20375.fb2 Мертвые души. Том 2 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Мертвые души. Том 2 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

ГЛАВА ПЯТАЯ

Герой же наш, столь удачно сторговавший у Леницына ещё девять душ, находился между тем в глубокой задумчивости. И задумчивость его была такого свойства, что посещает человека в минуты, когда он вдруг, оторвавшись от своего тяжёлого и забирающего его целиком занятия, оглядывается вокруг и видит, что другие, может быть и худшие, чем он, живут легче, счастливее него, живут другим размером дел, и тогда цель, достижение которой казалось ему чуть ли не вершиною всей его жизни, открывается ему внезапно в своей мелкой и смешной сути. Именно такой стороной повернулись к Павлу Ивановичу его «мёртвые души» и те хлопоты о них, те хитрости и унижения, до которых он опускался, выманивая, выпрашивая, выговаривая их у живущих себе на святой Руси без особых хлопот помещиков, прояснились в воображении его во всей их мелкой унизительности. Злая обида, проливающаяся в сердце его, застила ему глаза, и он не видел сейчас ни открывавшихся зелёных и голубых далей, ни чудесных, разве что сошедших с картины, видов. Пред внутренним взором Павла Ивановича мелькали чьи-то лица, чьи-то голоса ввинчивались в ухо, чему-то смеялись, что-то нашёптывали, советовали, но оставляли в душе его лишь чувство тоски и пустоты. Ему захотелось, как когда-то, когда он был маленьким мальчиком, спрятаться с головою под перину или забиться куда-нибудь в похожее место, чтобы выплакались горькие слёзы и отлегло бы от сердца. Но желание это было невыполнимо, он не был уже то дитя, которое при каждом слове может бежать до маменьки и, пряча лицо у ней в подоле, воображать, что прячется ото всего мира и ото всего же мира может уберечь душу свою.

Поэтому Чичиков лишь поплотнее закутался в свой радужных цветов шерстяной платок, приподнял воротник шинели и, умостившись поглубже на мягком сиденье коляски, закрыл глаза. Он хотел было вздремнуть, отделаться от кружащих в нём мыслей, но мысли эти не покидали его, не давая отвлечься на другое. И Павел Иванович начал жалеть себя, пеняя на судьбу свою, которую помянул в сердцах не одним бранным словом, и «старая дура» был наиболее лестный из отпущенных им эпитетов, который мы и рискуем привести на этих страницах. Он думал о том, как много помогает ближним, заботится об их делах и об их благополучии; как он всегда готов на услугу, направленную к благу даже и не вполне знакомых ему людей, как позаботился он об Тентетникове и сейчас только об едва знакомых ему братьях Платоновых, и в мыслях его, конечно, была правда, хотя Павел Иванович и забывал о том, что в заботах его всегда, пусть и неявным образом, но присутствовала корысть. А с другой стороны, что в корысти дурного? И если разобрать любого из нас, дорогой читатель, разобрать до последней косточки наши поступки, так ли бескорыстны они выйдут? Наверное, что нет. Так что же дурного в корысти, коей движутся поступки нашего героя? Чем так он не потрафил судьбе, что гонит она его по городам и весям, не давая большой передышки, не оставляя ему ни большого запаса времени, ни больших денег? Есть на это ответ? Конечно же есть. Иначе какой смысл был бы нам описывать горестную и полную злых приключений жизнь Павла Ивановича Чичикова, которого оставили мы умостившимся на мягком сиденье его новой прекрасной коляски.

Сидя с прикрытыми глазами, Павел Иванович думал о том, что надобно бы поменять направление своих исканий. Он чувствовал, что необходимо сделать неясный пока, но большой и решительный шаг, и всё то богатство, которое он ищет, весь грядущий его достаток, который намывает он, словно старатель, по камушку, по песчинке, обрушится на него сплошным потоком, точно сухой горох из прохудившегося мешка.

«Вольно другим, — думал Чичиков, — коим досталось богатство само собой и кто и пальцем не пошевельнул для его достижения. Им и понять не можно, через какую душевную муку, через какое страдание проходит человек благородный, но лишённый достатка. Вот, к примеру, братья Платоновы: получили в наследство от своего батюшки десять тысяч десятин земли. На что им столько? Ведь даже не знают, что с ней делать. Брат Василий готов её чуть ли не даром раздавать. Из-за какой-то пустоши, на которой его крестьяне привыкли пьяными голосами песни орать, отдаст Леницыну земли по его же выбору… Или тот же Леницын; был мелкая сошка, да вот женился удачно и выслужиться успел, да и приданого, надо думать, ухватил хороший куш». И тут у Павла Ивановича возникло вдруг ощущение, от которого щекотно стало в животе. Он почувствовал свою такую близость до нужного ему решения, что даже на минуту приостановился в мыслях, опасаясь, как бы не проскочить мимо него ненароком. «Так, так, — подумал он, — а ведь и то и другое у меня может быть, и очень скоро. Надо только постараться к этому. Наследство — вот оно, — вспомнил он только что бывший разговор с Леницыным, — а приданое…», — и он даже улыбнулся, вспоминая лицо Улиньки, её порывистость в движениях и тот свет, который точно ей всюду сопутствовал. Настроение у Чичикова почти совершенно выровнялось, и живописные дали и другие красоты окружающего ландшафта вновь предстали пред глазами его. Он даже замурлыкал себе под нос какой-то мотивчик, забарабаня пальцами по борту коляски и в весьма сносном расположении духа въехал в берёзовую аллею, ведущую к господскому дому Платоновых, а когда коляска вкатила на широкий двор усадьбы, то Чичиков, не дожидаясь её полной остановки, прыгнул с подножки с ловкостью почти военного человека и с прискоком взлетел на крыльцо.

На предыдущих страницах, где мы принялись было описывать вид дома братьев Платоновых, осенённого тенью двух разлапистых растущих во дворе лип, нам, к сожалению, так и не удалось пройтись по комнатам этого, так понравившегося Павлу Ивановичу, старинного дома, ибо столь стремителен был отъезд нашего героя с выпрошенным им же поручением, что он и сам, как нам кажется, не успел толком тут оглядеться.

Пройдя через тёмные сени, Павел Иванович оказался в большой гостиной зале, погружённой в полумрак. Полумрак этот проистекал не из-за отсутствия окошек, как заметил для себя Чичиков, а по причине густой растительности, окружающей дом со всех сторон. По стенам залы, тускло отсвечивая золотом рам, висело несколько больших картин на религиозные сюжеты, и Чичиков, не особо понимающий в живописи, всё же сообразил, что нельзя было сказать, будто картины эти очень уж хороши. А вот мебеля понравились Павлу Ивановичу. Они были старыми, под стать дому, точёнными из красного дерева с накладным бронзовым орнаментом, и было видно, что за мебелями ухаживали, так как и диван, и кресла, и стоящие вдоль стен стулья бросались в глаза свежим, ещё не успевшим вытереться шёлком, коим они, надо думать, были недавно перетянуты.

Войдя в гостиную, Чичиков увидел новое лицо, с которым не сталкивался ранее. Это был пожилой уже мужчина, приятной полноты и приятного же широкого лица, которое, может быть, чуточку портила излишняя краснота, имевшая быть слегка погуще к носу, как надо полагать, от известной причины, ну и, наверное, сам нос чуть больше, чем следовало, вздёрнутый и глядящий картошкой. Волосы он имел с проседью, а что касается его аккуратно зачёсанных вперёд бачков, то они были и вовсе седые. Одет он был в военного покроя мундир, хотя и без эполетов, но и так по всему было видно, что господин сей подвизался на военной службе, чему свидетельствовали и голос его, и ухватки. Войдя, Чичиков, надо думать, прервал какой-то весёлый разговор, так как ещё в сенях он услышал оживлённые голоса и весёлый смех. Сидящие в зале с интересом глядели на вошедшего Павла Ивановича, и у всякого из глядевших, понятно, был свой интерес. Брат Василий встал для того, чтобы представить своих гостей друг другу.

— Чичиков Павел Иванович, коллежский советник, а ныне помещик вашей губернии, — любезно улыбаясь, отрекомендовался Павел Иванович.

— Очень приятно, очень, — проговорил господин в мундире, тоже представляясь. — Вишнепокромов Варвар Николаич, штаб — офицер, полковник — брандер и тоже помещик, — сказал он, для чего-то прихохотнув, и оба гостя ткнулись друг другу в щёки носами, показывая поцелуй. Когда все уселись по своим местам, брат Василий обратил на Чичикова глаза, выражая ими ожидание.

— Ну, что Леницын? — спросил он, явно находясь в нетерпении.

— Всё улажено, — отвечал Чичиков, — вот, извольте прочесть — сказал он, извлекши на свет письмо из внутреннего фрачного кармана.

Василий Михайлович, взявши письмо, углубился в чтение и по мере того, как он читал, на лице его всё более и более топорщились усы. А глаза, которые он поднял на Чичикова по прочтении вручённого ему послания, были полны негодования.

— И это, по — вашему, Павел Иванович, называется, «всё улажено»? — спросил он. — Да ведь это же форменное оскорбление.

— Позвольте, любезный Василий Михайлович, — сказал Чичиков, не меняя ровного тона, хотя ему, признаться, и не понравился приступ, с которым обратился к нему старший Платонов, — в чём же вы видите оскорбление? По мне, так письмо это написано в самой сердечной манере и с пониманием.

— Хорошо понимание, — сказал, возмущаясь, Василий Михайлович, — нашу пустошь называет своей и ещё одолжение, видите ли, делает — мою же землю мне возвращает, да ещё и при условиях… На, прочти, — сказал он, протягивая письмо брату Платону.

— Дорогой мой Василий Михайлович, — сказал Чичиков, продолжая улыбаться мягкою лучистою улыбкой, — позвольте мне заметить несколько обстоятельств этого дела, и после того, как я укажу вам на них, я уверен, вы согласитесь, что всё именно улажено и улажено ко всеобщему удовольствию.

Василий Михайлович хотел было что-то сказать, но Чичиков предупредил его движением руки и попросил:

— Только дайте мне высказаться и выслушайте меня. Я вас очень об этом бы просил.

— Хорошо, не гневайтесь, Павел Иванович, — покоряясь, проговорил брат Василий и приготовился слушать, хотя в лице своём всё ещё и строил негодование.

— Итак, — с видом учителя приступил Чичиков, — что мы сегодня имеем с вами, господа? Во-первых — поземельный план, из которого совсем не ясно, кому же эта пустошь принадлежит. Стало быть, мы имеем спорный участок земли, — со значением подняв указательный палец вверх, сказал он. — Второе — мы имеем полную перспективу долгого суда, который ещё не ясно, как это дело решит, но я совершенно уверен, что решит суд его не в вашу пользу, — обратился он к старшему из Платоновых.

— Почему же это? — не выдержав, подал голос Василий.

— Василий, ты можешь помолчать? — вступился за Чичикова брат Платон.

— Молчу, молчу, — махнул рукой Василий и отвернул лицо, давая понять, что он ни с одним из приведённых здесь Павлом Ивановичем пунктов не согласен.

— Далее, — продолжал Чичиков, с благодарностью глянув на Платона Михайловича, — мы имеем соседа, днями вступающего в должность губернатора той самой губернии, в которой вы, любезный Василий Михайлович, изволите проживать и который, соблюдя известную и приличную его положению форму, показавшуюся вам оскорбительной, предлагает вам дружбу, а иметь в друзьях губернатора — это, знаете ли, дорого стоит. И, наконец, мы имеем вами же сегодня высказанное обещание того, что вы господину Леницыну и так, безо всякого, земли бы пожаловали, по его выбору. Так что, я считаю всё это дело улаженным. Потому что пустошь остаётся вам, земля, вами же обещанная, — Чичиков подчеркнул эти слова голосом, — отойдёт к мелкопоместному господину Леницыну, как вы изволили недавно выразиться, и который без пяти минут губернатор, и самое главное, в лице его вы наместо врага, который уж наверное, если захочет, то сумеет вас притеснить, будете иметь друга. И у вас с ним вместо судебной тяжбы будет самое приятное общение. Так что, мне думается, надо вам пить с ним мировую, — закончил свои доводы Чичиков.

Известие о том, что Леницын собирается вступить в губернаторскую должность, произвело требуемое впечатление. Особенно хорош был Вишнепокромов, делавший во всё время, пока Павел Иванович говорил, гримасы, долженствовавшие означать полную им поддержку Василия Михайловича и совершенное с ним согласие. Теперь же, узнав от Чичикова принесённую им новость, он с воодушевлением стал говорить про то, что давно уже пора в губернаторы человека молодого и что старику губернатору Аполлону Христофоровичу пора и честь знать, что самое время его пришло полезать на печку — клопов давить, и что нечего в таких летах заниматься делами всей губернии. Пустившись в воспоминания, коих, как думается нам после вступления Леницына в должность наберётся по всей губернии преизряднейшее количество, Вишнепокромов с явный одобрением отозвался о молодых годах «Феденьки» и его способностях в эти годы.

— При моих глазах было, ведь мы с его покойным батюшкой приятельствовали, — сказал он.

На что Василий Михайлович, промолчав, глянул с едва заметной усмешкой на брата Платона, но по сонному выражению лица того понял, что он либо не помнит, как «приятельствовали» Вишнепокромов со старшим Леницыным, таская друг друга по судам, то ли брату его, Платону, было это неинтересно. А Варвар Николаевич, разливаясь соловьём, на все лады нахваливал будущего губернатора. Похлопывая по коленке сидящего рядом с ним Василия Михайловича, он очень советовал идти на мировую, и думать забыв обо всех ранее состроенных им гримасах. Хотя, признаться, господа, — ну какой с гримас спрос? Мало ли от чего могут они проистекать и от чего случаться: то, глядишь, соринка кому в глаз попала, а то и муха заползла в ноздрю.

Василий Михайлович, на которого известие о скором губернаторстве Леницына тоже возымело действие, всё же продолжал ещё разыгрывать возмущение и несогласие, но по всему уже было видно, что оные чувства выказываются им более наружно, чем на самом деле, и что ему хочется, чтобы его уговорили принять предложенный оборот дел. Так, во время кабацкой драки мужики рвутся друг на друга из рук удерживающих их сотоварищей и, ощетинив бороды и дико вращая глазами, думают лишь о том, чтобы их покрепче держали дружки. И окружающие Василия Михайловича, словно чувствуя его настроения, подыграли ему на славу. Павел Иванович сокрушённо качая головою, говорил тоном, в котором без труда прочитывались и деланное осуждение старшего Платонова, и озабоченность его несговорчивостью, и якобы испытываемое им восхищение от смелости Василия Михайловича, не соглашающегося на мировую с важною персоною, в которую вот-вот должен был обратиться Леницын.

— Ну, чтобы вам согласиться, батюшка Василий Михайлович, стоит таковой пустяк стольких треволнений? Экой вы несговорчивый, просто Атилла какой! — говорил Чичиков, обводя взглядом присутствующих и ища в них поддержки, которую особенно и не надо было просить. Варвар Николаевич Вишнепокромов тоже старался изо всех своих сил; похлопывания по коленке брата Василия давно уже переросли у него в похлопывание по спине, с одновременным доверительным заглядыванием в глаза упрямящегося собеседника, уже, справедливости ради сказать, начавшего улыбаться, но не переставшего ещё отнекиваться. Брат Платон, смотревший на эту сцену спокойными и чуть насмешливыми глазами, не выдержав, проговорил:

— Слушай, брат, перестань, я тебя прошу, комедь ломать. Ведь, действительно, землю взамен пустоши ты обещал, так что же сейчас отказываться? Скажи лучше спасибо Павлу Ивановичу за его участие и соглашайся. Кстати, ничего в этом письме я не вижу оскорбительного; очень достойное письмо, — проговорил он, кладя конверт на круглый низенький стол.

— Соглашайтесь, Василий Михайлович, соглашайтесь, — пел сладким голосом Чичиков чуть ли не со слезами на глазах.

— Соглашайся, душа моя, — бубнил Вишнепокромов и, бухнувшись вдруг на колени, широко раскинув руки и картинно выгнув спину, сказал, глядя снизу на Василия Михайловича, — не встану с колен, пока не согласишься!

Тут в гостиную залу вошёл давешний парень в рубашке из розовой ксандрейки, подносивший Чичикову квасы, и объявил, что ужинать подано. Брат Василий ещё поломался с минуту, а потом согласился, верно, чтобы не портить себе аппетита к ужину, и все в умилённом настроении прошли в столовую, ну, может быть, не умилялся один лишь Платон Михайлович, так как в лице его читалась всегдашняя скука.

Стол был покрыт белой, затканною голубыми птицами и розовыми цветами, скатертью. В самом центре его грудились графины с известными уже Павлу Ивановичу квасами, стояли винные бутылки с этикетками, писанными по-французски, и цветные графины с водкой. Напротив каждого места положены были серебряные приборы, начищенные и отблескивающие в ярких лучах, льющихся от свечей, стоявших в серебряных же подсвечниках. Слуги в расшитых рубахах стали обносить гостей блюдами, и у изрядно уже проголодавшегося Чичикова навернулась слюна от поплывших в воздухе ароматов. Выпивши рюмку холодной водки и закусивши её хрустнувшим на зубах рыжиком, Павел Иванович заправил за ворот крахмальную салфетку и занялся первым из поданных блюд.

Это были петровские щи, но какие щи! Чичиков вдохнул в себя парной, отдающий корешками и копчёностями сытный дух, поднимающийся ото щей, и в животе у него заурчало и подобралось так, точно желудок его был дикий зверь, ожидающий добычи. Павел Иванович посмотрел на янтарно-красную поверхность супа с плавающими на нём яркими пятаками жира вперемежку с мелко порубленной зеленью, добавил по своему вкусу сметанки и, надкусивши сочную ватрушку, зачерпнул из глубины стоящей перед ним тарелки полную ложку ломтиков ветчины, курицы, телятины и ещё многого, что прямо так и просилось в рот. Проглотивши две или три ложки, он оглядел стол, заранее прицеливаясь к закускам, и, глядя на молча хлебавших сотрапезников, подумал, что им тоже пока ещё было не до разговоров, так как рты их были заняты более нужным на сей момент делом. А прицеливаться было к чему, на столе из мясных закусок расположились языки и рулеты из дичи с какой-то мудрёной начинкою, стояла заливная рыба, свежая икра, возле которой горкой толпились предназначенные к ней и ещё горячие пшённые булки; отдельно, словно маленькие лодочки покоились на большом блюде расстегаи с мясом, с рыбой или грибами, на выбор, через прорех которых выглядывали то кружочки варёного яйца, то полосочка сёмги, то шляпки маринованных грибов, торчащие словно вбитые в прорех гвоздики.

За вторым блюдом, а это были отварные мозги, обложенные горячей гречневой кашей, посыпанные зеленью, украшенные ломтиками грибов и политые растопленным маслом, разговор возобновился и коснулся прежней темы, правда, тон и содержание его несколько изменились, и в конце концов перешли, собственно, на ту должность, в которую должен был вступить Леницын: на губернаторство вообще и на генерал-губернаторство в частности.

Варвар Николаевич показал себя знающим этот предмет довольно тонко, его рассуждения были интересны Чичикову и, надо думать, не только ему. Особенно заинтересовала Павла Ивановича та часть рассуждений Вишнепокромова, где касался он статей: откуда для губернатора могут проистекать взятки. Вот тут-то Варвар Николаевич проявил глубину знаний необычайную, и в голосе его, во всех его словах была разлита такая приятность, он так млел от собственных же разговоров, что можно было подумать, будто весь тот золотой поток, о котором толковал он, должен пролиться в его же карманы.

— Да, заматереет-то наш Фёдор Фёдорович, заматереет, — говорил Вишнепокромов, чуть ли не глотая слюну. — А как не заматереть, ведь само в руки пойдёт. Одни только откупщики от десяти до шестидесяти тысяч дают, и это самая нестыдная, неопасная взятка, её и честные берут, так как от неё никому угнетения нету, — говорил он, смакуя каждое слово, — а по судебному ведомству, от богатых помещиков и так далее — это тоже до пятидесяти тысяч в год, и тоже неопасно, потому что через секретарей, губернатор здесь не путается, на это чужие руки есть. Ещё от старообрядцев; это уж, как заведено, — тысяч на тридцать потянет. А как же, прячут беглых, православных с пути сбивают, хотят строить храмы да часовни, а ведь раскольникам это запрещено, вот старообрядцы, можно сказать, и пожива для всей полиции, губернского правления, Земского суда, прокурора, — загибая пальцы, перечислял Вишнепокромов. — А там ещё и за продажу мест через чиновников набежит. Так что, батюшка ты мой, тысяч двести в год только по этим статьям возьмёт, а об остальном я не говорю.

— Ну, Варвар Николаевич, совсем всё рассчитал, — усмехнувшись, сказал Василий, — все статьи свёл; прямо не человек, а казённая палата.

— Ну, а как же, не первый день, чай, на белом свете живу, всё знаю, всё вижу, — отшутился Вишнепокромов.

— Нет, Варвар Николаевич, а и вправду, откуда у вас эти, можно сказать, поражающие познания? — спросил Чичиков, с интересом глядя на него.

— Это, батенька, потому, что я никогда не прохожу мимо интересного человека. Пусть это даже мужик или баба какая, а я всегда выспрошу да выведаю, как да что, вот она правда из кусочков и лепится. А правда, батюшка вы мой, превеликая сила.

— И прибыльная, — ввернул, не сменяя сонного выражения брат Платон.

— Да, Платон Михайлович, если хотите, и прибыльная — подтвердил Вишнепокромов, ничуть не смутясь, хотя и понял, куда он клонит.

А Платон Михайлович намекал на тот почти всем известный факт, как Вишнепокромов извлекал доходы из своих «кусочков правды». Знали об этом многие, а многие же, особенно мелкий чиновный люд, испытали на себе эти его «кусочки». Выведывая и выспрашивая у всякого, с кем его сталкивали обстоятельства, и будучи к тому же весьма словоохотливым, Варвар Николаевич известным манером наводил своих собеседников на нужную ему тему, как опытный педагог наводит своих учеников на нужные ему решения трудного примера. Тема эта была именно та, в которой он, как мы с вами, дорогой читатель, видели, проявил столько осведомлённости, что сумел поразить даже Павла Ивановича Чичикова, человека далеко не простого, который и сам мог заткнуть за пояс многих и многих из тех, с кем сводила его судьба. Объезжая с постоянными визитами знакомых и незнакомых, а большей частью тех, у которых дела были переданы по инстанциям, не суть важно по каким, встречаясь с просителям всех мастей, навещая затеявших ту или иную тяжбу, он с полуслова, с полунамёка, к которому сам и подводил собеседника, понимал, кто кому и сколько дал. Поохав, посочувствовав, посетовавши на наше время, в которое без этого не проживёшь, он в ближайший из дней подстраивал так, что чиновник, о котором он выведал интересующие его вещи, встречался с ним, разумеется случайно, на улице ли, в присутствии, не важно где. Тогда Вишнепокромов без церемоний подходил к нему, заведя разговор и проникновенно глядя в глаза, начинал корить и усовещать бедного, хлопающего глазами господина в мундире, а чтобы тот не вырвался и не убежал, он крепко схватывал за пуговицу того же мундира и продолжал охаживать его словами. Дескать, такой ты да разэтакий, да как не стыдно, да как рука только твоя поднимается, в смысле протягивается, за мздою, и далее в подобном духе. Конечно, были и такие, что, оставив в его кулаке пуговицу с выхваченным клочком материи, давали от него стрекача. Но многие, и их было большинство, что-то бормотали ему в ответ, толклись с ноги на ногу и никуда не спешили. Может быть и оттого, что жаль им было пуговицы. А с другой стороны, кому мила огласка? Ну, вот вам, дорогой читатель, нужна огласка? Даже в таком пустяшном и общераспространённом деле, как посещение кумы в отсутствие кума. Да ни за что вы на неё не согласитесь. Хотя все знают, что все посещают, причём постоянно и повсеместно, и дело, казалось бы, совсем заурядное, сравнимое разве что с высмаркиванием носу, а вот огласка его нежелательна. Странное существо человек…

Ну да ладно, вернёмся к чиновникам, которых любезный наш Варвар Николаевич держал за пуговицу крепче, чем иные держат врагов своих за горло. Когда чиновник совсем скисал, кося глазами по стенам, когда бормотания его теряли уже всякую внятность, Варвар Николаевич хлопал его по плечу с целью приободрить и говорил ему приблизительно следующее:

— Да что вы, батенька, расстраиваетесь-то так? Я ведь не топить вас пришёл и вовсе не собираюсь идти по начальству. Я просто хотел с вами словом перекинуться по-свойски, потому как вижу, что вы хороший человек.

Чиновник тут, конечно же, немного приободрялся, начинал дышать ровнее, а Вишнепокромов говорил:

— Да я, собственно, и ухожу уже, и надеюсь, что мы с вами расстаёмся друзьями. Ну? Друзья? — спрашивал он трусящего чиновника, протягивая ему руку словно в знак примирения. Обалдевший от такого наскока чиновник, не понимая ещё всего происходящего, хватал его руку, пожимая своею трясущеюся рукой и говорил, что да, конечно же, друзья; только бы отделаться от Варвара Николаевича поскорее. Тогда Варвар Николаевич, переходя на доверительный тон, говорил, обращаясь к нему, как к новоявленному другу, уже на «ты»:

— Послушай, как там-то, бишь, тебя, Иван Иванович? Послушай, Иван Иванович, я тут в одно место наведаться собрался, а кошелёк, вот незадача, дома забыл, ты не мог бы мне до завтра ссудить красненькую? — и смотрел в косящие глаза лучезарно улыбаясь. Красненькая перекочёвывала в карман Вишнепокромова, а чиновник, глотнувши воздуха, скакал от него что есть мочи, только фалды заячьими ушами развевались по ветру. Метода была надёжная, чиновники жаловаться на него не ходили, да и как им было жаловаться? Потеря для них была не особенно велика, тем более что Вишнепокромов в удачные для него дни возвращал долг то одному, то другому с тем, чтобы через какое-то время вновь одолжиться у старого друга, благо у того и новое дельце приспевало, так что Варвар Николаевич мог бы трудиться и трудиться не покладая рук, потому что у нашего российского чиновничества рыльце всегда в пушку, но он брал лишь столько, сколько ему было необходимо, шёл в трактир, и красненькая превращалась там в бутылки с шампанским или бордоским, а красный цвет ассигнации при помощи какой-то таинственной реакции, наверное, могущей быть понятною лишь с помощью самой передовой науки, сообщался лицу Варвара Николаевича, особенно, как помнит читатель, той его части, что была поближе к носу.

Когда же кто-нибудь, подобно Платону Михайловичу, пытался слегка кольнуть его, то он ничуть не смущался и, не отрицая ничего, говорил, что служит общественной пользе и что хотя взяток так не искоренишь, но всё же чиновники знают, что есть он — Вишнепокромов, и что на них есть его суд. Одним словом, негодяй был отъявленный.

Узнавши об этой его истории, Павел Иванович, думавший вначале сойтись с ним на предмет «мёртвых душ», сейчас расхотел делать это совершенно, понимая, что тут в случае чего одной красненькой не обойдёшься. Однако Варвар Николаевич очень его заинтересовал, и он чувствовал каким-то своим внутренним чувством, что из Вишнепокромова очень даже можно извлечь пользу. Тем временем разговор зашёл о его, Павла Ивановича, путешествиях, о том, что и Платон Михайлович тоже собирается с ним ехать, и что неплохо бы ему растрясти свою хандру по нашим дорогам. Узнавши о том, что через два дня намереваются наши путешественники отправиться в путь, Вишнепокромов стал звать их к себе в гости проездом, и, как ни отнекивался Чичиков, как ни приводил довода, что едет не по своей надобности, тот не уступал и, вцепившись в них с Платоном Михайловичем, точно в известную уже нам пуговицу, — заставил согласиться.

— Что же вы со мной делаете, любезный Варвар Николаевич? — вздохнул Чичиков, в то же время улыбкою показывая, как приятно ему быть побеждённым Варваром Николаевичем. — Ведь мне надобно по поручению его превосходительства генерала Бетрищева сделать визиты по его родственникам, оповестить об помолвке дочери его Ульяны Александровны с господином Тентетниковым Андреем Ивановичем.

— Что! — услышавши знакомое имя, вскричал Вишнепокромов, раздувая усы. — Тентетников! Это ведь эдакая скотина, а вы для него стараетесь?! — негодовал он.

— Позвольте, Варвар Николаевич, вы обижаете меня. Тентетников для меня — никто. Я, может, и сам желал, чтобы его превосходительству открыли на него глаза, но вот воля Александра Дмитриевича, давнего моего друга, так много мне благотворившего и, можно сказать, даже спасавшего, когда враги смели покуситься на самое жизнь мою; воля его для меня священна и поэтому, как бы кому ни не нравился господин Тентетников, но я пообещал его превосходительству помочь в объезде родственников, что и собираюсь выполнить, — и Чичиков замкнулся в лице.

— Павел Иванович, не обижайтесь вы, ради Христа, у меня и в мыслях против вас ничего нет, но этот Тентетников такая скотина! — опять возопил Вишнепокромов, и затем последовал его рассказ об известном уже читателю разрыве между этими двумя господами.

— Ну не скотина ли? — стукнув в сердцах по ручке кресла, в котором сидел, завершил свой рассказ Вишнепокромов, — разве так заведено между приличными господами? Ну, не хочешь знаться, так сделай это в уважительной манере, а не маячь нарочно подле окна… Так нет же, он, подлец, напоказ выставил собственную физиогномию, мол, на, смотри, вот он — я, дома, но знать тебя не хочу.

— Господи, неужто он и впрямь мог до такого дойти, ведь на него и не скажешь?! Видимости он довольно деликатной, да и так — тихий… — удивился Чичиков, с участием глядя на Варвара Николаевича.

А Варвар Николаевич дёрнул в гневе головой и сказал:

— Да, батенька вы мой, вот таков этот господин. И вот таким зятем награждает Господь его превосходительство Александра Дмитриевича. Да будь это прежние времена, я бы не преминул потребовать сатисфакции, я бы показал ему, что такое честь дворянина…

И Вишнепокромов, распаляясь, ещё какое-то время перечислял всё то, что он сделал бы со своим обидчиком, не будь бы таких строгостей со стороны государя в отношении дуэлей. Сейчас же жертвою его гнева падали расстегаи, которых он сжевал уже четыре, откусывая их большими кусками, в перерывах между грозных своих ламентаций и словно не замечая того.

Глаза его метали молнии, усы с налипшими крошками топорщились, лицо из красного сделалось пунцовым, почти сравнявшись в цвете с носом. И тут невнятная давешняя мысль, почти чувство, по которому Павел Иванович угадал полезность для себя в господине Вишнепокромове, стала проясняться, утвердилась в его душе и, обретя очертания, совершенно определилась. И возникла вновь где-то в животе приятная лёгкая щекотка, посетившая его уже сегодня в коляске, когда возвращался он в тоске и смятении чувств, нанеся визит господину Леницыну. Щекотка эта тёплою волною подкатила под сердце Павла Ивановича, и если бы он был натура художественная, то вполне можно было бы сказать, что на него снизошло вдохновение. Он увидел новый свой путь к дому генерала Бетрищева, к руке Ульяны Александровны, к тому немалому приданому, что генерал давал за ней, и путь этот лежал через сидящего здесь за столом и брызжущего капельками слюны Вишнепокромова. Чичиков уже видел, как использует он настроения Варвара Николаевича и обиду, понесённую им от Тентетникова, как всё это можно удачно сплести с известными Чичикову обстоятельствами об участии Тентетникова в тайном обществе и как через того же Вишнепокромова довести до нового губернатора, с которым Павел Иванович в самое ближайшее время намеревался сойтись, как только возможно короче. Всё пришлось, как нарочно, кстати: и излишняя болтливость Тентетникова, и знакомство с Леницыным, тоже имеющим к Тентетникову претензию, и гневно жующий расстегаи Вишнепокромов, которому при первом удобном же случае решил Чичиков открыть тайну Андрея Ивановича, так как писать доносы самому почитал недостойным.

— Полно вам, Варвар Николаевич, — скучая, отозвался на горячие реплики Вишнепокромова брат Платон, — уж рассказали бы что занимательное или весёлое, а то всё об одном и том же! Всякий раз, как приедете — про это поминаете! Да бог с ним, с этим Тентетниковым, — давно уж забыть пора!

— И вправду, Варвар Николаевич, расскажи чего весёлого, ведь вон у тебя сколько историй, — поддержал младшего брата Василий Михайлович.

— Что же вам, батюшка, рассказать, — отходя от гнева в лице, задумчиво произнёс Вишнепокромов, — ума не приложу даже. Ну, может быть, из дел, случавшихся по службе. Ведь у нас, правда ваша, многое бывало… — и он, усмехнувшись, уставился в потолок, припоминая. — Ну, вот хотя бы это, — сказал он, оживляясь и приступая к рассказу. — Выехали мы как-то с командой в имение к помещику Корнаухову Фаддею Лукичу, так как прискакал от него нарочный и объявил, что, дескать, горит барин, — пожар на хозяйственном дворе. Ну, мы, ясное дело, тут же повскакали все на дроги и на двух дрогах при двух же бочках покатили. Надо сказать, что я тогда ходил ещё в младших офицерах, а начальствовал над нами ныне покойный, Царство ему Небесное, Афанасий Матвеевич Кургузый. Был он в полковничьем чине, как и я ныне, человек был нрава сердитого, говорят, что случалось даже жену свою поколачивал, но с манерами господин, одевался всегда с шиком и, надо прямо сказать, человек неплохой. Так вот, едем мы, песни поём, вода в бочках плещет, небо синее, и вдалеке уже столб дыма виднеется, горит, стало быть, жарко; кучера стараются, стегают по лошадям, а в траве, знаете ли, господа, — кузнечики, в небе жаворонки, одним словом — божья благодать, а мы на пожар едем. Приехали, а на хозяйственном дворе, почитай, одни головешки остались, огонь на скотный двор перекинулся и уж там горит. Мы, конечно, туда, разматываем кишку, помпу ставим и давай поливать. Тут погаснет, там прорвёт, там погаснет, тут опять задымится. Одним словом, вылили две бочки воды, вымазались, перепачкались, как черти, один наш Афанасий Матвеевич точно с картинки, перчатки белые, пуговицы сияют, панталоны, что твои снега, каска на солнце горит; ходит вокруг, усы покручивает. Послали мы бочки к реке затаривать, так как воды ни капли, сидим, ждём, потому как огонь ещё кое-где полыхает, но уж правда, не так чтобы сильно. А скотный двор ровно что море. Видать, года два не чищен, и мы тут ещё всю эту жижу двумя бочками воды развели, так что корове, господа, чтобы не соврать, но по брюхо будет. И тут, как на беду, наш Афанасий Матвеевич подходит к стеночке, с виду вполне благополучной, и, ручки на груди скрестя, на манер Бонапарта, решает к ней прислониться. Прислоняется, и стеночка тут же рушится, а на бедного Афанасия Матвеевича сыплются откуда-то из-под карнизу и головешки, и уголья, и зола, и всё это, надо сказать, господа, в тлеющем состоянии. Он, конечно, сразу ничего не понимает, стоит выпятив глаза, весь облепленный угольями, а потом вдруг начинает прыгать, хлопать себя по бокам, по спине и выделывать такие антраша, на какие способен лишь человек с фунтом горящих углей за шиворотом. Мундир на нём тут же начинает тлеть и дымиться, а он бегает по двору и кричит: «Окатите водой, братцы, окатите водой!» А где её, эту воду, взять — вся вышла. И смешно, и страшно на него глядеть, потому что не ровен час сгорит. Тут он понимает, что воды нет, срывает с себя мундир и в одной рубашке бултыхается в разведённую нами на скотном дворе лужу и скрывается там с головой. Конечно, тут же всё гаснет, он выпрыгивает, протирает глаза, сурово глядит на нас, а сам весь зелёный, точно водяной. Мы, конечно же, крепимся, как можем, чтобы не расхохотаться, но держимся уже из последнего. А Афанасий Матвеевич, сидя в этой жиже почти горло, начинает что-то нашаривать вокруг себя, чего, мы сперва не понимаем, но потом он вытягивает это из лужи и, морща для острастки своё зелёное лицо, натягивает на голову облепленную навозом каску, а из каски, точно из ведра… ха, ха, ха, — рассмеялся, не докончив фразы, Варвар Николаевич.

И Чичиков с братьями, с интересом слушавшие его в продолжения всего рассказа и к концу начавшие уже улыбаться, словно предчувствуя его концовку, тоже рассмеялись, ибо это действительно было смешно, хоть и несколько грубо и, может быть, безжалостно — окунать с головой бедного Афанасия Матвеевича Кургузого в навозную лужу. Но этому виной конечно же, обстоятельства, не сгорать же заживо почтенному господину. И история эта снова и в который раз учит нас, что ход вещей и событий, зачастую и для многих, сильнее укоренившихся воззрений, стремлений и привычек. Надеюсь, господа, вы согласитесь, что у вас, как и у почтеннейшего, хотя и немного сурового Афанасия Матвеевича Кургузого, нет стремления и привычки нырять в навозную лужу и что ваши воззрения тоже далеки от этого, но опять же — не сгорать же, не сгорать человеку. Но оставим наши мудрствования, читатель, и вернёмся вновь к столу, вокруг которого сидят четверо хохочущих мужчин. Причём громче и заразительнее остальных хохотал сам рассказчик, может быть оттого, что живее прочих видел всю рассказанную им картину, а не по некоторой грубости, свойственной его натуре, как могли бы вы подумать. Старший Платонов тоже хохотал от души, хотя сдержаннее, нежели Варвар Николаевич, и хохот его, несколько смолкавший, вновь набирал силу, вероятно, когда он заново представлял себе сцену с нахлобучиванием на и без того перемазанную голову некогда победно сиявшей на солнце каски. Чичиков смеялся очень деликатно, склонив по обыкновению голову набок и делая наиприятнейшее лицо, словно бы говоря, что он ценит, очень ценит переданный Варваром Николаевичем комизм анекдота, но что поделаешь, врождённое чувство тактичности не позволяет ему смеяться громче, несмотря на то, что этого ему, конечно же, очень хочется. А Платон Михайлович не смеялся вовсе, лишь слегка и сонно улыбаясь, он помешивал серебряной ложечкой кофий у себя в чашке, глядя на Вишнепокромова из-под полуопущенных век. Так что мы несколько ошиблись, когда предложили тебе, читатель, вернуться к столу, вокруг которого сидело четверо (как нам казалось) хохочущих мужчин.

«Да, пресмешной, надо сказать, анекдот, — подумал Чичиков, — надо бы его запомнить и с Варваром Николаевичем поближе сойтись, и не затягивая времени. Очень приятный человек». Вишнепокромов действительно понравился Чичикову. Даже несмотря на ту некоторую робость, что испытал Павел Иванович, когда узнал он о практикуемой Вишнепокромовым в отношении чиновников методе, его привлекал этот господин, вероятно, как живописца добрая кисть или набор красок, посредством которых надеется создать он замечательную картину, или как тянется рука ваятеля за стилом, которым он уже готов вырубить из белеющей глыбы мрамора совершенную статую. Так и Павел Иванович, не давая себе отчёта, где-то в глубинах своей души, до которых, может быть, и не достигал свет его рассудка, испытывал симпатию к Вишнепокромову, как к будущему помощнику в замышляемом им деле.

Смех понемногу утих, и Василий Михайлович потянулся было к серебряному с затейливыми узорами кофейнику, предлагая гостям выкушать ещё по одной чашечке кофию, на что Павел Иванович отказался, сославшись на то, будто кофий крепит, а это не совсем полезно в отношении геморроидальном, а Вишнепокромов ухмыльнулся и, протянув свою чашечку Василию Михайловичу, сказал: «А мне, батюшка, налей, я от него лучше сплю».

И вправду, дело уже шло к ночи, за окном было и вовсе темно, так что неразличимы были даже стволы дерев, плотно облегающих дом. Василий Михайлович велел сменить свечи и принести стол для игры.

— Как вы на сей счёт, господа? — спросил он, обводя взглядом собравшихся.

— Что ж, я не прочь затеять банчишку, — отозвался Вишнепокромов.

— Как изволите сказать, — согласился Чичиков.

— Ну, тогда прошу рассаживаться, — сказал Василий Михайлович, и все перешли к зеленеющему сукном, точно яркая лужайка, столику.

Игра пошла не то чтобы, вялая, но без должного азарту, разве что Варвар Николаевич отдавался игре полною душою: ожесточённо дуплился, на каждый семпель загибал утку, прибавляя на раз и на два, да и карта, признаться, шла ему, то и дело с его угла раздавалось «пароле» да «пароле пе»; одним словом — был в возбуждении и удовольствии. Прочие же «ловили мух» и отвлекались на посторонние разговоры.

— Ну что же вы, господа?! Ну нельзя же так! — сердился Варвар Николаевич. — Уж коли сели, так извольте играть, а то даже неинтересно, право… Вот вы, Платон Михайлович, уже второй раз «зевнули», — сказал он, обратя внимание Платона на его промахи.

— Да с вами играть, Варвар Николаевич, что с бритвы мёд лизать, — лениво проговорил Платон и добавил: — Я, право, не знаю, как вы, господа, но мне надоело.

— Ну доиграйте хотя бы партию, — возмутился Вишнепокромов, — нельзя же вот так, посреди игры… Не демократ же вы какой-нибудь, право слово.

Партия была доиграна, но игра разладилась, и, к большому неудовольствию Варвара Николаевича, игроки, отсев от стола, перешли в диванную и взялись за трубки. Разговор, не прерывавшийся и во время игры, как-то сам собой зашёл об предстоящем Павлу Ивановичу путешествии. Из жилетного кармана извлечён был заветный списочек, и Павел Иванович, читая фамилии, в нём означенные, стал сызнова выспрашивать у своих собеседников о тех лицах, коим он был обречён нанести визит.

Нам с вами, уже знакомыми с главным направлением его вопросов, не стоит их тут вновь приводить, так как все они были сделаны касательно количества как живых, так и мёртвых душ у того или другого из помещиков, коих Чичикову предстояло вскорости посетить. Но вопросы эти ставились Павлом Ивановичем с известною осторожностью и маскировкою, достигавшеюся им через разговоры об эпидемиях и морах, постигающих регулярно среднерусские губернии. Собеседники же его, услыхав оглашенные им фамилии, оживились и многое сумели порассказать ему и дельного и смешного о лицах, служивших целью будущего его странствования. Имя полковника Кошкарёва вызвало у Василия Михайловича горький смех, а Вишнепокромов, тот весь-таки зашёлся от хохота, рассыпая вкруг себя трубочный пепел. Чичиков, присоединясь к общему веселию, объявил, что имел уже удовольствие побывать у Кошкарёва и тоже находит этого господина презабавным.

— Жаль его, — вступил в разговор Платон Михайлович, — он, бедняга, думает, что и впрямь одними лишь циркулярами да распоряжениями можно достичь до дела…

— Это как в том анекдоте, — выпуская облако табачного дыма, оживлённо проговорил Вишнепокромов. — Раз над артельщиками поставили мастера и спрашивают у некоего господина, через которого шло его назначение: «Хорош поведением, что ли?» — «Нет, нехорош!» — «Не пьёт, что ли?» — «Нет, пьяница». — «Умён?» — «Нет, не умён». — «Так, что же он?» — «Повелевать умеет,» — и он расхохотался сам вперёд прочих.

— Это бы ещё хорошо, — вставил Василий Михайлович, — повелевать — это тоже наука. Он же превратил всё бог знает во что, носится по имению, точно курами оппетый. Вырядил своих лапотников в немецкие кафтаны… тьфу, — сплюнул он в сердцах, — и смех и грех только. Куды только родственники смотрят, ведь неровен час и угодит в жёлтый дом; а имение пойдет с молотка, я в этом уверен безо всякого сомнения. Вот вы, Павел Иванович, — обратился он к Чичикову, — замолвили бы перед его превосходительством слово, по старой дружбе, обратили бы его внимание, а не то ведь неизвестно кому всё достанется, жалко ведь.

На что Чичиков, сделавши сурьёзное лицо, долженствующее свидетельствовать об его озабоченности судьбою полоумного полковника Кошкарёва и его имения, подтвердил своё обязательное ходатайство перед его превосходительством генералом Бетрищевым по словам Василия Михайловича. Подобные же замечания и разбирательства сопутствовали и остальным означенным в списке фамилиям, коих помимо Кошкарёва набралось ещё четыре. Но мы не хотим забегать вперёд ни с самими именами, ни с подробностями, касающимися до них, дабы не портить читателю удовольствие от скорого с ними знакомства. Давайте, господа, не спеша, вместе с Павлом Ивановичем и его неизменными Селифаном и Петрушкой отправимся в путь и узрим сами, воочию те места и те лица, с которыми сведёт его предстоящая ему дорога. Но об этом немного после, так как наши герои уже прощаются друг с другом. И то дело, время уже позднее, и пора бы в постель на боковую. Тем паче, что выкуривший три трубки Варвар Николаевич, почувствовав усталость и некоторую сонливость, вероятно, случившуюся с ним посредством выпитого им кофия, собрался восвояси. На прощание он шумно облобызался с обоими Платоновыми, а Чичикова даже притянул к себе и, обняв, словно намереваясь задушить, влепил ему в бритую и пахнущую тем редким и любимым Павлом Ивановичем сортом мыла щёку такой «безе», что у Павла Ивановича ещё некоторое время горела кожа. И Чичиков как вспоминал об этом поцелуе, так досадливо морщился и сплёвывал.

— Обяжете, очень обяжете, господа, — погромыхивал, несмотря на сонливость, Вишнепокромов, — через два дня жду вас у себя в Чёрном, и чтобы без никаких, — сказал он, состроив строгие глаза.

— Приедем, — сказал Чичиков, и, вздохнувши посвободнее, когда коляска Варвар Николаевича скрылась за оградой, он вслед за братьями прошёл в дом.

Уже лёжа в постланной Петрушкой большой, под балдахином, кровати, Павел Иванович вернулся к своим расчётам об Вишнепокромове, обдумывая их то с одной, то с другой стороны, и уверился, что всё это может завязаться весьма хорошо. Судьба Тентетникова, которой вздумал он было известным образом распорядиться, мало занимала его. Наоборот, он даже ощутил прилив некоторой гордости, смешанной с удовольствием, от мысли, что можно по своему усмотрению располагать чужою судьбой. Поэтому Тентетников казался сейчас Чичикову маленьким, ничтожным и кругом обязанным ему человеком. «Ведь он совсем дурак, — вспомнил Чичиков свою давнюю об нём мысль, — совсем дурак…» И уже засыпая, на самом краю между сном и бодрствованием, успел подумать о том, чтобы подучить завтра Селифана объявить при братьях Платоновых, будто подаренная ему Тентетниковым коляска в ущербе, а кони в хвори или что-нибудь подобное, с тем, дабы ехать, воспользовавшись экипажем и лошадьми своих гостеприимных хозяев. И душа его, подстрекаемая сими приятными мыслями к расслаблению, опустилась в сон.

Но, несмотря на столь покойное отхождение ко сну, на столь благостное его начало, Павел Иванович проснулся поутру с чувством какого-то неопределённого беспокойства, навеянного, как нам думается, посетившим его под утро странным сновидением.

Всё мерещилась ему перед самым пробуждением непонятно откуда взявшаяся толстая баба, обтянутая синей запаской у пояса, будто бы бегущая вдогонку за его коляской. Баба тянула к нему полные руки, растопыривала короткие пальцы, точно намереваясь его схватить. Чичикову даже видны были её вздрагивающие при каждом шаге обтянутые синей материей груди, так явно она ему мерещилась. И отчего-то эта картина, которая могла бы вполне понравиться иному, тревожила Павла Ивановича, и нагонявшая его баба сеяла в душе его тоску. Чичиков подумал, что лучше бы ему проснуться, и открыл глаза. Баба тотчас же исчезла, и через какую-нибудь минуту Павел Иванович навряд ли мог рассказать о том, что, собственно, ему снилось, но вот ощущение беспокойства, посеянное в душе бесстыдным персонажем его сна, осталось.

Чичиков оглядел комнату, служившую ему опочивальней, и в свете солнечных лучей, пробивающихся сквозь зелень тянувшихся к окну липовых ветвей, она показалась ему более привлекательной, нежели вчера в полутьме, которую тщилась разогнать одинокая свеча. Даже строгая громадная кровать под балдахином, при взгляде на которую у Павла Ивановича помимо его воли вспыхнули вечером в голове слова: «почил на смертном одре», непонятно к кому и чему относившиеся, даже эта кровать глядела сегодня веселее. Подползши к её краю, Павел Иванович присел, спустивши с неё ноги, и, едва дотягиваясь ими до ночных туфель, принялся звать своего лакея Петрушку. Петрушка появился в дверях заспанный, с куриным пёрышком в волосах, и, разлепив свои большие губы, спросил:

— Одевать, что ль?

— Одевать, что ль? — передразнивая, прикрикнул на него Чичиков. — Одевать, что ль? — снова передразнил он его на иной манер. — Погляди только на себя, образина, каким являешься? Хорошо, что сертук успел напялить, — крикнул на него Чичиков, — розги по тебе плачут…

Сложив худые с крупными пальцами руки впереди пупа, Петрушка мялся с ноги на ногу, с обиженным и в то же время независимым видом поглядывая в окно, как бы говоря этой гримасой, что, дескать, вот так всегда и ни за что ему нагорает, но он уже привык и смирился со своей участью. Смерив полным презрения взглядом его длинную фигуру, Чичиков сказал:

— Выправь бритву, да помягче, барина брить будешь.

И сойдя с кровати, прошёл к большому висевшему на стене зеркалу в резной золочёной раме. Осмотр собственной физиогномии не вполне удовлетворил его. Он потёр тыльной стороной ладони у себя по щеке, проверяя на жёсткость вылезшую за ночь щетину, поковырял прыщик, расцветший подле носа, но наибольшую тревогу Павел Иванович ощутил, разглядывая собственную шевелюру. В последнее время ему стало казаться, что волос у него на голове стал будто бы не так густ, как прежде, и поэтому он по утрам перебирал пальцами каждую из своих прядей, укладывая их друг к дружке, перед тем как причесать. И на этот раз, разложив их в привычном уже порядке, он слегка прошёлся по волосам гребёнкой и, не найдя особых проплешин, несколько успокоился. Тут вернулся Петрушка, принеся с собой горячих полотенец, и Чичиков, прижав их к щекам, стал делать компресс, так способствующий более лёгкому сбриванию щетины. Но ему, видать, было не суждено сегодня насладиться приятным теплом, идущим от сырых полотенец, ибо Петрушка, словно бы взялся его уморить.

— Я тебе поплюю, я тебе поплюю, мерзавец ты этакий, — взвился Павел Иванович, увидя в зеркало, как стоящий у него за спиной Петрушка, готовящийся к роли цирюльника, уже совершенно собрался плевать в чашку с мылом, желая навести пену для бритья на собственной слюне.

— Да что такого, барин, — вскинул костлявые плечи Петрушка, показывая удивление, — все ведь так делают, даже и сами брадобреи, — сказал он.

— Вот я тебе сделаю, гусь ты эдакий, — закричал на него Чичиков, — сей же час чтобы развёл на варёной воде. Сколько тебя учить, рожа! — и Павел Иванович в сердцах швырнул в него скомканные полотенца.

Петрушка выскочил из комнаты, и полотенца, шмякнув об дверь мягким белым комом, сползли на пол.

Наконец с грехом пополам приступили к бритью, и Чичиков долго ещё ворчал, зло поглядывая на Петрушку через зеркальное стекло. На что Петрушка, делающий вид, будто не видит этих взглядов и выказывая деланную заботу об барине, говорил:

— Извольте сидеть спокойно, не дёргайте бородой, неровен час порежетесь.

Закончив бритьё, Павел Иванович умылся, фыркая и брызгая вокруг себя фонтанчиками водяных капель, надушился одеколоном, не забыв прижечь смоченной в водке тряпочкой появившийся вблизи носа прыщ, и принялся за одевание. Петрушка, боясь снова чем-либо прогневить своего барина, старался как только мог, разглаживая несуществующие складочки на сертуке и оббирая никому, кроме него, невидимые пушинки. Но Павлу Ивановичу в это утро решительно невозможно было угодить. Старания суетящегося Петрушки были увенчаны ещё несколькими горячими комплиментами, и он, закончив прибирать своего хозяина, немедля ретировался из комнаты. А Павел Иванович, оглядев в зеркале собственное отражение, не то чтобы остался им недоволен, но просто не ощутил, как это бывало прежде, симпатии к себе, выражавшейся, как вероятно помнит читатель, похлопыванием по щекам, пощипыванием подбородка, возгласами вроде «мордашки» и прочим подобным. Сумрачное расположение его духа проистекало, надо думать, не от давно уж позабытого им сна и не от нерасторопности глупого слуги; коренилось оно в чём-то другом, и, как нам ни прискорбно уличить в том нашего героя, причиной ему служила необходимость поездки к Хлобуеву с тем, чтобы доплатить разницу в пять тысяч рублей к оговорённой ими вчера сумме. Правда пять тысяч эти были обещаны Чичикову, как вы помните, Платоном Михайловичем, но Чичиков сегодня уже немного сожалел о сделанном им вчера приобретении, объясняя свой поступок влиянием минуты и авторитетности Костанжогло. Сейчас ему представлялись все те долгие и могущие увенчаться неуспехом труды, которые он взваливал на себя, и давешние его рассуждения о том, что земли можно распродавать и по частям, что остаток их можно бы заложить в ломбард, уже не казались ему привлекательными. Вокруг его поспешного приобретения значился некий труд, присутствовала некая суета, и это казалось обременительным Павлу Ивановичу. Тем более, что перед ним забрезжили иные предметы и цели, коих можно было достигнуть не с таким напряжением всех своих душевных и телесных сил, а с помощью одной лишь ловкости и расчёта. Но тут грустные размышления Павла Ивановича были прерваны слугой братьев Платоновых, явившимся звать его к завтраку, и Чичиков, ещё раз оглядев себя в зеркале, прошёл в столовую. Братья уже сидели за столом, и Чичиков, поприветствовав обоих, уселся на подставленный ему слугой стул.

— Как спалось вам, Павел Иванович? — спросил брат Василий после взаимных поклонов, — не беспокоило ли что?

На что Чичиков отвечал, что спалось ему великолепно, что так почивают одни лишь младенцы и что таким изумительным и здоровым воздухом, как тот, что лился к нему в форточку, он давно уже не дышал. Всё это было сказано с самою обходительною миной и дополнено такой улыбкой, что никто допустить бы не посмел в Павле Ивановиче дурного настроения.

Обменявшись ещё несколькими ничего не значащими фразами с хозяевами, герой наш приступил к завтраку.

Завтрак состоял из сваренных всмятку яиц, блинов с икрою и холодной телятины. Помимо этого были ещё пирожки со сладкой начинкою, стояло в большом фаянсовом кувшине молоко, и дышал ароматным паром серебряный кофейник с кофием.

Павел Иванович начал свою утреннюю трапезу с яйца; оббив скорлупку на яичной макушке, он осторожно ложечкой сковырнул белую тугую шляпку белка и в обнаружившийся под ней ещё горячий, оранжевый желток положил кусочек маслица, добавил горчицы на кончике ножа, подождал, пока масло растает и, перемешав ложечкой содержимое сваренного всмятку яйца, съел.

— Очень рекомендую, — сказал он, обращаясь к братьям, — так сказать, яйца по-английски. В бытность мою на таможне перенял от одного задержанного контрабандиста. Весьма вкусно.

Братья послушали его совета и согласились, что и вправду вкусно. Несмотря на некоторую подавленность, о которой говорено было нами ранее, Павел Иванович ел не без аппетита, отдав свою дань и телятине, и блинам, которые он, основательно сдобрив икрою, складывал в треугольничек и целиком заправлял в рот, где они лопались, точно перезревший плод, из которого наместо сока текла восхитительно свежая икра. Да, губа не дура у нашего героя, и, описывая его прилежание, оказанное блинам, мы заметили, как у нас самих навернулась слюна, и мы были бы не прочь оказать должное уважение этому блюду, может быть, самому русскому изо всей тьмы известных русской кухне блюд. Скажите только, где в мире, у какого народа на столе видели вы этакие пышные, пропитанные топлёным маслом блины, жаркие и жёлтые, точно солнце, так и просящиеся в рот со сковородки? У немца с его колбасами, кишками да свиными ногами? У француза с его лягушками да улитками? Или у англичанина, жующего свою жилистую бычачину с жареной картошкой, и сквозь набитый рот бормочущего: «Ах, ах, ах — ростбиф, ростбиф». А где, скажите мне, милостивые государи и милостивые государыни, где, в какой стране полнятся реки от ходящих в них несчитанных табунов длиннорылых осетров, тучных от распирающей их бока икры, до которой так падки те же немцы да французы и которую везут за море бочками русские купцы, обращая её в звонкое золото? Где, ответьте мне, дорогие мои читатели? Не ответите, ибо такая страна одна в целом свете, и имя ей — Русь. Изобильная, добрая и ласковая матушка Русь. Одна она такая в целом свете.

Но, однако, мы увлеклись, господа, пора из поднебесья, куда были восхищены мы нашими рассуждениями, опуститься вниз и послушать разговоры, которые вёл Чичиков с братьями Платоновыми, уже успевшими покончить завтрак и перейти в кабинет Василия Михайловича. А разговор этот касался как раз того предмета, который так омрачал настроение Павла Ивановича, а именно поездки к Хлобуеву. Платон Михайлович считал, что с этим делом надо развязаться побыстрее, дабы не оттягивая приступить к сборам в предстоящую им дорогу. Поэтому он достал из своей шкатулки пять туго перевязанных пачек ассигнаций и, передавая Чичикову, спросил: «Желаете ли, Павел Иванович, чтобы и я отправился с вами?»

На что Чичиков отвечал, что ни к чему ему себя тревожить, что дело совсем пустяшное, на какие-нибудь две минуты, и что его гостеприимные хозяева не успеют и оглянуться, как он уже снова будет здесь. И с этими словами, поблагодарив Платона за предложение помощи и одолжение, Чичиков укатил. Путь его лежал по знакомым уже ему местам. Степная равнина, вдоль которой бойко бежала его коляска, круто выпуклилась, точно для того, чтобы лучше показаться ему своею полосато пестревшей гладкой покатостью. По зелёному полю резко пробивалась чёрная орань, только что взрытая плугом. За ней лентой яркого золота — нива сурепицы, полосы бледно-зелёного, вышедшего в трубку хлеба — и далее как снег белые кусты. И вдруг нежданно яр среди ровной дороги — обрыв во глубину и вниз, а там внизу, в глубине леса, за близкими зелёными — отдалённые синие, за ними лёгкая полоса песков серебряно-соломенного цвета, и потом ещё отдалённые леса, лёгкие, как дым, и самого воздуха легчайшие, и в воздухе этом, точно бы в нём висящая, махала крыльями над сияющей под солнцем стремниной тонкая и прозрачная, как акварель, ветряная мельница. На въезде в свою уже деревню Чичиков приметил корявую и какую-то пыльную иву, выросшую почему-то на краю большой и грязной лужи, покосившийся плетень, неизвестно что отгораживающий, на котором чистя перья сидели цветные куры, свинью нежащуюся в грязи у ивы. Сорока, сидевшая в ветвях дерева, слетела на брюхо млеющей в тёплой грязи скотине, но свинья не шевельнулась и лишь ленивым хрюканьем изъявляла неудовольствие от постороннего прикосновения.

Чичиков велел Селифану править к одноэтажному дому, в котором обитал Хлобуев со своими домочадцами и который был, вероятно, задуман архитектором как флигель при господском доме, том недостроенном и почерневшем от времени и непогоды, что глянул в прошлый приезд на Павла Ивановича неприветливыми пустыми окошками. Хлобуев, как и в первый его приезд, случившийся с Платоном Михайловичем и Костанжогло, выбежал навстречу, радушно улыбаясь. Лицо его было и доброе, и жалкое в одно время, и Павел Иванович, глядя на него, от чего-то почувствовал себя раздражённым, так, точно эта улыбка, за которой пытался Семён Семёнович скрыть всю растерянность свою и тревогу, просила о снисхождении к нему, а Чичиков никак не хотел снизойти до жалости к этому «блудному сыну», как он его прозвал.

— Павел Иванович, голубчик мой, — возгласил Хлобуев, суетясь у коляски и с надеждой заглядывая в глаза Чичикову. — Приехали, одолжили приездом. Как же, как же, понимаю — слово дворянина, как же… — хлопотал он, помогая Чичикову сойти, и Павел Иванович, обыкновенно соскакивающий с подножки своего экипажа с ловкостью, как мы об этом говорили уже не раз, почти военного человека, позволил тут Хлобуеву свести себя на землю, разве что не величественно закинувши голову и осанисто развернувши грудь и приподняв живот. — Пройдёмте в дом, Павел Иванович, — просительно заглядывая ему в глаза, говорил Хлобуев, нежно беря его за руку у локтя, на что Чичиков, не сменяя важности в лице и, более того, сдобряя её ещё и некоторой порцией суровости, сказал:

— Никак не могу, любезный Семён Семёнович. Временем, к сожалению, не располагаю никаким. Как вы, вероятно, знаете, мы с Платоном Михайловичем решили предпринять некий вояж, так что надо спешить со сборами. Поэтому давайте покончим тут и без церемоний.

— Что ж, воля ваша, Павел Иванович. Я понимаю, как же… — лепетал Хлобуев, и краска наползла ему па лицо. Он опустил глаза, стараясь не глядеть на Чичикова, руки его мелко дрожали, и, видимо, для того, чтобы скрыть эту дрожь в пальцах, он теребил какую-то былинку, ломая её на множество кусочков.

— Семён Семёнович, — приступил Чичиков к делу, — из оговорённых нами вчера пяти тысяч я привез вам сегодня три…

— Как же, Павел Иванович, — растерянно глянул на него Хлобуев, — мне никак не можно, чтобы только три, мне ведь по обязательствам платить надобно…

— Экий вы, верно, несговорчивый, Семён Семёнович, — поморщился Чичиков, — я уже и жалею, что ввязался в это приобретение. Ежели бы не Константин Фёдорович, я бы и не покупал вашего имения. Да его, простите, и имением назвать нельзя, — сказал он, продолжая брезгливо морщиться. — Ведь только войдя в ваше бедственное положение, согласился на вашу цену, а не то бы и половины не дал, вот вам крест, — крестясь, сказал Чичиков.

Хлобуев покраснел пуще прежнего и, не поднимая глаз на Чичикова, пробормотал:

— Мне никак не можно, чтобы только три тысячи, мне ведь платить надобно, — но голос его был тих и звучал неуверенно.

— Ну хорошо, — поднял брови Чичиков, как бы показывая, что он готов на какое-то решение, — коли вы так упрямы и не хотите входить ни в чьи обстоятельства, кроме своих, то нам с вами не поздно пойти и на попятную. Купчей мы ещё, слава богу, не совершали, и это упрощает нам всё. Несите деньги назад, и дело с концом, — сказал он, слегка пожимая плечами. Благо для Чичикова не было сегодня рядом с ним Платона Михайловича, который смог бы укротить его бесцеремонное поведение и защитить беспомощного и потерянно стоящего перед ним Хлобуева.

— Что ж вы это так, Павел Иванович, — сказал Хлобуев, — за что же это? Ведь, казалось бы, обо всём договорились вчера, обо всём условились. И пять-то тысяч у вас, наверное, при себе имеются. Ведь они-то Платоном Михайловичем обещаны были, а он не такой человек, чтобы заместо пяти тремя тысячами ссудить.

— Несите деньги, — сказал Чичиков, оставаясь равнодушным, хотя его и кольнула мысль о том, что Хлобуев видит всё как оно есть, видит бесчестность Чичикова, и что все те его разговоры об обстоятельствах, в которые Семён Семёнович якобы не хочет входить, гроша ломаного не стоят.

— Ну хорошо, — вздохнул Хлобуев, смирясь, — три так три, а остальные когда ж?

— Две через пару деньков, а вторую половину, как уговаривались, — ответил Чичиков, а сам подумал, что и со второй половиной тоже потянет, так как будет ещё в отъезде, а Хлобуев — невелика птица — подождёт. Передав Семёну Семёновичу три перетянутые бечёвкой пачки, Чичиков уселся в свою щегольскую коляску и, даже не попрощавшись как следует, поехал восвояси. По пути в имение Платоновых он велел Селифану объявить при братьях об якобы имеющейся в экипаже поломке или о хвори какой-либо из лошадей.

— Только от себя объяви, понял? Чтобы не было видно, будто по моему наущению.

— Будет сделано, — сказал Селифан с растяжкой, — не извольте беспокоиться, Павел Иванович. Об Чубаром объявлю, чтоб его волки съели. Экая подлая скотина, — и Селифан ещё долго сыпал на прядающего ушами нелюбимого им коня всяческие ругательства и угрозы.

А Павел Иванович, трясясь на эластических подушках своего экипажа, чувствовал нечто неприятное, что засело в груди, точно жаба под корягой. Неприятное это давило на сердце, рождая тёмные мысли, которые множились в его голове, как опара в квашне, замешанная на злости и стыде. Да, стыде, как это, может быть, и удивительно тебе, читатель, но стыд тот был совсем иного свойства. Чичиков стыдился не своего поступка перед Хлобуевым, а того, что поступок сей был виден Семёну Семёновичу во всей его выпуклой отчётливости. Вот этой своей оплошности и стыдился Чичиков перед самим собою, за это злился на себя, ругая при том Хлобуева последними словами.

В имении же братьев Платоновых, куда в скором времени прибыл вновь наш герой, шли самые что ни на есть отчаянные сборы в дорогу. Платон Михайлович, несмотря на известную уже всем всегдашнюю сонливость и заметное ко всему равнодушие, тем не менее весьма заинтересованно вникал в подробности своего гардероба, коему предполагалось отправиться с ним в путешествие. Высказав изрядную придирчивость в отношении галстуков и сорочек тонкого голландского сукна, он с не меньшим участием отнёсся и к сертукам, и к панталонам, чей черёд пришёл также улечься в его дорожный сундук, в который отправилась также и фрачная пара, и лаковые бальные туфли, и прочие мелочи, коими хочет отличиться в свете молодой ещё холостяк и из чего Чичиков вывел для себя две вещи. Первое — то, что Платон по-настоящему серьёзно надеялся на предстоящее им обоим путешествие, как на верное лекарство от съедающей его скуки, и второе — что не нужно будет разыгрывать комедию с Селифаном, потому как при таком количестве скарба, не считая ещё и провианта, которым занялись по приказанию брата Василия, и разговора быть не могло об том, чтобы разместиться в его, Павла Ивановича, коляске.

Платон Михайлович, слегка раскрасневшийся от хлопот и с выражением оживлённой улыбки в лице, чего от него, признаться, никто уже не ждал, обратился к Чичикову:

— Ну как, уладили с Хлобуевым? Всё в порядке? — спросил он.

— О да, всё в наиполнейшем порядке, Семён Семёнович согласился даже повременить со второй частью долга, — отозвался Чичиков, несколько приподнятым тоном, словно удостоверяя им, в каком отменном порядке находятся его отношения с Хлобуевым. — Куда столько припасов, Платон Михайлович? — спросил он, в свою очередь, у Платона, кивая в сторону приготовляющих поклажу слуг, — к тому же ещё и провизия… — пожал Павел Иванович плечами, но вежливой улыбкою стушёвывая могущую быть резкость вопроса.

— Да разве много? — вступился за Платона бывший тут же брат Василий. — По мне, так в самый раз, а провизия ясно на что. В дороге проголодаетесь, вот и поедите.

— Но я, признаться, думал, что мы не настолько издержим средств, чтобы не иметь возможности пообедать в трактире? — сказал Чичиков.

— Обедайте, ради бога, — отвечал брат Василий, — это очень даже хорошо. Как без горячего обеда, но к чему тратиться на прочую снедь, когда столько есть своего, а ведь дорога предстоит вам длинная, к тому же, Павел Иванович вы не знаете нашей губернии тут можно проехать сто вёрст — и ни трактира, ни лавки, ни села не встретишь, а ведь голод не тётка, его не уговоришь.

— Сдаюсь, сдаюсь, — рассыпчато рассмеялся Чичиков, — убедили, Василий Михайлович, конечно же, вы правы, и я, не зная местных обстоятельств, не должен давать вам советов, — и он в шутливом жесте приподнял руки, показывая, точно и впрямь сдаётся, а сам подумал: «Экий я дурак, и чего лезу, пусть их накладывают поболее, мне же лучше — деньги целее будут».

Тут, дождавшись окончания разговора между господами, подошёл слуга Платоновых и объявил, что Чичикова спрашивает кучер его Селифан, и Чичиков, извинившись перед братьями, вышел на крыльцо. Селифан, топтавшийся у крыльца, мял в руках шапку и, глядя на Чичикова, молчал.

— Ну, чего молчишь? — спросил Чичиков, усмехаясь, на что Селифан приложил ладонь ко рту и, заговорщицки оглядываясь, зашептал громким шёпотом:

— Так ведь приказано вами было, чтобы при господах.

— Ладно, так говори, — сказал Чичиков, морща нос.

— Так ведь, Павел Иванович, Чубарый-то тое, захворал — заговорил Селифан, стараясь придавать голосу как можно более правдивую интонацию.

— Да что ты? — вскинул Чичиков брови, забавляясь видом Селифана. — И чем же он у тебя захворал?

— Да у него тое… Захромал на левую заднюю. Мобыть, гниль копытная, а мобыть, ещё чего, — сказал Селифан и развёл руками, — очень вредный конь, Павел Иванович, его бы продать… — затянул он свою извечную песню.

— Ох, выпороть бы тебя, братец, — сказал Чичиков Селифану, на что тот искренне удивился и распахнув глаза, спросил:

— За что, Павел Иванович? — так как полагал, что замечательным образом выполнил наказ своего барина.

— Как за что, — сказал Чичиков, напуская на лицо серьёзность, — Чубарый-то у тебя захромал, — и, посмеиваясь, пошёл в дом, оставив недоуменно мигающего глазами Селифана.

— Что там у вас, Павел Иванович, — спросил у входящего в комнату Чичикова брат Василий, — ничего серьёзного?

— Не знаю, Василий Михайлович, кучер говорит, что одна из лошадей хромает, будто бы что-то с копытом, ну, да я думаю, к отъезду всё будет в порядке, так что не извольте беспокоиться, — отвечал Чичиков, показывая лёгкую озабоченность в своём тоне.

— Надо сказать на конюшне, чтобы поглядели, — сказал Василий Михайлович, — у меня старший конюх толк в своём деле знает, так что не сомневайтесь, — всё будет в порядке. С другой стороны, что бы вам, Павел Иванович, не передержать своих лошадей у нас? — продолжал брат Василий, — они тут и перекормятся, и уход за ними будет самый что ни на есть отменный, — приедете, получите их в наилучшем виде, а ехать можно и на наших лошадях, и то дело, смотрите, каков багаж, в любом разе в вашей коляске не уместится, — говорил Василий так, словно читал заповедные мысли Чичикова. Чичиков же для виду состроил некоторое сомнение в своём лице, попытался якобы возразить, но опять же нерешительно, давая понять, что он, конечно же, ничего не имеет против, только не хочет обременять этой заботой Платоновых. Но Василий Михайлович стоял на своём, крепко ухватившись за понравившуюся ему мысль, так что после недолгих пререканий было решено ехать на новой четырёхместной коляске братьев Платоновых с откидным кожаным верхом и кожаной полостью, в которой вольно могли бы себя чувствовать наши путешественники и где было достаточное место багажу.

Конец этого дня и весь следующий, предстоящий отъезду, прошли как-то хлопотливо и незаметно, никакие события, кроме сборов в дорогу не наполняли их. Платон Михайлович с нетерпением ждал отъезда, и его сонное выражение отступило, сменившись нетерпеливым и радостным ожиданием. В последний вечер они много говорили о предстоящей дороге, намечая маршруты, по которым будут объезжать родственников генерала Бетрищева; выкушав за этими разговорами самовар чаю и уже изрядно припозднившись, герои наши отправились почивать с тем, чтобы вставши поутру, двинуться в путь.