принялась читать роль.
– - Экие проклятые: как заныли! верно, завтра дождь будет! -- потирая свои ноги, говорила Лёна.
– - Ты бы их размочила да и сняла тихонько,-- заметила Мавруша, продолжая укладываться.
– - Бывало, покойница в бане булавкой так снимала мозоли, что только что щекотно.
– - Пожалела наконец и о ней! -- заметила с упреком Настя.
– - Небось ей мало от тебя доставалось! -- запальчиво отвечала Лёна.
– - Сестрицы! -- воскликнула Мавруша, и, верно желая отвлечь сестер от предмета их разговора, она продолжала: -- Я, право, не знаю, к чему он скакунов-то с собой тащит!
– - Вот уж, я думаю, Юлька-то будет кривляться! -- заметила Лёна.
С минуту сестры вели разговор довольно дружелюбно,-- может быть, потому, что мнения их сошлись. Они рассуждали о недостатках Юлии. Наконец в комнате настала тишина. Лёна, вычистив табаком зубы, лежала бледная на сундуке, а Мавруша выщипывала седые волосы у Насти, которая сладко дремала.
Шарманка более не играла, собаки не визжали. Остроухов и слепой сидели вместе за ширмами; у каждого в руке были рюмочки, обратившиеся в стаканчики, и они толковали о предстоящей поездке. Всё движение из комнаты перенеслось на грязный двор, в котором был отгорожен круг из барочных досок: в нем скакала на старой кривой лошади Юлия, принимая различные позы и драпируясь в грязный кусок крепа. Господин в трико, со впалой грудью, с бичом в руке, поощрял ударами лошадь. Товарищ его, с широким носом, подбрасывал детей ногами, лежа на ковре, разостланном на дворе. Наставница собак занималась шитьем нового костюма своим питомцам, разговаривая то с Юлией, то с Фрицем, как она звала господина с широким носом.
Итальянец возился с вороной лошадью и страшно кричал:
– - А скажи, маленка лошадка, сколько тебе годов? -- Лошадка проводила копытом четыре раза по земле.-- Четыриста? Нет? Четыри месяцов?.. Нет?., четыри днев? нет?.. А-а-а, че-ты-ри годов? а-а-а?..
И итальянец заставлял маленькую лошадку свою кивать головой в знак согласия, что ей четыре года.
Зрителей было довольно: всё, что жило в доме, смотрело из окон, а щель под воротами была вся унизана головами уличных ребятишек, в которых с наслаждением бросали камнями дети в трико во время роздыхов своих.
Приезд кочующей труппы произвел сильное волнение во всей деревне.
Всё сбежалось смотреть, как волтижеры въезжали и входили в барский двор.
Юлия ехала в деревянной колеснице, управляя тремя лошадьми, разукрашенными перьями. Сама она была одета в какое-то газовое платье с блестками, с крылышками назади. Голова была убрана измятыми цветами. Юлия держала в руке золотую палочку, которою размахивала в воздухе. Фриц и его товарищ ехали, в костюмах очень пестрых, верхом; дети бежали возле них, кувыркаясь и цепляясь за хвост лошади. Наставница собак вела пуделя, на котором сидела обезьяна в гусарской курточке с саблей наголо. Другие собачонки бежали сзади, попарно, связанные веревками. Итальянец вел свою маленькую лошадку. Слепой играл на шарманке, весь согнувшись под ее тяжестью.
Сестры-артистки и другие актрисы и актеры труппы Петровского прибыли позже в кибитках и старых экипажах Тавровского.
Остроухову, как опытному актеру, Петровский всегда поручал устроить и приладить всё. Эти занятия, казалось, оживили старика. Спина его выпрямилась, глаза блестели, голос сделался чище; и часто, выхватив топор из рук неопытного плотника, Остроухов сам прилаживал дерево или лазил по кулисам, развешивая лампы.
Павел Сергеич присутствовал очень часто на сцене и однажды чуть не был ушибен дверью, которую тащил Остроухов, делая репетицию плотникам.
– - Посторонись! -- крикнул ему Остроухов, с усилием таща дверь.
Тавровский отскочил в сторону, но потом снова кинулся к кулисе и, приняв ее из рук Остроухова, поставил на место, спросив:
– - Тут ей стоять?
– - Здесь! -- отвечал Остроухов, вытирая пот с лица рукавом своей рубашки и пристально глядя на Павла Сергеича, который спросил его:
– - Ты бутафор или декоратор труппы?
– - Всё что угодно. "Сам и пашет, сам орет и оброк с крестьян берет",-- кланяясь, отвечал Остроухов и прибавил:-- Не имею ли чести говорить с самим господином Тавровским?
– - Да! как же вы меня узнали? а ваша фамилия?
– - Остроухов.
– - Остроухов…-- протяжно повторил Тавровский, как бы припоминая что-то.
– - Вы могли слышать обо мне только от одного лица,-- заметил Остроухов нерешительным голосом.
– - От кого? -- быстро спросил Тавровский.
– - Любская…-- медленно произнес Остроухов.
– - Я знаю ее! -- отвечал поспешно Тавровский.
– - Позвольте узнать, где она теперь, счастлива ли?..
Тавровский ничего не отвечал на вопрос Остроухова и, глядя пытливо на него, спросил:
– - Вы родственник ей?
– - Нет! -- со вздохом отвечал Остроухов и с жаром прибавил: -- Я принимаю в ней…
– - А-а-а! вы, верно, были влюблены…
– - Я слишком стар и беден был и тогда, чтоб быть соперником…
Тавровский усмехнулся и перебил его:
– - Вы, как я вижу, знаете все тайны Любской.
– - В то время как я знавал ее, она была самая несчастная…
– - Ну, будьте покойны: она теперь не может жаловаться на свою судьбу.
В голосе Тавровского заметна была ирония; но ее мог подметить только тот, кто коротко знал его. Остроухов же с чувством схватил было его руку и хотел пожать, но, опомнясь, выпустил и пробормотал:
– - Извините… радость… я ее люблю, как родную дочь.
Тавровский протянул руку Остроухову и с любезностью сказал:
– - Я очень рад познакомиться с вами, господин Остроухов.
И они пожали друг другу руки.
Тавровский тотчас переменил разговор, начал расспрашивать о состоянии труппы и чрез несколько минут, как бы вспомнив о чем-то, поспешно пошел со сцены. Остроухов долго стоял на одном месте, посреди гама и шума, происходившего вокруг него…
Настал день рождения Любы, которая с отцом и другими соседями приехала с вечера к Тавровскому.
С самого раннего утра начались сюрпризы для Любы. Комната, смежная с тою, где она спала, в ночь была уставлена потихоньку любимыми ее цветами. Попугай сидел в золоченой клетке, маленькая левретка лежала на ковре. Люба проснулась от следующей фразы:
– - Любочка, пора вставать. Люба, bonjour {здравствуйте (франц.).}!
Люба соскочила с постели и кинулась к двери; она тихонько заглянула в нее, желая знать, кто там мог ее навивать, и остановилась, удивленная превращением комнаты. Лай левретки вывел ее из этого положения, и она пустилась бегать по комнате, желая поймать собачку, которая, как нарочно, чтобы продлить эту сцену, увертывалась от рук Любы. Попугай, хлопая крыльями и крича пронзительно, произносил очень чисто: "Люба, Люба!"
Люба, в ночном туалете, с лицом, хранившим еще следы сладкого сна, озаренным удивлением и радостью, окруженная цветами и освещенная ярко лучами раннего утреннего солнца,-- была очень эффектна.
Стеша тихонько выглядывала из щелки противоположной двери. И когда Люба стала осыпать поцелуями левретку, подруга ее вошла в комнату и насмешливо глядела па Любу, которая весело обратилась к ней и стала рассказывать свое пробуждение.
Стеша невнимательно слушала, смотря на левретку, старавшуюся укусить необутые ножки Любы, и недовольным голосом перебила ее:
– - Уж теперь ты глядеть не захочешь на нас!
– - Стеша! -- обиженно заметила Люба.
– - Разумеется, ты гордая стала.
Люба повернулась спиной к Стеше, которая с презрением сказала:
– - Сердись: я тебя никогда не буду бояться. Слышишь, никогда! даром что он учит тебя важничать со мной.
– - Ты вздор болтаешь, Стеша!
– - И ты думаешь, что он тебя любит? много?
– - Разумеется!
– - Да он всем говорит, что любит!
Люба, вспыхнув и топнув ногой, с сердцем сказала:
– - Я тебе, Стеша, уж раз навсегда сказала, чтоб ты ничего не смела говорить о нем!
– - Я хочу и буду говорить: он тебя обманет, как и других!
Люба засмеялась и с уверенностью отвечала:
– - Он любит меня одну, и я не боюсь ничего, что ты ни болтаешь.
– - Если он тебя любит, отчего же он не женится на тебе, а?
– - Как?! -- в недоумении спросила Люба, как бы пораженная чем-то.
– - Ну как! известно, как женятся все, кто не хочет обманывать. Все женятся. А он разве тебе говорил, что женится на тебе? -- язвительно улыбаясь, говорила Стеша, глядя на пугливое выражение невинной девушки, которая тихо бормотала:
– - Нет, он никогда мне не говорил…
– - То-то и есть!.. И он даже скоро уедет отсюда! -- торжествующим голосом и протяжно сказала Стеша.
Люба побледнела. Стеша, смеясь, выбежала из комнаты.
Недолго испуг и сомнение терзали доверчивую девушку, тем более что Стеша так часто и много говорила дурного о Тавровском. Люба опять стала бегать с левреткой под крик попугая, который уже был выпущен на волю. Но вдруг, как бы о чем-то вспомнив, Люба поспешно оделась, вышла в сад и бегом пустилась по его аллеям. Запыхавшись, она прибежала к той беседке, которую занимал Павел Сергеич, и, отворив ее небольшим ключом, бывшим у ней в руках, вошла и быстро захлопнула за собой дверь. В беседке всё было, как прежде; полумрак от жалюзи и запах цветов придавали комнате что-то таинственное. Верно, Любе это не понравилось, потому что она подняла жалюзи,-- и яркий свет ворвался в беседку. Люба только тогда заметила бесчисленное множество сюрпризов, приготовленных ей. Огромная коллекция бабочек и колибри, вместе с книгами об естественной истории, стояли на столе. Удочки, рыбные снаряды -- ничто не было забыто, чем только Люба занималась или интересовалась. Упав в кресло и закинув голову, Люба долго оставалась в этом утомленном от счастия положении. Легкие шаги в саду заставили ее встрепенуться, и она, открыв дверь, кинулась навстречу Павлу Сергеичу, который принял Любу в объятия, приподнял и поцеловал в лоб, поздравив ее с днем рожденья. Люба хотела что-то сказать, но не могла; слезы выступили у ней на глазах, и она, сложив руки на своей груди, высоко поднимавшейся от волнения, с такою нежною благодарностью глядела на Павла Сергеича, что он с грустью сказал:
– - Я не стою одного такого взгляда твоего, Люба. Я счастлив, что мог угодить тебе этими пустяками.
Люба со смехом рассказала свое пробуждение и, верно вспомнив слова Стеши, слегка смутилась и, взяв за руку Павла Сергеича и смотря ему в глаза, робко сказала:
– - Ты меня не станешь обманывать?
– - Я убежден, что это опять следствие болтовни дерзкой твоей горничной. Ты так сама чиста, что никакие подозрения не могут зародиться в твоей головке. Люба, прошу, даже умоляю тебя, для твоего спокойствия, удалить эту дикарку. Она своими дикими чувствами способна наделать кучу неприятностей.
– - Я не знаю, что с ней сделалось! она прежде была такая добрая, так любила меня…
– - Люба, она взбалмошная девушка. Ревность…
– - Как?! кого она ревнует? -- быстро спросила Люба.
– - Тебя! -- улыбаясь, отвечал Павел Сергеич и наставительно прибавил: -- Пожалуйста, берегись ее, держи себя дальше от ее бесед. Ты дитя еще, а она уже женщина, к тому же дикая. Ну, что она тебе насказала сегодня?
Люба, вспомнив слова Стеши, что Павел Сергеич уедет, пугливо передала их.
– - Это слишком! -- разгорячась, воскликнул Павел Сергеич.-- Нет, она будет отравлять наше счастье!
– - Так ты не уедешь? нет? -- повторяла Люба умоляющим голосом.
– - Ты скажи от меня ей, что она дурная девушка и лгунья,-- едва сдерживая свой гнев, говорил Павел Сергеич.
Это испугало Любу, и она, побледнев, смотрела на него. В первый раз, с тех пор как она познакомилась, Люба видела Тавровского в таком гневе. Заметив, что произвел дурное впечатление на Любу, он кротко сказал:
– - Эти два лица, кажется, поклялись меня преследовать.
– - Илья о тебе никогда ничего не говорит,-- перебила его Люба.
– - Всё равно: не говорит, так думает.
– - О нет, он добрый.
– - То есть умеет скрывать свои чувства и обуздывать себя: не так, как его сестра. Впрочем, оставим их. Я пришел для тебя и хочу глядеть на тебя, говорить о тебе.
И долго еще говорил Павел Сергеич в этом роде. Люба со вниманием слушала его.
Они расстались не скоро, потому что слишком были заняты рассматриванием коллекции бабочек, отыскивали в книге их названия, болтали о посторонних вещах. Павел Сергеич, однако, первый вспомнил, что время уйти.
Люба застала Стешу в своей комнате, играющую с левреткой.
– - Оставь ее! ты лгунья! -- сказала сердито Люба.
Стеша не верила своим ушам: в первый раз подруга ее детства назвала ее так.
– - Да, ты лгунья! и не смей трогать ничего, что он мне подарил,-- продолжала Люба и, подозвав к себе собачку, стала осыпать ее поцелуями.
Стеша оставалась на своем месте; дико поводя глазами в стиснув зубы, она сказала:
– - Так я лгунья?
– - Да! это и он велел тебе сказать.
Стеша, не помня себя от гнева, подскочила к попугаю, спокойно сидевшему на клетке, и бросила его на пол. Люба кинулась на помощь. Стеша в это время ударила ногой собачку, которая страшно завизжала. В заключение Стеша побросала на пол цветы и мяла их ногами, повторяя:
– - Вот, смотри, как я боюсь дотронуться до его подарков!
Глаза Стеши горели страшным огнем, когда она, остановись посреди комнаты, искала еще чего-нибудь, на чем могла бы выместить свой дикий гнев.
Люба, бледная как полотно, с полуоткрытыми губами, дрожа от ужаса, глядела на свою подругу, которая как бы вздрогнула и зажала уши от визга собаки. Через минуту Люба, тяжело вздохнув, оглядела комнату и, останавливая свои спокойные глаза на Стеше, повелительно сказала ей:
– - Поди прочь отсюда!
В лице и во всей фигуре Любы было столько силы и гордости, что Стеша, закрыв лицо, горько заплакала.
– - Иди! я не хочу больше тебя видеть! ты злая, ты страшная! уходи скорее!
– - Люба! -- умоляющим голосом произнесла Стеша.
– - Не смей меня так звать теперь: я больше тебе не сестра! и не смей входить ко мне! -- горячась, говорила Люба.
Стеша гордо подняла голову и, удаляясь, сказала:
– - А-а-а! это он тебе велел меня выгнать?
Люба, презрительно глядя на Стешу, молчала.
– - Я уйду, и ты меня больше никогда не увидишь.
– - Мне всё равно, я даже не могу говорить с тобой, уходи скорее!
И Люба с отвращением отвернулась от Стеши, которая выбежала из комнаты.
Целое утро прошло в разнообразных развлечениях. Не только Люба и другие гости, но даже вся деревня и дворня предавались неописанному восторгу. Не говоря о вине, которое лилось рекой, о пирогах, пряниках и орехах, которыми были уставлены огромные столы,-- Тавровский сам поминутно входил в толпу крестьян, обнимался с ними, чокался. Собачьи комедии, волтижированье и другие фокусы до того удивляли мужиков и баб, не исключая самых почтенных стариков, что невозможно было оставаться равнодушным зрителем: их простодушный смех был так увлекателен, что Тавровский и сам смеялся до слез над кривляньем итальянца, который в интермедиях разговаривал с толпой и выкидывал разные фокусы.
За несколько часов до представления на сцене и в комнатах, где одевались актрисы и актеры, была страшная суматоха и крики.
Несчастный содержатель кочующей труппы, одетый сам в испанский костюм, бегал из одного угла в другой, из одной комнаты в другую.
– - Да как же я выйду? платье на четверть не сходится! -- кричала Настя, поворачиваясь спиной к Петровскому, который отвечал:
– - Наденешь мантию; на что же и держим мантии? никто и не заметит!
– - Мне покрывало, скорее покрывало! -- подбегая к содержателю, кричала другая актриса.
– - Посмотрите, ради бога, какие грязные сапоги-то! -- говорил басом толстый актер, силясь взглянуть на свои ноги, в чем огромный живот препятствовал ему.-- Какой же я буду дож?
– - Где же взять! -- отвечал Петровский.
И вслед за тем закричал:
– - Эй, книгу на стол сюда дайте, книгу!
– - Зачем же вы брались давать трагедию? ну поставили бы водевиль какой-нибудь,-- заметила полновесная актриса в бархатном платье и диадеме на голове.
– - Да перестань! Я знать ничего не хочу, одевайтесь во что есть, и конец! -- топнув ногой, грозно закричал содержатель труппы.
И все, ворча, отошли от него.
Остроухов, тоже в костюме, был занят не менее Петровского: он румянил, наклеивал усы, бороды и бакенбарды целой толпе одетых воинов.
Наконец заиграл оркестр по сигналу Остроухова, топнувшего ногой об пол.
Сюжет трагедии был основан на любви двух молодых людей. Любовников разлучают; они клянутся вечно любить, страдают, плачут. Суровые сердца смягчаются, и влюбленных благословляют.
В первый раз в жизни Люба видела игру актеров, и как они ни были посредственны, но на Любу произвели сильное впечатление. С биением сердца следила она за каждым словом и движением актрис и актеров. Когда же разлучили влюбленных, Люба предалась такому искреннему отчаянию, что должна была уйти на несколько минут, чтоб дать свободу своим слезам. Трагедия окончилась свадьбой, на которой танцевали разнохарактерные танцы, а Лёна -- своего неизменного казачка.
Любу очень поразило равнодушие Павла Сергеича к несчастиям влюбленных и сладкий сон отца, который просыпался только в антрактах, чтоб освежить себя после сытного обеда прохладительными напитками, которые разносили гостям.
Только что спустился занавес, Тавровский пошел на сцену благодарить актрис и актеров. Он каждому нашел сказать что-нибудь любезное. Обращаясь к Остроухову, он сказал:
– - Вам я приношу двойную благодарность.
– - Я рад, что вам понравилась игра наша. Чем богаты, тем и рады! -- кланяясь, отвечал Остроухов.
– - Очень, очень я доволен всем и никак не ожидал, чтоб столько талантов скрывалось так близко от меня, в этом городишке.
– - Что делать? все, кого вы видите здесь, более или менее заблудшие овцы. Некогда и она была в такой же труппе… а что, хорошая она актриса?
– - Очень хороша,-- с иронией отвечал Тавровский.
– - То-то, я ей предсказывал, что она будет хорошая актриса, если…
– - И вы угадали! -- перебил Остроухова Тавровский и затем обратился к Лёне, еще дышавшей, после казачка, подобно кузнечным мехам. Белилы и румяны остались пятнами на ее смуглых щеках. Пот, подобно весенним ручьям, образовавшимся от снегов, катился по лицу.
– - Очень мило вы протанцевали, главное -- смело!
– - Она уж двадцать лет танцует казачка,-- заметила Мавруша, закатывая глаза под лоб.
– - Только давностью и можно объяснить такую ловкость,-- отвечал серьезно Тавровский и, обращаясь ко всем, громко прибавил: -- Господа, прошу вас всех отужинать у меня.
И под общий восторг он сошел со сцены.
В зале, великолепно освещенной, играла уже музыка на хорах; гости танцевали. Вальсируя с Любой, Павел Сергеич вздрогнул, заметив черные, блестящие глаза Стеши, устремленные на него из окна, выходившего в сад.
Посадив Любу на стул, он кинулся к окну и сказал:
– - Что ты здесь делаешь?
– - Разве мне нельзя глядеть, как танцуют?
– - Нет… что ты сегодня сделала с своей барышней?..
– - Я не ее горничная,-- перебила Стеша.
– - Что же ты думаешь о себе? тебя она избаловала; но ты всё-таки горничная, и я, на ее месте, велел бы выгнать тебя из дому.
– - Я и так уйду! Я вижу, что вам этого хочется.
– - И прекрасно сделаешь!
Тавровский отошел от окна, несмотря на слова, произнесенные Стешей умоляющим голосом:
– - Вернитесь: я вам скажу…
Но Тавровский не вернулся. Фейерверк был спущен, сад иллюминован; музыка играла в нескольких местах. Гости разбрелись по саду. Тавровский шел с Любой под руку и обратил внимание на ее печальное лицо.
– - Ты чем-то огорчена? не видала ли ее? -- пугливо спросил Павел Сергеич.
– - Я ее не видала с утра,-- робко сказала Люба,-- но…
– - Говори, что тебя беспокоит?
– - Отчего же… ты на мне не женишься?
Павел Сергеич остановился и, глядя в глаза Любы, улыбаясь, сказал:
– - А ты хотела бы за меня выйти?
– - Как же! я тебя очень люблю! а кто любит, тот женится…
– - Это откуда ты таких рассуждений набралась?
– - Стеша…
– - А, понимаю!
– - И в пьесе -- они любили и женились.
– - Так, значит, пьеса тебя навела на эту мысль?
– - Да! но мой отец не будет сердиться: он всё делает, что я ни попрошу.
– - Ну, дитя мое, ты подожди еще просить его об этом,-- пожимая руку Любе, весело отвечал Павел Сергеич.
В продолжение прогулки он, шутя, спрашивал ее:
– - Так ты хочешь выйти за меня замуж?
Отужинав с гостями, Тавровский отправился в отдаленный флигель, где ужинала труппа Петровского вместе с некоторыми любителями из гостей. Среди шумного разговора Тавровский не был замечен; он подошел к актрисам помоложе и получше и разговаривал с ними; как вдруг его кто-то дернул за платье. Он повернулся и увидел перед собой Остроухова с бокалом в руке. На его усталом лице еще были следы белил и румян, и он хриплым голосом сказал:
– - Павел Сергеич, а Павел Сергеич, за ваше здоровье!
– - Благодарю!
– - Господа, здоровье хозяина! Ура! -- закричал Остроухов.
Все встали и с шумом провозгласили тост. Один только содержатель труппы, сидя в углу, пел басом:
Мы живем среди полей…
И страшно вскрикивал, схватывая себя за виски:
Жизнь для нас копейка!
Тавровский также взял бокал и произнес:
– - Господа, за процветание и славу талантов, находящихся здесь!
Каждый и каждая поспешили отблагодарить хозяина скромной улыбкой.
– - Вот вельможа так вельможа! не чета нашему Семену Иванычу! -- заметила Лёна, на лице которой играл яркий румянец; ни смуглоты, ни желтизны не было и признаков, так же как и на лицах ее сестер.
– - Красавчик! -- с чувством произнесла Мавруша, у которой вместо тощей косички лежала на голове пышная коса, мелко заплетенная в виде корзинки.
Настя тоже хотела изъявить свое мнение; но рот ее был занят: она только промычала что-то.
– - Смотри, смотри Юльку-то! вишь, как коверкается! Ах, он подошел к ней! -- шепотом произнесла Лёна.
– - К чему было ее приводить к ужину? ведь он пригласил актеров и актрис, а не комедианток. Пусть бы в лакейской и ела: ведь для них да для мужиков ломалась утром.
– - Ай! -- воскликнула Лёна.
Тавровский в эту минуту чокнулся с Юлией.
– - Ну, вот подымет нос! -- заметила с грустью Мавруша.
– - А вот подошел к нашей франтихе… дура, да отвечай! -- с сердцем шептала Лёна.
– - Сестрица, смотри-ка, наш-то как надоедает ему.
– - Его бы спать положили… Право, никто из них не умеет с вельможами говорить,-- наконец проглотив, сказала Настя.
Остроухов, точно, ходил за Тавровским и что-то ему бормотал. Наконец Тавровский сказал ему:
– - Господин Остроухов, право, мне некогда!
– - Нельзя, важное дело! я должен, я обязан! она…
– - Позвольте вам заметить, что здесь не место и не время вести серьезные разговоры. Я хозяин и не могу исключительно принадлежать одному вам.
– - Павел Сергеич! -- умоляющим голосом воскликнул Остроухов, тоскливо глядя вслед Тавровскому, который, еще несколько времени поболтав с актерами и актрисами, ушел в свою спальню отдохнуть от дневных хлопот. Он только что хотел раздеваться, как услышал шум в соседней комнате. Раскрыв дверь, он увидел Остроухова, который чуть не боролся с его камердинером. Увидав Тавровского, он с радостью воскликнул:
– - А-а-а! Павел Сергеич! прикажите вашему лакею быть повежливее с человеком, носившим за несколько часов тому назад такое историческое имя и перед которым…
И Остроухов почти силою вошел в спальню; остановись и покачиваясь, он стал потирать лоб, как бы приводя в порядок мысли.
Тавровский с жалостью глядел на Остроухова, который, подняв голову и осмотрясь кругом, сказал:
– - Ну, здесь могу я говорить о ней.
Тавровский затворил дверь.
– - Вы, говорят, женитесь?
– - Кто вам это сказал? -- сердито спросил Тавровский.
– - Все, решительно все говорят об этом.
– - И решительно все ошибаются! -- утвердительно отвечал Тавровский.
Остроухов, покачавшись, сказал растроганным голосом:
– - Павел Сергеич! удостойте вашей откровенностью кочующего актера. Верьте, он свято сохранит…
– - Скажите мне, пожалуйста, наконец, чего хотите вы от меня? -- выходя из терпения, спросил Тавровский.
– - Чего я хочу?-- отрывисто отвечал Остроухов.
– - Ну да, что вам угодно?
– - Знает ли она, что вы женитесь?
Тавровский пожал плечами.
– - Она знает, или вы скрываете, а? За что вы хотите…
– - Вы говорите вздор! Замолчите: мне это надоело! -- сердито воскликнул Тавровский.
Остроухов вздрогнул, выпрямился, и опухшие глаза его устремились на лицо Тавровского, которому он глухо сказал:
– - Ну что же, прикажите своим лакеям вытолкнуть меня. Я актер: вы даже не согласитесь выйти на дуэль со мной; я погибший человек,-- а как легко презирать таких людей.
– - Вы слишком дурного мнения обо мне,-- устыдясь своего гнева, отвечал Тавровский.
– - Мое мнение?! да мое мнение что такое для всех,-- тем более для того, кто нанял меня сегодня, чтоб я его забавлял?
– - Перестаньте, пожалуйста!
– - Нет, оставьте меня, я всё скажу; я поклялся быть защитником ее. Я…
И Остроухов остановился, весь задрожал и сквозь зубы продолжал:
– - Не улыбайтесь, не улыбайтесь! Каков бы я ни был, я еще могу разгадать людей и их взгляды. Да, я требую от вас одного слова… Знает ли она, что вы…
Лицо Остроухова всё пылало, и он задыхался.
Тавровский гордо сказал:
– - Вы слишком во зло употребляете мою деликатность! Прошу вас выйти вон.
Остроухов хотел поклониться, попятился назад и упал в кресло. Он уперся руками в свои раздвинутые колени и, понурив голову, тихо заплакал, повторяя несвязно:
– - Бедная, бедная женщина!
Тавровский, позвонив, велел подать воды плакавшему Остроухову; но камердинер принес вина.
– - Я тебе велел подать воды? -- сердито сказал Тавровский.
– - Это-с для них лучше! -- отвечал камердинер и, наливая стакан вина, продолжал: -- Выпейте-ка!
Тавровский вышел из спальни.
– - Пей; ну, чокнемся! -- говорил камердинер, поднося вино Остроухову.
Старик осушил стакан и, упав на грудь камердинеру, повторял писклявым голосом:
– - Бедная, бедная женщина!
– - Ну что болтать! выпьем-ка за здоровье кого любим! -- отвечал камердинер, освободясь из объятий Остроухова.
Через четверть часа камердинер тихонько вел из комнаты Остроухова, облокотившегося на его плечо и декламирующего стихи из "Эдипа":
О дочь несчастная преступного отца!
Дня три еще все гости оставались в имении Тавровского; волтижированье, фейерверки, танцы и спектакли продолжались. Посреди этих развлечений Люба не обратила внимания, что Стеши более не видать. Когда же стала она собираться домой, Стеши нигде не нашли. Люба надеялась найти ее дома и очень удивилась, узнав, что и там ее не было. Рассказав всё брату бежавшей, который тотчас отправился искать сестру, Люба была уверена, что он приведет ее домой. Но цыган возвратился один и необыкновенно печальный. На все вопросы Любы он отвечал: "Ты ее больше никогда не увидишь". Но где она и как и чем она будет жить, цыган не говорил. Люба предлагала свои ценные вещи и деньги, какие у ней были, чтоб он отдал своей сестре. "Ей и так хорошо!" -- отказавшись, говорил цыган. Бегство Стеши произвело на Любу неприятное впечатление. Хоть и мало были ей знакомы нужда, люди и свет, но всё-таки ее пугала мысль, как Стеша будет жить без родных, без денег, не зная никакой работы. Люба боялась, не она ли причиной. Исключая ее и брата бежавшей, все думали, что Стеша погибла в озере.
Через несколько дней после бегства Стеши Люба с испугом заметила незнакомое лицо, глядевшее на нее через решетку сада. Что-то страдальческое было во всей фигуре старика, стоявшего у решетки. Черный старомодный, изношенный фрак, коротенькие брюки, явно не на него сшитые, запыленные сапоги, белый галстук, круглая старая шляпа -- весь туалет старика изобличал человека нуждающегося. Усталое лицо, всклокоченные волоса и давно небритая борода заставили Любу предположить, что он желает какой-нибудь помощи. Люба подошла к решетке и, просунув руку свою, сказала ласково:
– - Возьмите, пожалуйста.
– - Что это? -- попятясь назад, пробормотал старик, глядя с удивлением на деньги в руке Любы, которая очень сконфузилась и сказала:
– - Что же вам угодно? вы ищете кого-нибудь?
– - Не беспокойтесь; я скоро уйду; я вот только отдохну.
И старик, кряхтя, хотел сесть на карниз решетки.
– - Войдите, войдите сюда! -- сказала Люба, обежав сад, выглядывая в калитку и маня старика.
Старик подошел к ней и, поклонясь, сказал:
– - Благодарю-с; я, знаете, пришел узнать, то есть я желал бы…
И старик остановился. Он видимо был смущен; припухшие его веки то приподнимались, то опускались; он смотрел как-то странно на Любу, которая хотела идти; он остановил ее вопросом:
– - Вы знаете вашего соседа Тавровского?
Люба вся вспыхнула и, ответив, что знает, ожидала продолжения; но старик молчал. Наконец, покачивая головой и глядя прямо на Любу, он пробормотал тихо:
– - Жаль, жаль и ее!
И вдруг он быстро спросил:
– - Я могу видеть вашего батюшку?
– - Вы разве его знаете?
– - Мне нужно ему сказать два слова.
Люба позвала цыгана и передала ему желание незнакомого старика. Цыган повел его к Куратову, который только что встал. Со сна лицо Куратова не было привлекательно, так что вошедший старик не очень смело произнес, кланяясь:
– - Честь имею рекомендоваться: я-с актер, фамилия моя Остроухов.
– - Ну, что же ты можешь важное сказать мне? Я ведь до комедиантов не охотник,-- перебил его Куратов не очень приветливым голосом.
– - Я актер! -- с комическим достоинством заметил Остроухов.
– - Да слышал! Что же такое, говори?
– - У вас есть дочь,-- сказал нерешительно Остроухов.
– - Э-э-э, брат!! я не желаю видеть у себя в деревне вашей комедии,-- опять перебил его Куратов.
– - Я совсем не затем пришел! -- с досадою отвечал Остроухов.
– - Что же тебе надо? -- нахмурив брови, спросил Куратов.
– - Ваш сосед женится.
– - Кто? Тавровский?
– - Да-с!
– - Ну так мне-то что? -- спокойно спросил Куратов.
Остроухов смутился и молчал. Куратов подозрительно разглядывал его. Остроухов, тяжело вздохнув, сказал:
– - Да я потому говорю, что ведь он женится на вашей дочери.
Куратов вздрогнул, с минуту глядел странно на Остроухова и поспешно спросил:
– - Да ты кто? от кого?
– - Я из труппы Петровского, бывал на театрах…
– - Кто тебя прислал ко мне? -- сердясь, крикнул Куратов.
– - Да я… сам пришел.
– - Зачем же пришел?? а? и кто тебе сказал, что Тавровский женится на моей…
И Куратов, не договорив фразы, вопросительно смотрел на Остроухова, который, как бы в оправдание себе, отвечал:
– - Да все соседи говорят! даже…
– - Если и так, что же тебе за дело? и зачем ты пришел сюда?
– - Я пришел сказать… что… есть женщина, которую…
Куратов грозно осмотрел с ног до головы Остроухова и с презрением сказал:
– - Верно, какая-нибудь комедиантка? небось дочь твоя!
– - Нет, она мне не дочь,-- актриса, точно; но всё-таки, если вы любите свою дочь, так подумайте, что человек, бросивший одну…
– - Пошел вон! -- крикнул Куратов так, что собака, лежавшая у ног его, вскочила и заворчала. Остроухов пугливо кинулся к двери, но, оправясь, остановился и дрожащим голосом сказал:
– - Я пожалел сказать всё вашей дочери: она еще так молода…
– - Ты, кажется, помешан!.. уходи скорее! а не то я велю тебя выпроводить из околицы так, что другой раз не придет тебе охота вмешиваться в дела, в которых тебя не спрашивают!
– - Я думал, что вы как отец…
– - Иди, иди, меня не надуешь! верно, думал выманить что-нибудь! -- грозя пальцем Остроухову, говорил Куратов.
Остроухов хотел было что-то возразить, но махнул рукой, проворчав:
– - В самом деле, я помешанный! ну кто меня станет слушать?
Эти слова были произнесены с такою грустью, что Куратов спросил мягче:
– - Что ты там бормочешь?
– - Прощайте-с; желаю, чтоб дочь ваша была счастлива,-- сказал Остроухов и вышел из двери.
Куратов вспылил и, указывая лежавшей собаке на Остроухова, произнес:
– - Пиль его!
Собака с лаем кинулась за дверь. Послышался крик Остроухова и лай собаки.
Куратов усмехался и ласково звал собаку, ворча:
– - Поделом, в другой раз не надувай! вишь, с чем пришел!
Через несколько времени Остроухов шел с цыганом из околицы. Его черный фрак и панталоны в нескольких местах были разорваны, рука обернута платком, а другою Остроухов размахивал, что-то говоря с жаром.
Куратов был поражен словами Остроухова. Он никак не ожидал, что его дочери предстоит такая блестящая партия. Он стал следить за Тавровским и убедился, что дочь точно нравится ему. Это обстоятельство очень подействовало на равнодушие отца: он приказал своей дочери занять лучшие комнаты в доме, дал денег для выписки из столицы нарядов. Праздник за праздником задавал Куратов; но напрасно: сосед его не просил руки Любы. Тавровскому мысль о женитьбе не приходила и в голову.
Раз Люба, ее отец и Тавровский сидели за чаем; зашла речь о свадьбе их общего соседа. Люба вдруг спросила Тавровского:
– - А когда же наша свадьба? -- и ужасно сконфузилась, увидев лицо отца, который мрачно глядел на смущенного Тавровского. Однако последний скоро оправился и, обратись к Любе, сказал, указывая на Куратова:
– - Вот от кого будет зависеть всё.
Куратов молчал.
Павел Сергеич продолжал:
– - Ваша дочь еще так молода, что я боюсь, не каприз ли это только, и потому до сих пор умалчивал о своем намерении.
Куратов посмотрел на дочь, сидевшую с потупленными глазами, и сказал:
– - Ей уже минуло семнадцать лет. Я скажу вам откровенно, что ваше внимание ей должно быть очень лестно. Но у вас есть родственники…
– - Да, я должен вас предупредить, что свадьба не может быть скоро, потому что мне необходимо ехать в Петербург: моя тетка больна и требует моего присутствия.
Люба, за минуту обрадованная согласием отца, зарыдала и выбежала из комнаты.
Куратов с грустью смотрел вслед дочери и, обратись потом к Тавровскому, нерешительным голосом сказал:
– - А знаете ли вы тайну ее рождения? Я не буду вас обманывать, я всё открою вам, и тогда от вас будет зависеть сдержать слово. Впрочем, вы уже не так молоды, чтоб заранее не обдумывать своих поступков.
Куратов очень ошибался в будущем своем зяте. Он именно был таков, что никогда не давал себе труда думать как о серьезных вещах, так и о пустяках. Предложение его было вынуждено наивностью Любы; да притом Тавровского не пугали никакие обстоятельства. Он имел характер очень решительный.
– - Я не желаю знать ничего. Я полюбил вашу дочь и надеюсь, что моя любовь не сделает ее несчастною,-- сказал Тавровский.
– - Всё, что я имею движимого и недвижимого, принадлежит ей,-- перебил его Куратов.
– - О деньгах, вы знаете, я не хлопочу; одно беспокоит меня: это ее слишком наивное воспитание.
– - Я понимаю, всё понимаю: я увезу ее в Москву, и она в год или два…
– - Ее детские понятия и поступки могут удивить людей с предрассудками.
– - О, будьте покойны: я тогда вам отдам свою дочь, когда она сумеет носить как следует вашу фамилию.
Будущий тесть и зять расстались дружелюбно: Куратов -- полный гордости, что приобрел такого блестящего зятя, а Тавровский -- удивленный своим неожиданным сватовством.
Но не прошло двух дней, как он уже уговаривал Куратова поспешить свадьбой, и если бы не пост, то Люба сделалась бы его женой.
Около того времени Наталья Кирилловна письмо за письмом присылала к своему племяннику, требуя его к себе немедленно. Зина тоже заклинала его ехать в Петербург, описывая яркими красками неожиданную болезнь его тетки, которая будто была уже на краю гроба.
Может быть, Тавровский остался бы глух ко всему: так он был занят Любой. Но Люба вдруг и очень круто совершенно изменила свое обращение с ним и объявила ему, что выйти замуж за него скоро не может.
Это обстоятельство так поразило Павла Сергеича, слишком уверенного в беспредельной любви своей невесты, что он в первый раз в жизни потерялся и страшно огорчился. Все подозрения его пали на цыгана, тем более что он узнал о знакомстве его с Остроуховым и о свидании последнего с Куратовым.
Тавровский в первую минуту негодования придумал множество планов, как наказать дерзкого цыгана, но ограничился только тем, что предложил цыгану ехать с ним в Петербург.
Цыган отказался.
– - Что же ты думаешь делать с собой? Роль твоя здесь незавидна и еще будет неприятнее, когда Любовь Алексеевна выйдет замуж и уедет в столицу,-- говорил Тавровский, подавляя свой гнев.
– - Я поеду за ней.
– - Да знаешь ли, на каких условиях она возьмет тебя? Она теперь не дитя: ей можно будет держать тебя не иначе как лакеем.
Цыган вздрогнул и, подумав, отвечал со вздохом:
– - Ну так что ж? если она захочет, я буду лакеем у ней.
– - Да не у ней только,-- а у всех.
– - У всех -- никогда! -- гордо отвечал цыган.
Долго доказывал Тавровский цыгану невыгоды его положения в доме Куратова и выгоды поездки с ним в Петербург, где Тавровский обещал пристроить его в какую-нибудь купеческую контору.
Цыган стоял на своем, что ни за какие блага не оставит питомицу своей матери.
– - Ты упрям! -- с сердцем сказал Тавровский и, грозя ему, прибавил:-- Со мной не хитри: я тотчас всё разгадал; одно мое слово ее отцу -- и тебя не будет при ней.
Цыган так смутился, что не мог говорить; на его лице выражались то мольба, то злоба.
Тавровский наслаждался, казалось, этим и насмешливо глядел на цыгана, который наконец с упреком сказал:
– - Что я вам сделал? за что вы хотите и меня выгнать от нее? Сестра моя через вас бежала.
– - Твоя сестра, как и ты, слишком дерзкие вещи забрали себе в голову, и если б это узнал твой барин…
– - У меня нет барина,-- перебил цыган.
– - Однако ты ешь его хлеб, и он только по доброте держит тебя без работы.
– - Я не даром ем его хлеб: я работаю в его конторе.
– - Ну, значит, он барин твой,-- язвительно улыбаясь, отвечал Тавровский.
– - Ну что же? идите, наговорите ему на меня; я знаю, что вы будете в его глазах всегда правы, а я -- виноват.
– - Зачем же ты сам делаешь то, что находишь дурным в других? Ты видел этого старика, выжившего из ума от вина, и всё, что он наболтал тебе, ты передал ей?
Цыган кивнул головой.
– - Зачем же ты это сделал?
– - Я люблю ее.
– - Да это я и без тебя знаю.
– - Я не хочу, чтоб она узнала, когда будет поздно…
– - А ты думаешь, ей легче понять? ты своими глупостями сделал то, что она стала бояться меня.
– - Она перестанет бояться вас, если узнает, что всё это неправда.
– - Послушай: ты меня выводишь из терпения. Неужели ты думаешь, я стану заботиться о подобных тебе людях? Мне не хочется ‹огорчить› ее. А то я легко бы справился с тобой и навсегда отучил бы тебя от охоты сравнивать себя с людьми, не равными тебе.
И Тавровский выразительно раза два махнул в воздухе хлыстом, который он держал в руке.
Цыган побледнел как полотно и, помолчав с минуту, глухим голосом отвечал:
– - Делайте мне какие угодно угрозы: я ничего не боюсь. Если неправда, что вы обещались жениться уже на другой, то я…
– - Ты! ты! да как ты смеешь вмешиваться в мои дела? -- разгорячась, крикнул Тавровский, махая хлыстом по воздуху.-- Пошел в переднюю: вот где твое место!
– - Зачем же было звать меня и так долго говорить со мной! -- отвечал цыган и быстро вышел из комнаты.
Тавровский кинулся за ним с поднятым хлыстом, но остановился, проговорив:
– - Нет, надо с ним иначе действовать!
Тавровский был взбешен, что такое ничтожное лицо оскорбило так сильно его самолюбие. Он решился упросить Любу, чтоб она удалила цыгана.
В день своего отъезда он простился официально с невестой своей в доме Куратова; последний подал ему кольцо, очень дорогое, как знак обручения с Любой, которая поехала одна к скату горы по просьбе своего жениха. Люба не могла скрыть своих слез, встретив Павла Сергеича на том месте, где так часто она сидела, полная тихих и сладких ощущений. Наконец она отерла слезы и сказала:
– - Я больше не буду плакать.
– - Плачь, если только эти слезы могут возвратить мне твою доверчивость. Да, Люба, я очень дорожил ею: она для меня была высоким доказательством, что я порядочный человек. Скажи, употребил ли я ее во зло?.. Рассказать тебе прошлую жизнь мою я давно собирался; но я боялся, что ты многое не в силах понять: зачем же мне было понапрасну возмущать твое спокойствие?
– - Так правда, что ты уже обещался жениться на другой и…
– - Вот видишь, друг мой, как это было. Я был очень молод, не имел еще права располагать собой. Я встретил актрису, очень умную женщину; но не мог же я жениться на ней?
– - Отчего, если ты ее любил?
– - Мои родные не допустили…
– - Значит, твои родные не захотят, чтоб ты женился и на мне, потому что я дочь цыганки.
– - Будь покойна: они не узнают тайны вашего дома.
– - А если?..
– - Я теперь не мальчик и имею право делать что мне вздумается.
– - Если так, то я выйду за тебя замуж, но не прежде, как узнаю, что та, на которой ты обещал жениться, не хочет за тебя замуж.
– - Люба, ты приводишь меня в отчаяние своими детскими понятиями о вещах. Ну какая женщина, не только актриса, не захочет выйти замуж за человека с моим богатством и именем?
– - Если бы я тебя не любила, я не пошла бы за тебя замуж.
– - Ты! но таких, как ты, нет, может быть, нигде. Да, Люба, я первую тебя полюбил -- всё прежнее были одни капризы праздной жизни. Я сначала думал, что любовь моя есть что-то вроде братского чувства к тебе; но теперь я вижу, что любовь моя гораздо сильнее и что страсть мою мне много стоило труда сдерживать; потушить ее я не могу ничем.
Тавровский говорил с таким увлечением, что голос его, и без того необыкновенно мягкий, так был гармоничен, что Люба слушала его, как пение. Обвив талию своей невесты и приложив ее голову к своему плечу, он продолжал вкрадчивым голосом:
– - Если ты любишь меня, то я попрошу одного доказательства.
– - Я всё готова сделать для тебя! -- отвечала Люба таким голосом, что Павел Сергеич с жаром поцеловал ее.
– - Тебе одной, кажется, суждено сделать из меня порядочного человека, -- сказал он.-- Да, одно твое слово, сказанное таким голосом, выше самых пылких уверений других женщин. Я уеду спокойно, что никто другой не отымет тебя у меня.
– - Ты всегда знал, что я никого больше не полюблю. Скажи, чего же ты хочешь -- какого доказательства?
– - Люба! -- странным голосом сказал Тавровский, так, что она вздрогнула. Он продолжал: -- Ты слишком добра и наивна, ты не видишь того, что другая на твоем месте давно бы отгадала.
– - Что такое? Я тебя не понимаю! -- с удивлением спросила Люба.
– - Впрочем, распространяться я не хочу: боюсь тебя обидеть.
– - Как это обидеть меня?
– - Да, есть вещи, которые должны всякую порядочную женщину возмутить. Я умолчу обо всем и попрошу только одного как доказательства твоей любви,-- именно: удалить от себя как можно скорее молочного твоего брата.
Люба побледнела и, вырвавшись из рук Павла Сергеича, смотрела на него с ужасом.
– - Ты испугалась, кажется, моей просьбы; но другая бы давно сама его выгнала,-- обидчиво заметил Павел Сергеич.
– - Как! выгнать его? за что? Я уж и так много обидела его, выгнав его сестру,-- с упреком сказала Люба.
– - Всё равно: если бы ты не сделала этого, я бы не позволил ей быть при тебе! -- запальчиво сказал Павел Сергеич и продолжал горячась: -- Да знаешь ли, как дерзка она была?..
Он замялся: ему не хотелось раскрывать Любе глаза на многие вещи,-- может быть, из страха, чтоб она не разгадала его характера. И с большею кротостию Тавровский продолжал:
– - Я должен сказать тебе теперь, чтоб успокоить твою совесть. Она… она просто влюбилась и страшно ревновала…
– - В кого? -- перебила Люба.
– - В меня… и ревновала тебя! -- отвечал Павел Сергеич и прибавил: -- Значит, ты тут ни в чем не виновата.
– - Она любила…-- как бы рассуждая сама с собой, говорила Люба и с грустью прибавила, взглянув в глаза Тавровскому: -- Бедная Стеша!
– - Так ты еще жалеешь ее? -- с заметною досадою спросил Тавровский.
– - А ты? разве тебе не жаль ее? ты говоришь, она тебя любила? -- как бы с ужасом спросила Люба.
– - Друг мой! ты слишком наивна. Дерзкая любовь какой-нибудь цыганки…
Люба глядела такими глазами на Павла Сергеич", что он сконфузился и, не окончив фразы, начал другую:
– - Впрочем, оставим ее в покое; она далеко от тебя. Я прошу тебя удалить и ее брата.
– - За что же… и его? -- холодно спросила Люба.
– - Положись на мою опытность и любовь к тебе: если я прошу этого, значит, так надо.
– - Нет, я этого не сделаю,-- подумав, отвечала решительно Люба.
Павел Сергеич в негодовании вскочил с своего места и, как бы не помня сам себя, смеялся, пожимал плечами, повторяя с гневом:
– - Это просто забавно! это уж ни на что не похоже!-- И, быстро обретясь к удивленной Любе, он с сердцем сказал:-- Ты не согласна на мою просьбу; а знаешь ли, что этот мальчишка, твой лакей…
– - Он мне брат! -- с упреком заметила Люба.
– - Всё же он лакей для других! Да этот дикарь забил себе в голову… разве ты не видишь, что он любит тебя не…
– - Да, я знаю, он очень любит меня! -- с уверенностью перебила его Люба.
Тавровский пожал плечами и, смотря на Любу как бы с сожалением, сказал:
– - Ты для меня загадка! такая наивность, мне кажется, уже слишком странна в девушке. Знаешь ли, что я потому требую его удаления…
– - Почему? -- быстро спросила Люба.
– - Он… влюблен в тебя,-- с отвращением произнес Павел Сергеич.
Люба смутилась страшно, но потом тотчас же засмеялась.
– - Так ты мне не веришь? -- обидчиво спросил Тавровский.
– - Мы с ним играли вместе: вот как он меня любит.
Павел Сергеич так был увлечен досадою, что долго и подробно раскрывал перед Любой все мелочи ревнующей любви. С трудом и не скоро он мог убедить наивную девушку в необходимости удаления цыгана и в таких красках описал последствия, если он останется, что Люба дрожала вся. Она дала слово своему жениху, что цыган будет удален к его приезду.
Для Любы столько новых чувств раскрылось, что прощание с женихом совершилось скоро и не было ей тягостно,-- она спешила остаться одна.
Проводив своего жениха до леса, Люба воротилась и села на то же место, где они сидели вместе. Устремив глаза, влажные от слез, на гладкую поверхность озера, она долго оставалась в этом положении. Глазам ее беспрерывно являлись три лица: Стеша в слезах и лохмотьях, ее брат с угрожающим лицом и Павел Сергеич -- с какой-то красивой женщиной. Эти лица как бы выходили из озера и снова исчезали в нем. Люба припомнила всё до малейшей подробности: свою встречу с Павлом Сергеичем, их знакомство, последний разговор, даже взгляд, брошенный на нее Тавровским, когда они простились. Она так была погружена в раздумье, что не заметила курчавой головы, выглядывавшей из высокой травы невдалеке от нее, и не слышала едва заметного шелеста, как будто кто полз в траве.
Когда стало садиться солнце, Люба, позлащенная им, отвела усталые глаза от озера, устремила их на солнце и снова впала в прежнюю задумчивость. Грусть разлита была в каждой черте ее лица, и слезы струились по бледным щекам.
Шорох в лесу заставил Любу вскочить на ноги; радость вдруг озарила ее лицо, даже жилы забились на ее висках: она глядела в лес, в котором показалась фигура цыгана.
Тяжело вздохнув, Люба молча пошла к лодке; цыган последовал за ней. Лодка отчалила. Цыган греб; Люба смотрела пристально на него.
– - Илья! -- строго сказала Люба.
Цыган вздрогнул. Каждое слово, тихо сказанное, резко раздавалось на воде и вторилось эхом.
– - Ты любишь меня? -- продолжала Люба.
– - Ты знаешь.
– - Ты скажешь мне всю правду?
– - Я никогда не лгал тебе!
– - Ты желаешь ли, чтоб я вышла замуж за него?
– - Если он любит тебя, то я очень желаю.
Люба задумалась и сказала:
– - Если я выйду замуж, что ты будешь делать с собой?
– - Не знаю.
– - Хочешь, я пошлю тебя учиться?
– - А, так он успел тебя упросить! -- с ужасом воскликнул цыган.
И руки его судорожно сжали весла; он сделал ими такой взмах, что они сломались пополам; отбросив их от себя, он ухватился за голову и уткнул ее в колени.
Люба вскочила с своего места и, бледная, с гордо поднятой головой, стояла неподвижно. Лодка несколько минут плыла еще быстрее, потом всё тише и тише.
– - Илья! -- повелительно произнесла Люба.
Цыган поднял голову и рыдающим голосом сказал:
– - Ты и меня выгоняешь?
– - Зачем бросил весла?
Цыган с удивлением осмотрелся кругом и, увидя плывущие разломанные весла, пугливо взглянул на Любу, которая с упреком сказала ему:
– - Как мы теперь попадем домой? нас прибьет к берегу далеко от дому; а там все перепугаются, куда мы пропали.
– - Люба, Люба! не отсылай меня от себя! -- отчаянным голосом произнес цыган.
– - Дай мне слово, что ты даже не будешь иметь ни одной дурной мысли против него?
– - Разве я что-нибудь сделал ему дурного? Я рассказал тебе то, что ты должна была знать.
Люба, помолчав и тяжело вздохнув, сказала:
– - Илья, ты знаешь, как я люблю его, и ничто меня не заставит забыть его. Но я даю слово, что сама не пойду за него, если узнаю, что он обманул кого-нибудь.
Радость озарила лицо цыгана; зато Люба стала грустна. Они плыли тихо. Цыган не спускал глаз с Любы и вдруг сказал:
– - Если ты желаешь, чтоб я оставил тебя, я это сделаю!
Люба посмотрела на него и отвечала:
– - Нет! ты мне уж дал слово, и я ничего не боюсь.
Не скоро они прибыли домой, где все были в тревоге, потому что Куратов никогда не был покоен, если узнавал, что его дочь поехала по озеру.