20375.fb2 Мертвые души. Том 2 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Мертвые души. Том 2 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

В той далёкой дали, где остаётся прошлое, за всеми извивами и поворотами дорог, отделяющими от него — канувшего в безвозвратность, за всеми горами и лесами, где лежит страна его обитания, в которой, хочется думать, живут и поныне те, чьи жизни шли когда-то рядом с моею жизнью, но потом кончились, оборвались внезапно, чтобы отстать от меня навеки, всё бредущего через время, точно путник, к какой-то и мне самому неведомой цели; в той дали, у самого её истока, когда детскими ещё глазами глядел я на красу развернувшегося предо мною, по божьему соизволению, мира — что-то случилось с моею душою: и грусть, и печаль, и тоска по чему-то небывшему поселились в детском ещё сердце, и, не ведая ещё своего удела, я всё ближе и ближе подходил к нему, поднимаясь по ступеням дней, пока не мелькнул вдруг перед внутренним взором моим чей-то образ, пока не глянули быстрые глаза и бричка, несомая тройкою лошадей, не пропылила мимо, озарённая лишь мне видимым солнцем, взошедшим в моём воображении. И он, глянувший быстро и цепко, позвал за собой. Жалкий, смешной, бесчестный и злой человечек захватил навсегда в полон душу мою, поселился в ней и зажил своею, не зависящей от меня жизнью. Покатил по обширной матушке Руси обделывать свои тёмные делишки, а я бегу за ним вдогон вот уже который год, бегу, еле поспевая за его холостяцкой бричкой, и, навостря перо, пишу летопись его дел. Боже, почему так, почему суждено мне судьбою быть летописцем дурного, отчего в душе моей призрел я подобного героя, а не среброкрылого ангела, плывущего под голубым куполом небес, и как понять мне, что это? Необходимый к выполнению и положенный тобою урок, или же наказание быть привязанным к этой суетливой судьбе? Судьбе маленького и пустого человека, которого, боюсь, что могу и полюбить. И коли положено мне тобою, Господи, идти с ним рядом, записывая всё с ним случающееся, несясь дорогами, лесами и полями, жалкими уездными городишками, сёлами и слободками, коли выпала мне такая доля, то смилуйся над ним, смилуйся над тем, кого называю я на страницах этой поэмы героем лишь в силу известной традиции и в ком от того, что привычно нам именовать этим высоким именем ровно столько стати, сколько в горбуне. Но смилостивься, Господи, дай и ему обрести тот путь, по которому призвал ты идти всех нас, ибо видны мне уже дела его скорые, те, что зреют точно чирей в его бедной душе, и страшно мне за него. Не в силах я помешать ему, ведь его поступки и дела не исходят уж от меня. Уж живёт он сам по себе, уж точно плотью обросли его члены, уже роятся новые планы и замыслы, вовсе не зависящие от моего пера, а всего лишь мне поверяемые. И что могу я? Оборвать эту бегущую строку, убить его, здесь, на белом пространстве листа, сжечь рукопись? Но это будет мнимая смерть. Огонь слижет буквы с бумаги, испепелит её, но он — мой герой — останется, останется помимо моей воли и будет стучаться в сердце то одному, то другому из нас — рано, в детстве изведавших печаль и неизъяснимую тоску по другой, слышимой и видимой только нами, жизни. И тогда чья-то рука снова потянется к перу, глянут на него быстрые и цепкие глаза, и вновь побежит, покатит рессорная бричка, свивая за собою тугую пыль… Смилостивься над ним, Господи!

Проснулись на следующий день поздно, далеко за полдень, так как играли до самого утра, потому как спать легли уже аж в шестом часу. Выпили пуншу ведра два, переругались было за игрою, перессорились, пошумели, но затем помирились и расползлись по дому Варвара Николаевича ночевать: кто куда. Чичиков, устроившийся на диване в гостиной, потому что всем в спальнях не хватило места, да и было уже не до церемоний, проснулся от жаркого прикосновения солнечного луча, что, проникнув сквозь занавешенное окно, упёрся ему в щёку, видать, вознамерившись припечь её, точно сдобную булку. Приоткрыв припухшие от бессонной ночи и обильного возлияния глаза, Павел Иванович несколько раз мигнул ими, не вполне понимая то, где он находится и почему лежит на незастланном диване, обнявши незнакомую ковровую подушку и даже не потрудясь перед сном отстегнуть манишку, но потом воспоминания всплыли в нём и вместе с ними поднялась муть от изрядного количества выпитого им вчера вина, а голова отозвалась тяжестью и стуком в висках. Перевернувшись на спину и загородясь от слишком уж назойливого солнца, Чичиков стал вспоминать бывшее вчера за игрою. Ему почему-то казалось, что было что-то не так, он ощущал некое сосущее под ложечкою беспокойство, со всею определённостью говорящее ему о чём-то неприятном и опасном, что или уже случилось с ним, или ещё только могло произойти. Но мысли в тяжёлой голове ворочались неохотно, как медленные сонные рыбы они плавали, лениво плеща хвостами, и Павел Иванович явственно чувствовал это нечто, болезненно плещущее у него в черепе. Стараясь удерживать голову в одном положении, дабы плескания эти были бы не столь сильны, он вновь попробовал сосредоточиться на зудящем у него по кишкам беспокойстве, но тут в гостиную вошёл Вишнепокромов, краснея широким лицом и с трубкою в руке.

— Ну, как, батенька, спалось? — спросил он довольно бодрым голосом, на что Чичиков подумал с завистью: «Вот подлец», — и промычал, махнув слабою рукой:

— Голова, как свинцом…

— Экая беда, — с усмешкой проговорил Вишнепокромов, — сейчас вылечим вашу голову.

И, крикнув через двери, велел принести чарочку водки. Услыхав об таком, Павел Иванович попробовал было протестующе замотать головою, но в ней опять заплескало, и он затих, чувствуя, как к горлу подкатила волна дурноты. А Вишнепокромов, приняв от кого-то из слуг принесённое зелье, осторожно помог Чичикову приподняться, сочувственно поглядывая на его морщившееся от стукающей в голове боли лицо и приговаривая:

— Так, батенька, так, голубчик, а ты не нюхай, ты залпом, ты точно лекарство… — влил в него стопочку, обжёгшую ему глотку.

Чичиков почувствовал, как это жжение защекотало у него в груди, побежало к желудку и, словно бы юркнув в него, пропало. Но через минуту-другую вдруг стало проясняться в голове, медленные рыбы то ли уплыли куда-то, то ли улеглись на дно в ожидании нового своего часа, и Павел Иванович, присев на краю дивана, ощутил себя не то чтобы свежим, но достаточно бодрым для того, чтобы встать и заняться собственным туалетом.

— А остальные как же? — спросил он, втайне надеясь, что остальным пришлось не лучше, чем ему. Чичикову хотелось, чтобы и они также мучились бы дурнотою, а не он один, что казалось ему почему-то обидным.

— Да спят все ещё, — ответил Вишнепокромов, — вот только Модест Николаевич прошли к пруду окунуться, а эти спят ещё все.

Услышав это, Чичиков успокоился, ибо не ревновал к Самосвистову, видимо, признавая его первенство над собою.

— Ну вы, братцы мои, хороши, — сказал Варвар Николаевич, не то осуждая, не то восхищаясь некими «братцами», к которым, как понял Чичиков, принадлежал и он.

— А в чём, собственно, дело? — вопросительно глянул Павел Иванович на Вишнепокромова, и та неясная тревога, что всплыла в нём после пробуждения, поднялась вновь.

— Неужто, батенька мой, не помнишь ничего? — в свою очередь удивился Вишнепокромов. — Не помнишь, как рыдали с Самосвистовым друг у дружки на груди, о чём речи вели и о чём столковались? — точно бы не доверяя забывчивости Чичикова, говорил он.

— Убей меня бог! — заверил его Павел Иванович, — о чём это вы говорите, даже и ума не приложу. — и он, немного растерянно улыбаясь, посмотрел на Варвара Николаевича, в то же время пытаясь состроить правдивость в лице.

— И как на Священном писании клялся, не помнишь? — ещё пуще прежнего удивился Вишнепокромов, с недоверием поглядывая на Чичикова.

При упоминании о Священном писании у Чичикова упало сердце. «Боже мой, что ж это такого я натворил? — испуганно подумал он, — во что ж впутался?»

А впутался наш герой вот во что. Вчера, по рассказу Вишнепокромова, когда все порядком поразогрелись благодаря пуншу да и прочим бывшим на столе винам, разговор как-то сам собой свернул на «роман», случившийся с господином Самосвистовым. Тот, как и положено герою любовного романа, тем более столь грустного, если, конечно, не вспоминать о бедном отце предмета его страсти, которого наш Модест Николаевич саданул-таки по рёбрам; итак, он, как и пристало герою романа, строил в чертах лица своего страдание и даже, вероятно под влиянием винного пара, бывшего в нём, пустил неожиданную для многих слезу. Присутствующие здесь сотоварищи, конечно, тут же принялись утешать его, потрясая кулаками и выпуская грозные инвективы в адрес несчастного Мохова, а Варвар Николаевич, дабы несколько успокоить Самосвистова и отвлечь его от горестных мыслей, возьми да и скажи, что не он один, в конце концов, таков на свете и не одному ему выпала сия горькая чаша неразделённой любви, что, дескать, вот Павел Иванович страдал на этом поприще ещё и почище него, а ничего, нюни не распускает и держится молодцом, точно позабыв об тех рыданиях и трубных звуках, какими угощал его Чичиков. И слово за словом выползла на свет вытянутая подвыпившею компанией вся та сочинённая Чичиковым небылица, над которою он так искусно сморкался в присутствии Вишнепокромова.

Сейчас, когда Варвар Николаевич ещё продолжал рассказывать об вчерашнем дни, Чичиков, у которого уже совсем прояснело в голове, вдруг вспомнил всё, и то, как он, вероятно, не отойдя ещё от роли покинутого любовника, в которую вошёл, рассказывая Вишнепокромову всю эту нелепицу, принялся картинно страдать на глазах у собравшейся в доме публики, роняя поникшую голову и теребя пятернею волосы на голове, точно позабыв об появившихся у него в последнее время проплешинах, как, вероятно благодаря всё тому же тёплому пуншу, обратился вновь к своим рыданиям и так ему удающимся манипуляциям с носовым платком, реявшим при трубных выдохах Павла Ивановича, будто белый флаг, выброшенный побеждённым, и главное, что вспомнилось теперь Павлу Ивановичу, это что он тогда совершенно был уверен, будто бы всё, о чём говорил издающим сочувственные возгласы собутыльникам, и вправду было с ним и Улинька, обвивая своими руками его полную, перетянутую галстуком шею, вымаливала в слезах у него прощение перед тем, как расстаться навек.

— О… о… о… — рыдал Чичиков. — О… о… о!

— И ты, брат, согласился после такого ехать с подобным поручением?! — посерьёзнев лицом, спросил у Чичикова Самосвистов.

— О… о… о… о… о… о! Тьфру…у…у…! — рыдал и сморкался вместо ответа Павел Иванович.

— Как благородно, господа, браво, браво!.. — зашумело со всех сторон.

— Да, батенька, вот это душа! — проговорил кто-то, может быть, и Вишнепокромов.

— О… о… о! Тфру… у…у!!! — раздалось в ответ.

А Самосвистов, подойдя к Чичикову нетвёрдою походкой, приподнял того за грудки и влепил ему пьяный и восторженный поцелуй в мокрую от оросивших её слез щёку. Что тут поднялось! Кто кричал, что надобно Тентетникова вызвать на дуэль, кто — что надобно и так застрелить, как пса, безо всякой дуэли.

— На куски! На куски изрубить! — кричал Вишнепокромов, раздувая усы.

Кричали, что и Мохова надобно изрубить на куски, но это уж кричал не Варвар Николаевич. Потом стали кричать, что надо бы подпустить Мохову красного петуха, иные же, испугавшись такого оборота, стали кричать, что петуха подпускать не надо. Тут и произошла небольшая ссора, когда не могли решить, подпускать ли Мохову петуха или же не подпускать, и во время которой Чичиков с Самосвистовым стояли обнявшись и продолжая плакать, глядели благодарными глазами на столь глубоко переживающих их беду приятелей. Наконец решили замириться и порешили на том, что петуха, конечно же, подпускать не стоит, но и так спустить Мохову с рук подобное обращение с благородным господином, под коим, само собой, подразумевался Самосвистов, нельзя. Все эти шум и крики обильно сдабривались плещущейся в стаканах влагой, так что к концу, когда решили замириться, многие уже вместо слов произносили какие-то звуки, представляющие нечто среднее между «милостивый с-дарь» и кошачьим мяуканьем, а иные и просто уж лежали где придётся. Но Чичиков с Самосвистовым, подпирая друг друга плечом, стояли посреди комнаты и, ежеминутно чокаясь, говорили друг дружке:

— Я тебя, как брата… — и лобзались.

Варвар Николаевич, в отличие от своих гостей не теряющий присутствия духа и довольно крепко ещё держащийся на ногах, подливал своего ядовитого пуншу то одному, то другому из гостей — тем, что ещё не расползлись по углам, подобно своим товарищам, отдавшим должное Бахусу и сдающимися на милость другого бога — Морфея.

— Знаешь что, Модестушка, — сказал он, слегка заикаясь, но внятно и громко, — знаешь что? Был бы я в твоих летах, и приключилась бы со мною подобная комиссия, я бы девку в охапку — и был таков. Это куда лучше, чем петуха.

— Ура… а!..Ура!.. — крикнуло несколько нестройных голосов. И предложение Варвара Николаевича было поддержано всеми, кто ещё оставался стоять на ногах. Правда, когда дело дошло до того, кто именно займётся вместе с Самосвистовым умыканием моховской дочки, то многие из стоявших на ногах тут же под тем или иным предлогом исчезали из гостиной, а прочие и без предлога валились по углам, прикидываясь спящими, но Павел Иванович помнил, что у него не хватило то ли сил, то ли духа на то, чтобы отползти от Самосвистова в уголок, и он, поклявшись на Священном писании, в числе очень немногих, да, собственно, одних лишь Кислоедова и Красноносова, пообещал своё непременное участие.

«Что же это я натворил, — думал Чичиков, точно окаменев от страха, — всё погибло, всё пойдет прахом. О боже, боже, помоги мне как-нибудь из этого выпутаться».

Конечно, нельзя сказать, чтобы Павел Иванович был безгрешным человеком, да вы, мои преданные читатели, и без того знаете обо всех его многочисленных грехах и проступках. Но подобно всем грешникам, даже и самым великим, он всегда находил оправдание своему греху, всегда подворачивалось некое, к месту приходящееся рассуждение, по которому выходило что это и не грех вовсе, а так — небольшая шалость, на которую его подвигнули обстоятельства жизни, а не он сам по своему желанию совершил тот или иной поступок. Но сейчас Чичиков чувствовал, что зашло далеко, что это и не грех уже вовсе, а не что иное, как святотатство, и что ему либо придётся принимать участие в готовящейся кампании, либо надеяться на то, что и у Самосвистова, как и у него, помутилась память после вчерашнего кутежа и сегодня тот уже ничего не помнит. Увы, увы, надеждам его не суждено было сбыться. В комнату вошёл свежий, с мокрыми волосами Самосвистов, с плеча которого свисало большое полотенце, и, увидев Чичикова, улыбнулся и сказал:

— Ну так что, завтра вечером?

Чичиков поначалу хотел было разыграть недоумение, дескать и помнить ничего не помнит, но потом понял, что это ни к чему не приведёт, и молча кивнул головою. Подошедшие кстати Кислоедов с Красноносовым примкнули к нашим героям и, пользуясь тем, что остальные ещё спали, принялись обсуждать план предстоящего похищения. План, выдуманный ими, был прост, и по этому признаку Чичиков понял, что он очень даже исполним, и это не улучшило его настроения, так что ему даже померещилось, будто мрачная дверь острога уже заскрипела, готовясь захлопнуться за ним. Состоял же план в следующем: Чичиков с Красноносовым, кстати, обещавшим сговориться со знакомым попиком, служившим где-то в городском предместье и к которому они должны были завернуть дорогой, дабы обговорить вопрос, касаемый венчания, едут к Красноносову на его городскую квартиру и готовят там всё в ожидании прибытия Самосвистова с похищенной пленницей, благо квартира подходила для подобной цели. Она имела два отдельных входа, из соседей имелась поблизости лишь старушонка, да и та глухая, точно тетерев. К тому же Красноносов жил один, так что и домочадцы тоже не могли бы помешать. Вишнепокромов же должен был отправиться к Мохову якобы за каким-то делом с тем, чтобы выманить того из дому и увлечь куда-нибудь подальше в поле или за реку, так, чтобы и тот не мешал.

— Я его попрошу мне табунок показать, — ввернул Вишнепокромов, — у него там за рекою небольшой табунок пасётся, — пояснил он.

Все сочли, что табунок — это неплохо, и принялись сочинять далее. Хотя, собственно, уже более и сочинять было нечего. Самосвистов с Кислоедовым, нарядившись ряжеными с перемазанными сажей лицами, дабы не быть узнанными моховскими дворовыми людьми, приедут к тому в имение и, схватив несчастную женщину, повезут её в город, где на квартире их прибытия будут уже дожидаться Чичиков с Красноносовым, а затем уже в ночь отправятся в захолустную церквушку в пригороде, для того чтобы знакомый Красноносову поп совершил тайный обряд венчания. Для умыкания решено было воспользоваться коляскою Павла Ивановича, что тому очень не понравилось, но он, ничего не сказавши, смолчал.

Тут стали сползаться прочие из гостей Варвара Николаевича, и наши заговорщики прервали свой план, тем более что и так, почитай, всё уже было решено; и все перешли в столовую завтракать. День этот проведён был Чичиковым в Чёрном, у Варвара Николаевича. Павел Иванович всё это время был в каком-то смутном настроении, а поутру следующего воскресного дня вместе с Красноносовым отправился он в тот самый расположившийся на берегу большой реки губернский город Тьфуславль, в котором, к слову сказать, должен был Павел Иванович навестить некоего бывшего в генеральском списочке господина Подушкина, доводившегося генералу Бетрищеву родственником.

Перед самым отъездом Чичиков уединился с Варваром Николаевичем в комнате для конфиденциального разговору, которого мы, к сожалению, не слышали по причине его конфиденциальности, но по тому, как из-за закрытых дверей прогромыхал голос Вишнепокромова, произнёсший: «Это такая скотина!» — мы с тобою, читатель, можем догадаться, об ком там у двоих приятелей шла речь.

Уже будучи в дороге и трясясь на неудобных, принадлежащих Красноносову дрожках, Чичиков подумал, что, может быть, оно и к лучшему так складывается и что нечего ему сейчас тужить да горевать, что и это можно будет обернуть к своей выгоде: помочь нынче Самосвистову, обязать его себе, а уж после выманить у него за это мёртвых душ, которых, как знал Павел Иванович, набралось бы у него с матушкою немало.

Губернский город Тьфуславль, к которому держали путь наши двое заговорщиков, располагался в самом центре губернии на делившей её почти поровну большой реке, и Павел Иванович всё глубже погружался в эти просторы прелестного российского захолустья, столь мало ценимого нами, вздыхающими по снеговым шапкам Швейцарских гор, либо по лазури итальянского неба, либо, наконец, по Франции, раскинувшей на своих холмах замки, окружённые виноградными садами; по своим же пейзажам, не менее пленительным, скользим мы равнодушным оком, как по чему-то привычному и наскучившему до невозможности: ну подумаешь, роща, ну дубрава, ну река, ну бугор — подумаешь. А вокруг Павла Ивановича, трясущегося на красноносовских дрожках, и вправду то вставали леса, то подымались и опадали крутые возвышенности, то рощи выбегали к дороге толпою осин и берёз, то мосты, переброшенные через ручьи и малые речушки, рокотали накатом брёвен под стянутыми железными ободьями колёсами дрожек, и речки внизу под мостами неспешно текли мимо корявых, разве что не из воды растущих ив, мимо лугов, плавно сползающих к их тёмным и влажным волнам, под которыми мерно извивались, отдаваясь струившейся воде, длинные зелёные водоросли, точно волосы прячущихся вдоль берегов русалок. Всё дальше уезжал Павел Иванович и от имения Платоновых, и от генерала Бетрищева, да и от своего купленного недавно у Хлобуева имения. На душе у Чичикова было беспокойно, и беспокойство это слагалось и из мыслей о том предприятии, в которое он нынче вынужден был пуститься, и из странного чувства, похожего на одиночество, проистекающего из простого факта, что Павел Иванович и вправду был теперь совершенно один, если не считать плохо знакомого ему Красноносова: ни коляски, ни своих коней, ни Селифана с Петрушкой, к которым он так успел привыкнуть за долгие свои вёрсты, не было рядом с ним, ни даже коляски братьев Платоновых, хотя бы как-то, но связывающей его с прежней, так хорошо начинавшей было складываться жизнью, не было. Благо что ещё заветная шкатулка с выкладками из карельской берёзы была здесь, и Павел Иванович придерживал её рукой, точно чувствовал некую родную идущую от неё теплоту.

Часа через три стало видно, что приближаются они к городу. Понемногу становилось душно, и воздух начал сгущаться от пыльных облаков, воздымаемых скрипучими колёсами телег, тяжело нагруженных мешками со всяческою нужною городскому обывателю вещью. Телеги эти, влекомые волами или лошадьми, ползли сквозь оседающую и на поклаже, и на шапках, и на бородах возниц, и на спинах впряжённой скотины пыль к единой зовущей их цели — главному городскому привозу, из которого затем привезённые ими товары должны были малыми ручейками растечься по лавкам, трактирам, кабакам и складам, обратившись в отслюнявленные покупщиками ассигнации.

Близость бывшего на великой реке города Чичиков понял ещё и потому, что над головами у них стаями залетали мерно помахивающие крыльями чайки. Чайки эти кружили над полями, усаживались на землю, явно выискивая что-то в траве. И Павел Иванович немало подивился сему, потому как привык видеть за подобными занятиями обычных для него грачей да ворон. А вскоре и река появилась из-за поворота, и он подивился ещё больше её столь широко разливающимся водам, и хотя он и знал, что река эта велика, но и думать не мог, что она может быть велика настолько. Увидевши перед собою такую пропасть воды, он затосковал, почувствовав свою мелкость и затерянность в этом мире, свои небольшие силы, слабость своего полного тела, мимолётность всего своего существования перед этой вечной и великой рекой, медленно и уверенно катящей свои воды в одном, Господом данном ей направлении, и не перестающей из века в век удивлять и поражать случайного путника, вдруг попавшего на её берега. Глядя на ползущую мимо него реку, Чичиков мигал и щурил глазами от ослепительных блесков, что, точно миллионы рассыпанных золотых монет, плясали на её поверхности. Он видел тысячи чаек, парящих в воздухе или же белым горохом усыпающих песчаные отмели, слышал их резкие вскрики, разлетающиеся над рекой, глядел на множество судов и судёнышек: и бороздящих смеющуюся солнечными блесками поверхность, и мирно стоящих у берегов и пристаней. Среди них были и лодки с рыбаками, и баркасы, полные сетей, и баржи, гружённые солью или лесом, и те самые плоскодонные барки, с которыми Павел Иванович так уж любил сравнивать себя и свою судьбу. На самом въезде в город Павла Ивановича удивил огромный рыбный привоз, какового он никогда в жизни не видывал. Торговки, жены самих рыбаков, с засученными по локоть рукавами, шарили руками по стоящим вокруг каждой из них бочкам, вытаскивая из плещущей в них живой рыбою воды то сома, то карпа, то карася; кто воздымал вверх острое рыло осётра, целиком занимающего собою корыто либо лохань, кто, ухватив под жабры двух бьющих хвостами стерлядок, потрясал ими в воздухе, надеясь таким вот манером приманить возможного покупщика. Везде стоял гвалт и гомон, прилавки, скользкие от влаги и чешуи, шевелились огромными зелёно-бурыми пучившими глаза раками, которых варили в кипящих тут же котлах и ещё дымящихся и красных, как пожар, выкладывали на подносы. Повсюду на шестах висела и болталась от ветра копчёная да вяленая рыба, и бродил самый разношёрстный люд: и кухарки из богатых домов, и повара из трактиров, и солидные оптовые закупщики, и просто городские обыватели.

А вскоре и сам город на оврагах предстал пред глаза; овраги блистали, как бы из-под низу освещаемые скрывающимся за деревьями солнцем, сами же дерева, сквозь которые светило солнце, были цвета тёмного, темнее громовой тучи, и слегка шевелились на ветру. Дрожки по приказу Красноносова свернули в крайнюю, жавшуюся к городу слободку, и тарахтя, сопровождаемые лаем собак, брешущих из-за высоких заборов, подкатили к небольшой неказистой церквушке, откуда раздавалось пение, по которому сделалось ясно, что служба ещё не закончилась. Чичиков с Красноносовым, перекрестясь, прошли в церковь и встали позади немногочисленных прихожан. Красноносов, указав глазами в сторону низенького и тщедушного, с козьею бородкою попа, сказал с многозначительной краткостью:

— Вот этот…

Глянув на попа, Чичиков почему-то ни на мгновение не усомнился в том, что с ним удастся договориться. Служба шла к концу и была бы вполне заурядной и ничем не примечательной службою, что проходят в тысячах маленьких церквей, подобной той, в которой находились нынче Чичиков с Красноносовым, если бы не одна мелкая, но весьма заметная черта, на которую сразу же обратил внимание Павел Иванович. Уже знакомый нам иерей, тряся жиденькою бородкою и возглашая приличные к месту слова канона, возвышая голос и сверкая глазами, точно собираясь разить врага, упирался сим грозным взглядом в диакона, который также, когда приходил его черёд, не оставался в долгу и, кидая на иерея весьма красноречивые взгляды, надсаживался так, что у Чичикова аж звенело в ухе. Со стороны казалось, что они не служат, а злобно переругиваются между собою, и ещё немного — и один вполне покусится на другого посредством кадила. К концу они так кричали, брызжа слюною и топчась кругами у амвона, что в ушах у Чичикова звенело уже не переставая, да, надо думать, не у одного Чичикова. Но, к счастью, служба завершилась без кровопролития, и, дождавшись, пока и без того немногочисленная толпа поредеет, Красноносов выкликал батюшку, и тот, уже разоблачившись, вышел к нему, улыбаясь смиренною улыбкой. Они о чём-то пошептались в уголку, о чём Чичиков не слышал, но по не сходящей с лица батюшки всё той же смиренной улыбке, по каким-то умиротворённо-довольным киваниям головою, которые производил тот, Чичиков догадался, что дело сладилось.

— Ну и как, согласился? — спросил он у подошедшего Красноносова, на что тот отвечал в своей обыкновенной короткой манере:

— Всё улажено. Едемте на квартиру.

Приехавши к Красноносову, они, признаться, не могли взять в толк, какие особые приготовления нужно было бы произвесть к сегодняшнему вечеру, и, не придумавши ничего лучшего, отдали распоряжение прислуге вычистить комнаты, вынести пустые стоявшие по углам бутылки и смахнуть паутину с углов. Увидев, что особого участия с его стороны не требуется, Павел Иванович, одолжив дрожки у Красноносова, поехал с визитом к господину Подушкину, дабы сообщить тому об помолвке Ульяны Александровны с Андреем Ивановичем Тентетниковым и скоротать таким образом остаток дня.

Взъехав на бугор, за которым располагался дом Красноносова, Павел Иванович увидел перед собою широкий вид разбросавшегося по оврагам и возвышенностям города, по самые крыши домов утопающего в зелени. Открывшийся перед ним зелёный город состоял как бы из двух половин. Одна выдвигалась вперёд длинною цепью домов и колоколен, другая, обегавшая большой овраг позади, освещалась ярким солнцем.

Господин Подушкин, как выяснилось вскоре, жил в той дальней, освещённой солнцем, части города, расположившейся по другую сторону большого оврага, через который, петляя по его склонам, ползла пыльная дорога. Надо сказать, что в Тьфуславле не все дороги были пыльными да земляными, имелись и мостовые, вернее сказать, имелась и мостовая длиною в целые полверсты, отходившая от главной, кстати, так же мощёной булыжниками площади, на которой стояла городская управа, здание губернского правления и некоторые прочие казённые заведения известной архитектуры. Остальные же здания в городе, которые приличнее было бы именовать домами, были по большей части деревянные, одноэтажные, крытые тёсом либо крашенным в зелёный цвет железом. Но чтобы у читателей наших не сложилось бы о славном городе Тьфуславле превратного представления, мы должны признаться, что были в нём и каменные домы, кои по большей части принадлежали либо высшим тьфуславским чиновникам, либо попросту людям богатым.

Проезжая по городу, Чичиков отметил для себя, что в лавках, глядящих на улицу, доставало товару, что, помимо известных уже окаменевших пряников да бубликов, хомутов да сапог, видно было и платье разного фасону и шляпы; что в лавке под вывескою «Галантерея всевозможнейшая» красовались за стеклом перчатки тонкой кожи, кружева, трости с резными набалдашниками, мундштуки и прочая «галантерея всевозможнейшая», что в мясной лавке было мясо, а в рыбной рыба плескала в бочках и висели на крючьях белужьи да осетровые туши, без сомнения, попавшие сюда с виденного Чичиковым привоза, что конфекты и пирожные в кондитерских не были засижены мухами, как то попадалось ему за последнее время в лавчонках убогих уездных городишек и в придорожных трактирах. Одним словом, Тьфуславль был обычный российский губернский город: богатый, сытый и вполне довольный собою.

Улица, на которой жил Подушкин, находилась на самом краю оврага, откуда хорошо видна была сверкающая под солнцем река. С одной стороны стояли дома, а с другой уже был овраг, в котором по дну тоже мелькали прячущиеся в зелени крыши домов. Подкатив к крыльцу нужного дома, Чичиков взошёл по ступеням и, дёрнувши трижды снурок, принялся ждать. В доме за дверью, отзываясь, три раза прозвонил колокольчик и затем, по прошествии небольшого времени, послышались неспешные и мягкие шаги. Дверь приоткрылась, и, жмурясь на яркое солнце, возникло и воззрилось на Чичикова большое, круглое, поражающее своею пухлою белизною, лицо, хотя оно было и без бороды и без усов, принадлежало оно, без всякого сомнения, мужчине, так как увенчано было высоким лбом, образованным заметною уже лысиною. Осведомившись, здесь ли проживает господин Подушкин, и получив утвердительный ответ, Павел Иванович представился сам.

— А по какому поводу изволили пожаловать? — спросил круглолицый господин. И лишь после того, как Чичиков назвал причину, по которой смел обеспокоить господина Подушкина, тот, а это был именно он, впустил Павла Ивановича в дом.

В передней, собственно как и во всём доме, в чём скоро убедился Чичиков, было довольно темно и очень уж пахло кошками, да и немудрено: в гостиной с окнами, занавешенными тяжёлыми портьерами, через которые тщился проникнуть в комнату дневной свет, побежали навстречу вошедшим сразу несколько котов и, мяуча и мурлыкая, стали тереться о толстые ноги Подушкина и ловко обтянутые панталонами икры Павла Ивановича. Памятуя об своём недавнем приключении с собаками Самосвистова и происшедших вследствие этого неприятностях, Чичиков, мило улыбаясь, тем не менее довольно твёрдо отодвинул от себя ногою трущихся о него котов и уселся в предложенное Подушкиным кресло. Но кресло, как и всё в этом доме, тоже пахло котами и к тому же было густо усыпано их волосом, уже намертво въевшимся в обивку, так что Павел Иванович уселся на самый его краешек не одной деликатности ради. Подушкин, усевшись напротив него, позвонил в колокольчик и приказал явившемуся на зов старику лакею подать гостю чаю, на что Чичиков стал энергически отказываться, ибо ему почему-то вдруг стало казаться, что вместе с чаем в рот ему набьется кошачий волос, так что уже при одной мысли об этом у него спазмою свело горло. Но чай между тем был подан, вместе с конфектами, которые, как ни прискорбно нам в этом признаться, были-таки облеплены кошачьими волосами. Павел Иванович взял принесённый ему чай и, помешивая его, стал делать вид, что хлебает его с ложечки, хотя и у чая был всё тот же кошачий дух. Но решившись не обращать на это внимания, Чичиков завёл светский и приличный случаю разговор, и коли уж пришлось ему попасть в такое место, постарался выведать сколько возможно и об интересующем его предмете.

Рассказав достаточно подробно об поручении, с каким прибыл он от его превосходительства генерала Бетрищева, Павел Иванович подождал, пока стихнут обычные в таких случаях возгласы деланного удивления и радости, будто так уж и впрямь неожиданно и удивительно, что молодая красивая девица, да ещё и с хорошим приданым, выходит замуж, и лишь затем перешёл на личность самого господина Подушкина. Как и почему живёт в городе? Зачем не в имении? «Ах, имение разорено! Какая жалость! А что, крестьяне заложены? А которые не заложены? Только мёртвые не заложены? А как по ревизским сказкам? Проходят точно живые? Да что вы говорите, и много? Ах, много! Ах, пятьдесят с лишком душ! Прекрасно! А не хотите ли и их заложить! Очень даже можно заложить! Вы их заложите не в казну. В казну это действительно вроде мошенничества получается. Вы их мне заложите, а лучше продайте. А что, собственно, понимать? Продайте по двадцати копеек за душу и дело с концом. Вам они без надобности, а мне надо. Зачем мне надо? А вот просто надо и всё. Вам ведь без разницы, что они есть, что нет, а я вам десять рублей дам. Ах, какая хорошая кошечка! Ну-ка, киса, киса, киса! Ну, иди сюда, душечка. Иди сюда, пушочек, дай-ка я тебе шейку почешу. Ах, у кого это такие лапочки… А вы велите чернил принести да гербовой бумаги. Мы сейчас же всё и совершим. Ну, вот и хорошо. Вы сами напишете или же мне писать? Ну и ладно, ну и ладно…»

В какие-то десять минут купчая крепость была заключена, Чичиков передал Подушкину красненькую ассигнацию, и тот, хрустнув ею, заложил в боковой карман, вероятно, так и не понимая, что и для чего он сейчас проделал. Чичиков хотел было откланяться, условившись заранее о дне и часе, когда можно было бы совершить купчую в Гражданской палате, но тут в комнату, шаркая, вошёл старый лакей и голосом, которым говорят только очень старые лакеи, сообщил, что пришла прачка и принесла выстиранное бельё. На что Подушкин, извинившись перед Павлом Ивановичем, вышел в переднюю, и Чичиков через притворённую дверь слышал их разговор.

— Ну что, Матрёна, принесла? — спрашивал голос, принадлежавший Подушкину, на что молодой женский голос отвечал:

— Ох, принесла, батюшка барин. Только насилу отстирала. Уж оченно оно у вас загажено.

— Что ты несёшь?! Подумай, что ты несёшь?! — напустился на неё Подушкин. — И тише ты, там у меня гости, — сказал он, вероятно, кивнув в сторону гостиной, в которой сидел Чичиков.

— Ну, не знаю, — отвечал женский голос, — только уж оченно загаженное. Надоть бы, барин, по копейке бы за штуку накинуть, а то ну оченно загаженное.

— Что значит загаженное? — возмутясь и переходя на громкий и хорошо слышный Чичикову шёпот, говорил Подушкин, — что значит загаженное, я тебя спрашиваю!

— А то и значить! — отвечала прачка. — Оно у вас всё как есть в говнах!..

— Замолчи, я тебе говорю! — взвился Подушкин, — да как ты смеешь в присутствии благородного человека такое произносить, — кипятился он.

— Ну вы же, барин, сами спросили, чего это значит — загаженное. Ну, я и говорю — в говнах! А как же по-другому сказать? Говны они и есть говны, — рассуждала прачка.

— Так это же не моё, — разве что не взмолился Подушкин.

— Чего не моё — не поняла прачка, — бельё, что ли, барин, не твоё?

— Нет, вот это, что ты говоришь, — со злостью шептал он, не в силах произнести говорённого прачкою слова, — это не моё, это мои коты, когда Фалафей бельё в корзину собирает, они туда… ходят.

— Ну я и говорю, что всё загаженное, и всё в говнах, а вы, барин, ругаетесь, а мне ведь стирать, мне всё равно, ваше или кошачье. Так что накиньте ещё по копейке за штуку, или я больше не возьмусь.

— Да ты в своём уме — по копейке за штуку, — с новой силой стал возмущаться Подушкин, — по копейке за штуку! Легче новое купить за такую цену.

— Ну и новое загадят и тоже будет в говнах, — не унималась прачка, — так что или набавляйте, или я больше не возьмусь стирать, да и другим скажу. Кому охота такое отскребать.

— Отскребать, — передразнил Подушкин, — ещё посмотрим, чего ты там отскребла. Чисто ли выстирано?! — Затем наступило недолгое молчание, видимо, Подушкин проверял бельё.

— Постой, постой, — вдруг снова взвился его голос, — а где ещё штука? Штуки не хватает. Не…е…ет, милая моя, так дело не пойдёт. Ты мне здесь этим самым зубы не заговаривай. Куда девала штуку? Сознавайся, мерзавка! — напустился он на прачку, но та, как видно, была не из робкого десятка.

— Каку таку штуку, — заголосила она, — каку таку штуку, я вашей штуки отродясь не видела, ишь чего выдумали! За говна платить не хотят, так придумали — штуку!

— Я тебе дам платить не хотят, — чуть ли не кричал уже Подушкин, — я тебя к мировому, дрянь ты эдакая. Говори, куда мою самую лучшую штуку подевала! — не унимался он.

— Поищи-ка, барин, свою штуку у себя в белье, — крикнула в ответ прачка, и Чичиков точно увидел, как она стоит, уперев руки в бока, — мне твоя штука вовек не нужна. У мово мужика своя штука имеется, уж получше твоей, — совсем разошлась она. Но Подушкин, не поняв, об чём идёт речь, тоже переходя уже на крик, продолжал:

— Я тебя в последний раз спрашиваю, где моя штука, — вопил он, и Чичиков даже поверить не мог, что такой круглолицый, пухлый барин может так разойтись. — Я тебе восемь штук отдавал, где ещё одна? — кричал Подушкин.

— Тьфу! — сплюнула в сердцах бойкая на язык прачка, — надо же, мамка каким тебя уродила. У всех по одной, а у тебя восемь! — сказала она и добавила, видимо, собираясь уходить: — ну ничего, зарастёшь говнами по самую плешь, сам прибежишь, а бельё твоё никто брать в стирку не будет, это уж я тебе обещаю! Тоже мне — о восьми штук, как змей о восьми головах. Тьфу! — ещё раз сплюнула она, и затем послышался стук закрывающейся двери.

Воспользовавшись отсутствием Подушкина в комнате и происходившей за дверьми перебранкою, Чичиков слил пахнущий кошачьими ароматами чай в цветок, росший у господина Подушкина в большой кадке, стоящей между креслами, и тоже весь облепленный пушинками кошачьей шерсти. Не знаем, насколько полезно это было цветку, но то, что для здоровья Павла Ивановича это было не без пользы, можем судить с большою точностью. Побыв ещё какое-то время в передней, может быть для того, чтобы сдать бельё на руки старику Фалафею, или же для того, чтобы немного остынуть от бывшей только что бесстыдной сцены, Подушкин вновь появился в гостиной, пытаясь состроить приезжему улыбку, но глаза его, точно отделившись ото всего остального лица, жили своею жизнью, в них отражалась своя посторонняя и от улыбки, адресуемой гостю, и от самого гостя мысль, посвящённая, как догадался Чичиков, всё той же штуке, которую Подушкин несколькими минутами ранее так горячо обсуждал с прачкою. На бледных щеках его видны были красные пятны, бывшие также и на лбу, и Чичиков, глядя на него, подумал, что сей момент, наверное, самый что ни на есть подходящий для того, чтобы завершить визит. Встав навстречу входившему в комнату Подушкину, Павел Иванович поблагодарил того за прекрасный чай и, в нескольких словах договорившись об встрече в Гражданской палате, покинул родственника генерала Бетрищева, которому нанёс обещанный его превосходительству визит.

До вечера было ещё далеко, и Чичиков решил послоняться по городу. Отпустив дрожки, он пошёл молодцеватою, бойкою походкой, оглядывая лавки с выставленным в них товаром, прошёлся по ремесленным рядам, заглядывая в шорные, сапожные, лудильные и прочие мастерские, прогулялся и по мостовой, пройдя полверсты в одну сторону, а затем полверсты в другую, обошёл по кругу площадь, полюбовавшись на здание Губернского правления, городской управы, с почтением прошёлся мимо Канцелярии генерал-губернатора, чуть задравши голову и заложив руки за спину и не глядя на него, миновал питейный дом, сиявший орлами, и с любопытством остановился перед зданием театра, глядя украдкою на афишу, по которой было написано: «Драма в трёх действиях „Пленённые канарейки“, сочинение господина Мордасова, с пением и танцами. Гл. партии: г-н Прудовский, несравненная мадам Жози Перепёлкина. Начало в 19-м часу вечера. Пускаются все желающие, кроме детей и гимназистов». Украдкою же Павел Иванович поглядывал на красочно разрисованную афишу, по той причине, что на ней изображена была, как думается, сама несравненная Жози Перепёлкина в весьма смелом одеянии, конечно, если несколько тесёмок, лент и бантов можно назвать одеянием. Хотя кто знает, может быть, именно этими тесёмками и пленяли, по мысли господина Мордасова, несчастных канареек, одну из которых, вне всякого сомнения, видел Павел Иванович изображённой здесь на афише. Но на сей раз он не осмелился сорвать так приглянувшийся ему листок для того, чтобы получше разглядеть его дома, и поэтому, делая вид, что прочищает ухо, он ещё несколько минут, страдальчески морщась от якобы беспокойства, производимого в ухе неведомою причиной, простоял напротив афиши, глядя на неё отсутствующими глазами, точно на что-то случайно встреченное и совершенно его не занимающее.

«Надо будет наведаться — поглядеть», — подумал Чичиков и, легонько вздохнув, зашагал прочь. В числе зданий города, привлёкших его внимание, был и «жёлтый дом», стоящий несколько поодаль от главной площади, мимо которого Павел Иванович походил туда и обратно, потратив на это около четверти часа, как видимо, в надежде застать что-нибудь интересное, но, не считая двух криков, донёсшихся из-за зарешеченных окон, от которых проснулась сидящая на подоконнике кошка, недовольно мяукнувшая и снова погрузившаяся в дремоту, ничего интересного не случилось, и Павел Иванович разочарованно побрёл дальше. Почувствовав изрядный голод, он решил отобедать в трактире, потому как на Красноносова надежды у него особой не было, да и идти туда Чичикову не особенно и хотелось. Зайдя в трактир, Чичиков заказал себе всенепременных щей, пулярку, зажаренную под луком и кислым соусом, холодных рулетов из требухи, поросёнка с кашей и бутылку какого-то красного вина, которое называлось «Божоле», но было, конечно же, не «Божоле». Отобедав и затративши на это часа два, Павел Иванович вышел на улицу, где стали сгущаться уже сумерки, и пошёл оврагом к Красноносову поджидать там Самосвистова с похищенной им девицею.

На квартире у Красноносова стало прибрано и пусто, так как он отослал всю прислугу и оставался один в четырёх комнатах. Чичиков побродил было по комнатам, поглядел на висящие по стенам картинки, изображавшие всё больше сцены батальные, посмотрел в окошки, точно высматривая кого-то в опустившейся уже на город темноте, но, так и не найдя себе занятия, уселся в кресло. Разговора с Красноносовым у него не клеилось по причине того, что Красноносова вообще нельзя было назвать человеком словоохотливым. Он обычно больше смотрел на собеседника, мигая из-под своих свисающих бровей, отвечал односложно, и казалось, что самому ему говорить то ли лень, то ли нечего.

И покамест они вот так позёвывали в креслах да время от времени поглядывали на темноту за окошками, где-то далеко от этого места творилось то самое бесчинство, которого мы и описывать не будем, так противно оно нашему перу, и только лишь для связанности повествования скажем в двух словах об имевшем место гадком происшествии: о том, как уведён был Вишнепокромовым за реку доверчивый старичок Мохов, как ворвались в дом и побежали по комнатам перемазанные сажею, одетые чучелами двое не узнанных никем разбойников, отпихивая и отталкивая мамок и нянек, пытавшихся остановить их ход, как, накинув на голову забившейся от страха в дальнюю коморку девице покрывало, потащили её, плачущую и отбивающуюся слабою девичьей рукой, и, погрузившись в щегольскую с красными спицами коляску, понеслись, гикая и охаживая кнутом всех попадающихся на пути, со двора. И всё; исчезли, исчезли, только пыль висела над дорогой… Только пыль да красные спицы коляски — всё, что запомнили и смогли рассказать вернувшемуся отцу его побитые дворовые люди и немногочисленные приживалы, и он, скрепив готовое разорваться от горя сердце, бросился в погоню, сам не зная, в какую сторону ему направлять бег своих лошадей. И Мохову, кому впору сейчас было бы лечь на сырую землю и помереть, не на кого было надеяться, кроме как на себя самого, ибо никто не мог защитить слабого и бедного старика, а умереть он не имел права. О, что за земля?! Что за души заключены в телах населяющих тебя людей? Откуда они? Где вызревают, на каких невиданных гроздьях каких неведомых дерев, по стволам которых вместо сока поднимаются ненависть и подлость, какое же чёрное солнце должно согревать эти зреющие плоды, в которых червь живет ещё до их рождения? Какой же щедрый сеятель посеял их широким взмахом руки над русскими полями, к чему в среду доброго и богобоязненного народа, в котором если не всегда хватало света, всегда в избытке было теплоты, к чему ему такой подвой? Какое же дерево, какой жизни хочет вырастить некто на Русской земле?

Наконец, уже в двенадцатом часу, в дверь к Красноносову тихонечко постучали, и тот, отворив, не обмолвившись с прибывшими ни словом, пропустил их вглубь квартиры. Самосвистов с Кислоедовым были сейчас в своём всегдашнем виде, больше не марала сажа их довольные и немного усталые лица и не топорщились драные овчинные тулупы у них по плечам. Самосвистов нёс на плече что-то тяжёлое, что трудно было рассмотреть, ибо было оно завёрнуто в длинное голубое покрывало, и лишь случайно, когда край покрывала встрепенулся на ходу, Павел Иванович сумел увидеть кончик дамской туфельки, мелькнувшей на мгновение.

— Куда? — спросил Самосвистов и прошёл со своею драгоценною ношей в указанную Красноносовым дверь.

— Она снова без чувств, — сказал Кислоедов, — как придёт в себя, да как увидит, где она и что с ней, так опять в обморок и валится, — с усмешкой добавил он.

Чичикову тут вдруг стало горько на душе, и он пожалел молодую женщину, бывшую сейчас в объятиях Самосвистова, пожалел об её взлелеянной отцом и, как говорили, редкостной красоте и о том, что всему этому достался подобный удел: удел быть опороченной, похищенной, свезённой из отцовского дому. Он не то чтобы порицал Самосвистова, нет, напротив, он в сей момент даже немного завидовал ему, и горечь его была того свойства, что посещает нас, когда видим мы хищнически разбитую драгоценную статую, либо порезанное ножом великое произведение живописи, либо что ещё в подобном же роде.

Прошёл час, и наконец Самосвистов появился в гостиной, сияя довольным лицом, по которому явственно проступали полоски царапин, оставленных ногтями бывшей в соседней комнате женщины.

— Ну что, пора ехать, — спросил он, обращаясь к приятелям, сидящим вокруг стола и от нечего делать перекидывающимся в карты.

— Да не мешало бы, — кратко отвечал Красноносов, — нас ждут.

— Ну, хорошо, — сказал Самосвистов, — пойду сейчас соберу её. — И он вновь скрылся за дверьми, из-за которых послышался негромкий женский плач.

— А что Варвар Николаевич! Не приедет? — спросил Чичиков, обращаясь к Кислоедову.

— Нет, он дома пересидит. А то, не приведи Господь, кинутся к нему, а его нет… Он не хочет, чтобы можно было заподозрить его в причастности, — ответил Чичикову Кислоедов.

Тут в гостиную снова вышел Самосвистов, ведя под руку кутающуюся с головою в шаль женщину, которая, видимо, хотя бы таким образом желала оградиться от нескромных взглядов присутствующих мужчин, и Чичиков, не видя её лица, все же отметил достоинства и вправду редкостного её стана, который даже сейчас светился каким-то неуловимым изяществом и грацией.

В кромешной темноте погрузились они в коляску и, наглухо застегнув полог, поехали к той слободской церквушке, где дожидал их тщедушный, с козьей бородою попик, так благостно улыбавшийся сегодня Красноносову. Во время венчания не обошлось без небольших происшествий, которых вполне можно было ожидать и которые, наверное, всегда встречаются в подобных случаях. Невеста и на самом деле была на редкость хороша, она ещё раз лишилась чувств, стоя у алтаря, но попик, не останавливаясь, провёл весь обряд до конца и, получив, сколько было оговорено заранее, отпустил молодых с миром.

Вернувшись на квартиру к Красноносову, Самосвистов отправил свою молодую жену почивать, а сам ещё какое-то время оставался с друзьями, решившими распечатать пару-другую шампанского в ознаменование столь удачного завершения проведённой ими кампании. Через некоторое время Чичиков отозвал Самосвистова в сторону под тем предлогом, что хочет переговорить с ним об совершении купчих крепостей, как с чиновником Гражданской палаты. Он и вправду показал Модесту Николаевичу все составленные им за последнее время купчие и доверенные письма к ним, необходимые для совершения самих купчих, на что Модест Николаевич сказал, что это всё безделица, что Павел Иванович мог бы и безо всяких к нему подойти, он и так для него это дело бы обделал. И они договорились, что завтра съездят на часок в Гражданскую палату, где и совершат все нужные над представленными Чичиковым бумагами процедуры. С тем и отправились спать.

На следующее утро между друзьями было решено, что Самосвистов со своею молодою женою пробудут на квартире у Красноносова ещё недельки две-три — до тех пор, пока молодая не пообвыкнется со своим новым положением и пока не уляжется волнение, наверняка вызванное произведённым нашими героями похищением. Порешив на этом, они оставили хозяина квартиры сторожить молодую госпожу Самосвистову, а сами отправились по домам. Приехав в Гражданскую палату, Чичиков с Модестом Николаевичем и вправду в каких-то полчаса обделали все дела по надлежащей форме, и тут Павел Иванович неожиданно для Самосвистова приступил к разговору, так хорошо тебе уже знакомому, читатель, а Самосвистова, несмотря на его твёрдый характер и дух, немало удивившему и, можно сказать даже, поставившему его в тупик. Порасспросив для порядку об ревизских сказках и о числившихся по ним мёртвых душах, Павел Ивановича не мешкая перешёл прямо к делу.

— А продайте мне их, Модест Николаевич, — без обиняков заявил Чичиков, глядя на то, как вытягивается у Самосвистова лицо.

— На что вам, Павел Иванович? — не удержался от вопроса Самосвистов. — Скажите, Христа ради.

— Я же не спрашивал вас, на что вам моя помощь, когда у вас в ней имелась нужда, — сказал Чичиков, — я ведь просто взял да и помог. Так что же вы у меня спрашиваете? Стало быть, мне нужно, коли я вас прошу. — И он глянул на Самосвистова спокойным и открытым взглядом.

— Ну, раз надо, то, стало быть, надо, — отвечал Самосвистов, немного смутясь, и ещё более сотни душ перекочевало в шкатулку Павла Ивановича.

Промаявшись в славном городе Тьфуславле ещё три дня и дождавшись наконец прибывших из имения Самосвистова Петрушку с Селифаном, Павел Иванович велел заложить коляску братьев Платоновых и трогаться в путь, не ведая того, что по жалобе, поданной стариком Моховым, так по сию пору ничего не ведающим о судьбе пропавшей дочери, щегольскую коляску с красными спицами ищут по всем дорогам губернии. Но Павел Иванович, как было говорено уже не раз, точно в рубашке родился: Селифан по своему всегдашнему обыкновению уже перед самым выездом нашёл без малого десяток дел, которые надобно было переделать, и провозился до вечера, так что выехали они уже ввечеру, при спустившихся сумерках, и, покровительствуемые темнотою, отправились в путь. Уже далеко за полночь, сбившись на какой-то просёлок, они выбрались за границы губернии и незамеченные никем продолжали свой путь.

Утро Павел Иванович встретил в дороге. Он потянулся, вкусно зевая и покачиваясь в такт мерным раскачиваниям коляски, протёр глаза. Здесь, за наглухо застёгнутым, пахнущим кожею, пологом было тепло и уютно, и, пребывая точно в большой и мягкой скорлупе, Чичиков почувствовал успокоенность и защищённость ото всех неприятностей и невзгод, что остались там, по ту сторону этой скорлупы, привольно летящей над дорогами, мимо лугов, полей и лесов. Новое утро наступало из-за горизонта, и коляска, точно убегая от прежней жизни с тревожными событиями последних дней, несла Павла Ивановича в новую жизнь; по крайней мере так ему казалось. И ещё ему казалось, что он вырвался на свободу, избегнул какой-то неясной, но гнетущей опасности, угрожавшей его покою и благополучию, оставив всё это позади канувшим во тьму ушедшей ночи. Откинув полог, он вдохнул свежего утреннего ветерка, глянул на позолочённые утренними косыми лучами солнца дерева, на их мелко трепещущие листочки, на ласточек, со свистом мечущихся по воздуху в погоне за проснувшимися уже мошками, и неожиданно такою теплотою плеснуло ему в сердце, что Павел Иванович даже рассмеялся мелким дробным смешком, как может смеяться ребёнок подаренной новёхонькой цацке или же кто-либо, долго и безнадёжно болевший и выздоровевший вдруг, по божьей милости. Селифан, трясущийся на козлах, повернулся на прозвучавший за спиною смех и улыбаясь, словно складывая лицо в морщины, сказал:

— Доброго утречка вам, Павел Иванович, — приподнимая при этом старый линялый картуз.

— И тебе того же, братец, — отвечал Чичиков, поглядывая на клюющего носом Петрушку, сидевшего на козлах рядом с кучером.

— Неплохо бы и того, передохнуть маленько, — продолжал Селифан, — а то кони совсем притомились; почитай, что всю ночь без роздыха…

— Хорошо. Как увидишь трактир или постоялый двор — сворачивай, — согласился Чичиков, снова откидываясь на кожаные подушки.

Вскоре и вправду показался у поворота на взгорье постоялый двор и, покрикивая на лошадей и щёлкая кнутом, Селифан заворотил коляску к нему. Въехав в ворота, Селифан приостановил экипаж, дав Павлу Ивановичу сойти, а затем, отъехавши в сторону, принялся распрягать лошадей.

Пройдя в общую залу, Чичиков потребовал подать ему чаю и на вопрос полового, не подать ли к чаю какой еды, ответил, что еды не надо, еда есть своя, на что половой несколько обиженно поджал губы, а Чичиков, не обратя на него внимания, велел Петрушке достать провизии из обильных платоновских припасов и принялся завтракать. У противоположной стены на длинном и затёртом до блеску диване сидел в тени, отбрасываемой ширмою, седой старичок в монашеском одеянии, рядом с ним находился молоденький служка с еле заметно пробивающимися юными усиками и бородою. Но и служка, и старичок сидели настолько тихо, так неподвижны были их прячущиеся в тени фигуры, что Чичиков поначалу и не приметил их вовсе. А приметивши, смутился, так как уписывал большой и сочный кусок ветчины с хреном, несмотря на бывший нынче постный день. И хотя старичок и не глядел вовсе на Павла Ивановича, и казалось, что взор его обращён куда-то внутрь самого себя, тем не менее Чичиков почувствовал смущение, будто пойманный за проказою сорванец. На старичке не было ничего из того, что говорило бы об его высоком сане и положении в церкви: только лишь простое чёрное платье да старинной работы серебряный крест на груди, но что-то волною исходило из того угла, где он сидел, заставляя робеть Павла Ивановича, который и в церковь-то наведывался от случая к случаю. И, кто знает, может быть, виною тому было то, что заметил он старичка со служкою вдруг, и показалось ему, будто они внезапно и бесшумно появились в тени у стены, точно два призрака. Но только Павел Иванович, давясь, проглотил вполовину прожёванный кусок и, сконфуженно, искоса поглядывая на старца, запил его стаканом чая. Поскорее покончив с завтраком, он решил не мешкая оставить залу, потому что проснулось в нём смущающее его чувство вины, и хотя он и говорил себе: «Экая провинность — поел скоромного…», но горькое чувство вины не оставляло. Испытывая неловкость, он пошёл прочь из залы, но неловкость была и в движениях его, и в лице, и в походке, и, уже подойдя к двери, он почему-то, сам не ведая почему, повернул назад и, подойдя к старичку, потупив глаза, произнёс, краснея:

— Благословите меня, батюшка.

И то ли из-за прекрасного утра, вставшего ему навстречу, то ли из-за приключений, бывших с ним в последние дни и оставивших мутный след в его душе, но Павел Иванович поклонился вдруг в ноги старичку, чувствуя, как предательски наворачиваются слёзы на глаза. Верно, увидел он неожиданно для себя те пропасти, что отделили его от той простой и прекрасной жизни, которою можно жить и которою жил этот старый святой человек, как чиста и незамутнена может быть она — жизнь человеческая, и сколько в ней может быть покоя и света, за которыми не надо носиться по городам и весям и которые всегда тут, рядом с тобою, надобно только поворотиться к ним лицом, а не бежать, гоняясь за миражами. Чичиков почувствовал, как на голову ему опустилась сухонькая рука, и от этого прикосновения пошли у Павла Ивановича по спине волною мурашки, он поднял красные от слёз глаза на старичка и увидел, что тот улыбается ему.

— Благословите, батюшка, — снова попросил он дрожавшим голосом.

— Не горюй, деточка, — тихо сказал старичок, — не горюй. Ступай тем путём, каким тебе предначертано. Иди и помни: нет ничего в мире, что творилось бы не по божьему соизволению, и чем сильнее болит твоё сердце, тем лучше, так ты научишься любить людей и тебя научатся любить, деточка. А сейчас иди и не бери грехов на душу.

С этими словами старичок перекрестил Павла Ивановича, и тот, испытывая и стыд от той сцены, причиною которой сам и послужил, и неизъяснимую лёгкость, поселившуюся где-то в груди, прошёл на двор и, велев Селифану запрягать через час, вышел за ворота постоялого двора, чтобы пройтись и продышаться. «Надо же, как нервишки-то поистрепались, — думал Чичиков, бредя вокруг забора, огораживающего постоялый двор. — Вот вам, батюшка Павел Иванович, кутежи по ночам! Вот вам карты да умыканье чужих невест!» — он почувствовал злость, поднявшуюся в нём и на Самосвистова, которого втайне всё же продолжал ещё побаиваться, и на Вишнепокромова, с которым вступил в сговор. В сердцах он поддал камешек, лежащий на идущей вдоль забора тропе, и тот словно в испуге запрыгал, прячась в утреннюю сырую траву. Ему уже было стыдно за только что бывший поступок, он представлял, как это должно было выглядеть со стороны и, не понимая охватившего его порыва чувств, понемногу начинал сердиться на себя, настроение его испортилось, а через час, когда кони несли его прочь от постоялого двора, он сердился уже и на благословившего его старца. «И тебя наконец полюбят, деточка», — мысленно передразнил его Павел Иванович и, ощутив толкнувшуюся в сердце злую досаду, сплюнул в придорожную пыль.

Всё дальше несли его кони, всё реже вставали леса вдоль дороги: поначалу они сменились перелесками, затем пошли отдельные рощицы, островками подымающиеся на широкой земной глади, но вскоре пропали и они, и коляска с красными спицами въехала в весеннюю степь, полную звенящих в траве насекомых и порхающих над ними бабочек, разлитого вокруг горячего травяного духа и пения невидимых в голубизне распахнувшихся над степью небес, крылатых певцов. Куда хватало глазу — была степь и вид этого разметавшегося от краю до краю, волнующегося травами, точно морскими волнами, пространства поселяли в душе опасливое и в то же время весёлое, бесшабашное настроение. И Чичиков понемногу, но отошёл от недавней бывшей в его сердце досады, потому как перед ним без границ простиралась земля, в которой можно было укрыться без следа и от насмешек, и от опасности, и от обид, и то утреннее, возникшее в нём чувство воли проснулось вновь в его душе, и он с удовольствием, подставляя лицо лёгкому, пахнущему травами, ветру и слушая дробный топот впряжённых в коляску коней, достал из платоновского сундука различной снеди, решив подкрепиться в пути, даже и по той причине, что ему не удалось утром как следует позавтракать. Поев копчёного окорока с мягкими ещё шанежками, крутых варёных яиц и запив знаменитым платоновским, холодным с ночи, квасом, Чичиков повалился на бывшие у него за спиною кожаные подушки и, удовлетворённо рыгнув, отдался пищеварению.

Версты через три встретилась ему на пути деревенька о десяти дворах с покосившимся забором, с облезшими стенами крытых саманными крышами домиков, что глядели на путников подслеповатыми оконцами. Увидевши красивую коляску, все бывшие во дворах мужики повысыпали на улицу, чтобы поглазеть на редкий в этих краях дорогой экипаж, и при виде Павла Ивановича, важно восседающего на мягких сиденьях, стали кланяться ему в пояс. Чичиков велел Селифану остановиться, чтобы порасспросить о том, правильно ли они едут и не сбились ли с пути.

— Ну, что, любезные, — обратился он к столпившимся возле коляски мужикам, — кто знает, как мне проехать к помещику Гниловёрстову Фаддею Лукичу?

На что сразу несколько голосов забубнило, и сразу несколько рук замахало в направлении, где, надо думать, и проживал нужный Чичикову Фаддей Лукич. Сделавши из того вывод, что едут они правильно, Чичиков спросил:

— А далеко ли ещё ехать?

И опять тот же нестройный хор отвечал вразброд, что ехать недалече — версты две-три будет.

— А эта деревенька, чай, тоже ему принадлежит? — полюбопытствовал Чичиков.

— Ему, ему, — подтвердили мужики, и кто-то побойчее свою очередь, спросил:

— А ты, барин, как едешь — в гости али по делу?

— По делу, любезные, — отвечал Чичиков и уже было готовился отдавать Селифану приказание трогать, как последовал новый вопрос.

— А не из чиновников ли будешь, — спрашивал всё тот же бойкий мужичок.

— Из чиновников, — отвечал Чичиков, — а вам в этом что? — а сам эдак незаметно поправил бывшую тут же при нём и уже знакомую читателю большую саблю, которую возил он с собою больше для собственного успокоения, чем для дела. И то ли вид этой самой сабли, то ли известие, что он чиновник, едущий по делу к их барину, произвёл странное изменение в толпе окружавших коляску мужиков. Они враз заголосили жалобно и просительно, отвешивая поклоны в пояс и истово крестясь.

— Барин, голубчик ты наш, помоги, заступничек, спасу нет от злодея, — голосили они, — заступись, помоги, родимый, всех баб, почитай, к себе перетаскал, всех девок перепортил, — повторяли они на разные лады.

«Надо же», — подумал Чичиков, и в нём проснулся к господину Гниловёрстову жаркий интерес.

— Хорошо, посмотрю, что можно будет сделать, — сказал Чичиков и велел Селифану трогать. Коляска поехала вдоль улицы, сопровождаемая жалобными просьбами мужиков, и, подняв за собою облако пыли, покатила дальше в направлении, указанном рассчитывающими на справедливый суд мужиками.

Совсем скоро и вправду показались в отдалении жмущиеся друг к другу постройки. Ещё плохо различимые, они стояли кучно, и одна крыша, возвышающаяся над остальными, как догадался Павел Иванович, должно быть, принадлежала господскому дому. Подъехав поближе, Чичиков разглядел и сам дом, поразивший его какою-то, будто нарочно придуманною, некрасивостью. Его несоразмерная несуразность была такова, что вызывала у проезжающего мимо путника уныние и мысли о том как, верно, скучно живётся в этом доме его обитателям. Стены его были сложены из неоштукатуренного кирпича, частью пережжённого и горелого, и от того выглядели пятнистыми, местами горелый кирпич уже выкрошился и чёрные пятны на стенах дополняемы были щербинами и оспинами. Окна были маленькие, квадратные и настолько запылённые, что, казалось, их ни разу не протёрли с тех пор, как стекольщики вмазали в них стекла. В довершение картины вставали в глазах хилые деревца, коим предназначено было служить садом; деревца эти, несмотря на весну, были покрыты тусклою пыльною листвою, они не отбрасывали тени и, конечно же, не служили защитою от ветров, что носятся над степью. Но, несмотря на неказистость всей местности и самого дома, несмотря на явное запустение, бывшее вокруг, Чичиков почувствовал, что его охватывает некий азарт и предчувствие могущей быть здесь немалой поживы. Как у охотника, крадущегося по следу зверя, возникает в душе подобная уверенность в скорой добыче по одним только ему видным и понятным приметам, так и у Павла Ивановича глаз уже почти без ошибки различал то место, где имелась для него возможность продолжить с удачею своё предприятие.

Хотя коляска, подъехавшая к крыльцу дома, и произвела изрядный шум, тот, что обычно и производят подъезжающие экипажи, никто не вышел из дому встретить гостя: ни хозяина, ни слуг не было видно, и Чичиков, подумавши о том, что не перемерли, часом, здесь все, постоял у крыльца с минуту и видя, что никто нейдёт, сошёл с коляски и, не церемонясь, прошёл в сени. В доме было тускло и серо, некрашеные полы из обструганных досок были нечисты, по ним то тут, то там лежали лоскутки от бумажек, тесёмки, валялись оборванные пуговицы, прочая мелочь и просто сбившаяся комками пыль. По стульям, стоявшим как придётся, разбросано было платье, преимущественно женское, на столе оставались неприбранными стаканы с недопитым чаем, а в одном из стаканов даже плавала утонувшая муха.

— Эй, хозяева! Есть кто-нибудь?! — позвал Павел Иванович, но никто не отозвался на его призыв, тогда он, осмелев, прошёл через комнату и, приоткрыв дверь, пошёл тёмным коридором.

На дальнем его конце послышался протяжный скрип дверных петель, и Чичиков, не веря своим глазам, увидел, как, пересекая тёмный коридор, прошла из одной двери в другую совершенно голая баба. Баба то ли не заметила Павла Ивановича, то ли ей было всё равно, но только она, не пытаясь хорониться от его взгляда, прошла ленивою медленною походкою из одной комнаты в другую, а Павел Иванович замер на месте, не зная, как ему быть далее. Пускаться ли на рискованные поиски хозяина, либо возвратиться в неприбранную комнату, дожидаясь там, пока он сам как-нибудь не объявит о себе. Чичиков избрал второе, так как боялся стать свидетелем ещё какой-нибудь подобной сцены, и, хотя любопытство и разбирало его, он всё же вернулся в первую из комнат и, сбросив с одного из стульев бывшие на нём тряпки, уселся на него и принялся ждать. Прождавши ни много ни мало, а добрых полчаса, Павел Иванович начал проявлять нетерпение. Он выстукивал ногою по полу, щёлкал извлечённою из кармана серебряною с чернью табакеркой, а затем, заправив в нос изрядную понюшку, разразился чиханием того свойства и звука, которые уже не раз были описаны нами и вряд ли стоит вновь повторять ранее сказанное. И то ли благодаря этим редкостным по силе звукам, то ли по другой причине, но через несколько минут раздались в коридоре за дверью чьи-то шаги, и Чичиков встал со стула в ожидании того, кто должен был войти в комнату, с тем, чтобы отрекомендоваться. Его очень занимала фигура хозяина сего странного имения, особенно после явления, случившегося в коридоре и после тех жалоб, что выслушал он по дороге сюда. Павел Иванович ожидал увидеть кого угодно, даже входящего в комнату живого сатира с рожками и лошадиным хвостом, но человечек, вышедший из коридора, никак не соответствовал его ожиданиям. Он был лет пятидесяти, мал ростом и худ. Над узенькими плечиками поднималась на тоненькой шее небольшая круглая и плешивая голова, похожая на перевёрнутый вниз горлышком кувшин. Длинный нос свисал сливою, упираясь в хлипкие усы, закрывающие узенькую щёлку рта, в котором, как успел заметить Чичиков, имелись обширные прорехи меж зубов. Человечек этот в недоумении глядел на Павла Ивановича мутными зелёными навыкате глазами, белки которых были покрыты красною сеточкою. Брови он имел тонкие, удивлёнными дужками они наползали на лоб, который, если бы не плешь во всю голову, был бы довольно мал, о чём можно было судить по узенькой полосочке морщин и тому лаково поблёскивающему мысочку, у которого когда-то начинались волосы и который, если приглядеться, всегда заметен у плешивых. Увидевши Павла Ивановича, человечек вздрогнул от неожиданности, так что даже дёрнулись его несколько обвислые плоские щёки, придающие его и без того постному лицу совершенно унылое выражение.

— Кто вы? — спросил он голосом, в котором слышались нотки неподдельной настороженности и испуга. — Как вы здесь, милостивый государь? — остановившись точно вкопанный, проговорил человечек.

— Простите, а с кем имею честь? — склоняя вежливо корпус и строя любезную заинтересованность в чертах своего лица, в свою очередь спросил Чичиков.

И человечек, по-видимому решив, что любезный гость не опасен, назвался. Оказалось, что это и есть господин Гниловёрстов, тот самый, о котором слёзно просили Чичикова встреченные им по пути мужики, и к которому привёл его списочек, писанный, казалось бы так недавно, генералом Бетрищевым.

Павел Иванович поприветствовал, в свою очередь хозяина, назвав причину, которой был обязан он приятнейшему знакомству, и Гниловёрстов, услышавши имя Александра Дмитриевича, закивал радостно своею маленькою кувшинною головою, пригласив Павла Ивановича садиться, а Павел Иванович, подумавши про себя: «Что ж ты, братец, коли так пуглив, двери-то держишь нараспашку?» — сел на тот самый стул, с которого давеча скидывал чьё-то платье.

Гниловёрстов, извинившись перед Чичиковым за царящий в комнате беспорядок, и сославшись на то, что народ совсем от рук отбился, стал кричать через комнату, кликая неких Дуняшку с Парашкою, то и дело прибавляя к их прозвищам «подлых». Через минуту-другую подлые девки появились в комнате, и Чичиков почувствовал, как у него краскою заплывает лицо, ибо девки были статные да рослые и обе были, как мог судить Павел Иванович, в одних исподних рубахах, наброшенных на голое тело, так как не ожидали встретить никого постороннего. При каждом их движении обильные их округлости выпирали из-под тонкого холста, а бьющиеся друг об дружку большие белые груди и вовсе были видны в проймах рукавов и вырезах горловин. Ничуть не смутясь их видом, Гниловёрстов велел им прибраться самим и прибрать в комнатах, сославшись на присутствие Павла Ивановича.

— У нас гости, — сказал он почему-то во множественном числе.

Девки ушли, но через минуту воротились вновь, видно, считая что уже прибрались достаточно, так как на обеих были поверх рубах надеты нижние юбки да лифы, оставляющие голыми их полные руки и шеи. Прибирая в комнате, они украдкою бросали взгляды на Павла Ивановича, и взгляды эти, признаться, волновали нашего героя.

— Так, значит, говорите, за Тентетникова Андрея Ивановича нашу Ульяну Александровну выдают? — говорил Гниловёрстов, пытаясь поддержать разговор. — Знаю, знаю сего господина. Весьма престранный молодой человек. Хотя, надо признаться, не без образования, а в общем Ульяне Александровне можно было бы и иную партию приискать… Такая женщина! — продолжал он, поднимая глаза к потолку, и Чичикову показалось, будто бы набежала в прорехи между его зубами обильная слюна, но надо думать, что это ему лишь показалось. Согласившись с Гниловёрстовым, что Ульяна Александровна и впрямь женщина выдающихся достоинств, Чичиков перевёл разговор на другое, полюбопытствовав, где же люди и почему так пусто во дворе и в доме, на что Гниловёрстов ему отвечал, что у него многие в бегах, даже из дворовых, что хозяйство ведётся плохо и что единственная его радость это хор, который у него есть.

— Я ведь большой любитель хорового пения, — доверительно и как бы между прочим сознался он.

— А хор мужской или женский? — полюбопытствовал Чичиков, и тоже как бы между прочим.

— Женский, конечно же! — чуть ли не обиделся Гниловёрстов, — что проку-то в мужиках!

— Ну да, ну да, — согласился Чичиков, — что в них за прок.

И перед глазами у него вдруг, непонятно почему, встала виденная им в Тьфуславле афишка, висевшая подле театра, а в голове побежали строчкою слова «пленённые канарейки». Слова эти бежали точно бы сами по себе, а Павел Иванович снова подумал, что напрасно не сходил на представление. И тут он понял, чем расположить к себе Гниловёрстова, ибо «пленённые канарейки» оказались весьма кстати. Он тут же принялся расписывать и свою любовь к пению, а к женскому в первую голову, говорить об театре, который будто бы посещал ежевечерне, намекнул, весьма, впрочем, прозрачно, на якобы бывший у него роман с одною из актрис, чьего имени он, конечно же, не мог раскрыть, ибо оно известно было даже и в Петербурге, а как благородный человек он, понятно, не мог позволить огласки. Рассказывая всё это, Чичиков глянул на Гниловёрстова и, увидевши в его лице выражение, какое может иметь человек, только что отправивший себе в рот большую ложку чего-то необычайно вкусного и сладкого, чего он давно желал отведать, понял, что идёт по верному пути. Тут же присочинив пару сюжетов якобы виденных им пьес, он снабдил их некоторыми подробностями, от которых у Гниловёрстова стало в лице ещё слаще.

— А какой там хор, — разве что не сам разливался соловьём Павел Иванович, — какие хористки, а танцовщицы, танцовщицы какие, — говорил он, с томною негою возводя глаза. — Будете в Тьфуславле, Фаддей Лукич, обязательно вас со всеми перезнакомлю и уверяю — вам там очень понравится, да и вы всем понравитесь, ибо как может не понравиться столь тонкий ценитель, — сказал он многозначительно.

— Обязательно, обязательно приеду, — пообещал Гниловёрстов, делая задумчивое лицо, и Чичиков побоялся, что он и вправду приедет. А тот, помолчав немного, сказал вдруг, меняя тон на серьёзный:

— Кстати, Павел Иванович, не хотели бы послушать моего хора?

На что Чичиков развёл руками, точно осчастливленный столь щедрым предложением, и отвечал, что не смел и мечтать о подобном. Извинившись, Гниловёрстов оставил Павла Ивановича одного и, выйдя из комнаты, отправился давать указания. Минут через пять он явился вновь, заговорщицки улыбаясь и потирая худые белые руки, оплетённые синими жилами, пообещал: «Сейчас! Ещё пару минуточек!» И вправду, вскоре в комнату стали входить наряженные в расшитые узорами костюмы девки и бабы, общим числом около двадцати, и, выстроившись, принялись поглядывать на Гниловёрстова, видно, ожидая от него условленного знаку. А тот, усевшись рядом с Чичиковым, с радостным и торжественным лицом оглянулся на Павла Ивановича и затем, обратясь к хору, сказал:

— Ну, сахарные мои, давайте чего-нибудь позабористее, — и махнул рукой.

Подчиняясь этому его взмаху, заголосила вдруг одна толстая с мощным загривком баба, как Павел Иванович понял — солистка, и, дробно стуча ногами по полу, так что некрашеные доски его начали содрогаться, пустилась, расставив руки, в некое подобие пляски, по правде сказать, более походившее на топтание в одном месте. Она выкрикивала слова песни, кружась медленно вкруг себя, и остальные девки начали подкрикивать ей:

У меня, младой, свекровушка лихая,Кривошлыка неприветливая.

Потом они все вместе дружно прокричали ещё несколько куплетов об гадкой свекрови, не дающей молодухе «гуляти, с младыми хлопцами играти», что, на взгляд Павла Ивановича, со стороны свекрови было вполне разумно. Песня закончилась и стало совершенно понятно, каков этот хор, но Чичиков тем не менее выразил своё восхищение, сказав, что не мог и рассчитывать на подобное удовольствие, а воодушевлённый его похвалами Гниловёрстов снова махнул рукою, давая разрешение на следующую песню, которая, надо думать, была шутливого характеру.

Что мужик то мой, горький пьяницаОн вина не пьет, с воды пьян живет.С воды пьян живет, с квасу бесится —Надо мной, младой, всё ломается,

— закричал хор, начиная притоптывать во все сорок своих ног, так что пыль в плохо прибранной комнате поднялась и поплыла густыми клубами в солнечных лучах, что проникали в дом сквозь маленькие квадратные оконцы. Павел Иванович, строя умилённые глаза, коими он глядел на топочущих баб, старался вбирать в себя как можно меньше воздуху, вдыхая его через нос маленькими глотками, дабы не надышаться пыли, а Гниловёрстов, не усидя на месте, подхватился и принялся приплясывать вместе со всеми, вихляя своим тщедушным телом, и маленькая круглая голова его моталась при этом из стороны в сторону, а изо рта показался розовый кончик высунувшегося от удовольствия языка. Наплясавшись, он плюхнулся на стоявший рядом с Чичиковым стул, и тот, несмотря на его маленький вес, всё же закачался и жалобно проскрипел.

— Хорошо! — сказал Гниловёрстов с растяжкой и каким-то ухарским тоном.

— Великолепно, — согласился с ним Чичиков.

Хор исполнил ещё несколько песен, Гниловёрстов снова прыгал меж наряженных баб, тряся плешивою своею головой и, видимо, напрыгавшись и немного притомившись, отпустил своих «певуний». Чичиков, глядя на его довольное, раскрасневшееся лицо, на капельки пота, проступившие на лысине, ещё раз высказал своё восхищение от увиденного и услышанного им, а затем, напустив заботливое выражение на лицо, сказал:

— Но ведь это, Фаддей Лукич, удовольствие недешёвое, тем более, как вы сами изволили говорить, при расстроенном имении; вам, должно быть, нелегко содержать такой хор.

На что Гниловёрстов отвечал, что да, оно, конечно же, так, но искусство для него превыше всего, и потом бабы эти и девки у него не только поют, они ещё и прислуживают и работают по хозяйству, но, конечно же, Павел Иванович прав — приходится нелегко.

— Тем более что у вас столько беглых, — сказал Чичиков сочувственно, — к тому же и мёртвые, наверное, есть.

— И не говорите, батюшка, — жалобно залепетал вдруг Гниловёрстов, — и не говорите. В прошедшем-то годе сколько перемерло, да и по этому году уже есть…

— А по ревизским сказкам, чай, все числятся как живые, — то ли утверждая, то ли вопрошая, проговорил Чичиков.

На что Гниловёрстов лишь обречённо махнул рукою и, поникнувши головою, изобразил всем своим видом ответ: дескать, да, так и числятся.

— Позвольте, любезный Фаддей Лукич, так что ж это выходит, ведь вам приходится и за беглых и за мёртвых подати в казну платить. Эдак и впрямь разориться можно, — как бы горячась и соболезнуя Гниловёрстову, проговорил Чичиков.

— Что ж тут поделаешь, — пожал плечами Гниловёрстов, — теперь уж придётся следующего года ждать. В этом-то уж проворонил с подачею ревизской сказки, — и он снова махнул рукою.

— Постойте, постойте, — в задумчивости поднося палец к губе, проговорил Павел Иванович, так, точно обдумывал некую только что явившуюся к нему в голову мысль. — Постойте… Знаете ли что, — продолжал он, — я думаю, можно вам помочь.

Гниловёрстов, сидевший с поникшею головою и изображавший собою уныние, тут поднял на Чичикова глаза и глянул с интересом.

— Да! Я знаю, как вам помочь, и к тому же, заметьте, хочу вам помочь, потому как вижу в вас родственную своей душу! Вижу знатока и ценителя! Вижу, каково приходится этому знатоку на его поприще, — говорил с жаром Павел Иванович. — Я хотел было предложить вам некую сумму, дабы вспомоществовать вам на вашем прекрасном пути, но не могу себе этого позволить, не хочу оскорбить вас подачкою.

Гниловёрстов собрался было уже произнести, что никакого оскорбления в этом не видит и что, пожалуйста, пусть Павел Иванович даёт эту самую сумму, он примет её и с удовольствием, и с благодарностью, но Чичиков жестом руки предупредил уже готовые было сорваться с его уст слова.

— Поэтому я придумал нечто иное, более достойное нас с вами, — сказал он. — Я, любезнейший мой Фаддей Лукич, освобожу вас от уплаты податей по ревизским сказкам, и это будет моё посильное участие в вашем благородном деле.

— Как это? Вы берётесь заплатить за меня? — спросил Гниловёрстов, не совсем ещё понимая дела.

— Да, берусь, — разве что не торжественно произнёс Чичиков. — А для того, чтобы всё это выглядело бы законно, готов переписать всех беглых ваших мужиков и все имеющиеся у вас мёртвые души на себя. Несите списки, — я готов хоть сейчас заключить на них купчую.

— Что ж, это значит, что вы мне за них и денег заплатите? — недоверчиво спросил Гниловёрстов.

— Могу и заплатить, — решительно мотнув головою и показывая этим жестом, что готов ради столь родственной души, которую он отыскал в Гниловёрстове, и на такие жертвы, сказал Чичиков. — По пяти копеек за душу. Кстати, сколько их там у вас?

Услышав о пяти копейках, Гниловёрстов хотел было торговаться, но потом, вспомнив обещание Чичикова поводить его по театрам и о том, что души все же мёртвые, и о податях, которые ему не придётся платить, согласился. Принесли списки, по коим набралось беглых и мёртвых душ более восьмидесяти, и Павел Иванович, вручив Гниловёрстову четыре рубля с двадцатью копейками и получив от него все необходимые бумаги, принялся собираться.

— Погодите, Павел Иванович, как же так, куда же вы собрались? Отобедайте хоть у меня, а уж потом и поезжайте, — стал уламывать его Гниловёрстов, на что Павел Иванович принялся говорить о множестве дел, которые должен успеть ещё переделать сегодня, но Гниловёрстов не отпускал, в качестве приманки выставив свой хор, обещая, что тот снова споёт им после обеда. Чичиков же был неумолим, делать ему здесь больше было нечего, он взял с Гниловёрстова всё, чего хотел, и потому, несмотря на нестихающие просьбы и уговоры хозяина, Павел Иванович раскланялся и укатил.

Выехавши за границы гниловёрстовского имения, Чичиков почувствовал лёгкость на сердце, в нём проснулось то весеннее настроение, какое бывает у школяра, отделавшегося от неприятного урока, свалившего его с плеч долой и имеющего теперь возможность насладиться открывающейся ему свободой. Он вновь с удовольствием подставлял лицо степному ветру, сдувающему с него остатки чего-то липкого, что, казалось, облепило всего Павла Ивановича, пока был он в доме у Гниловёрстова. Путь его лежал сейчас к последнему из означенных в списочке родственников генерала Бетрищева, жившему на самом краю губернии в крохотном уездном городке, до которого Павлу Ивановичу предстояло ещё мерять и мерять вёрсты. Солнце уже перевалило полуденную черту, и Чичиков велел Селифану поторапливаться, дабы добраться к месту до захода солнца.

Протрясясь ещё около двадцати с лишком вёрст по ухабам и рытвинам, из которых, казалось, и состояла вся здешняя дорога, путники наши въехали, наконец, в показавшийся Чичикову с первого взгляда весьма казистым и ладным городишко, обстроенный одними лишь деревянными домами, среди которых возвышалась каменным островом громада храма, сиявшего на солнце золочёным кружевом крестов, вкруг которых чёрными тучами кружили галки, то приседающие на купола, то вновь с гвалтом поднимающиеся на крыло, точно для того, чтобы разогнать царящую в городке скуку; и то дело, было на что поглядеть. Других каменных построек в городке не было, видно, городские обыватели по сию пору свято соблюдали указ великого Петра. Несмотря на лежащие вокруг степи, городок этот утопал в зелени, все улицы в нём обросли густыми деревами, благодаря, как говорили люди знающие, обильным водам, залегающим под городком. Воды эти будто бы обладали целебною силою и будто бы хотели даже открыть в городке курорт на манер европейских, но, как всегда, у нас многого хотят, но малого достигают, так что целебную воду пили одни лишь дерева, служившие пристанищем многочисленным галкам, так самоотверженно развлекающим местных жителей, да козы, коровы и прочий скот по криницам.

Выспросив дорогу, наш герой в сопровождении верных Селифана и Петрушки подъехал к гостинице и, въехавши на гостиничный двор, оставил Селифана управляться с лошадьми, а сам в сопровождении поспешающего за ним, нагруженного пожитками Петрушки, прошёл в дом, с тем, чтобы снять комнату для ночлега. Гостиница эта представляла собою стоящий покоем большой бревенчатый дом о двух этажах, обитый крашеными серою краской досками и крытый железною крышею. Одним словом, обычная гостиница уездного городка, которые во множестве разбросаны по всей Руси.

Комната, доставшаяся Чичикову, тоже была одной из той немалой тысячи комнат, похожих одна на другую, точно две капли воды. Стены в ней были обклеены кремовыми, кое-где лопнувшими обоями в мелкий цветочек, перемежаемый полосами и змейками, у стены стояла тёмная деревянная кровать с одной подушкою, стол — придвинутый поближе к окну, висело над комодом зеркало в раме из мелких зеркалец, выложенных мозаикой, белый, шитый красными нитками, утиральник, не вполне чистый, если как следует приглядеться, свисавший со вбитого в стену гвоздя.

Велев Петрушке распорядиться вещами, Павел Иванович сел к столу и, поставив перед собою шкатулку, стал неспешно извлекать из неё бумаги, что-то выписывая на отдельный листок, что-то откладывая в сторону. Чем больше записей появлялось на листке, тем довольней становилась улыбка у Павла Ивановича. «Получается, — думал он, — получается. Ещё немного, и наберётся заветная тысяча душ. Нет, не буду этого оставлять, не буду! Всё остальное тоже, своим чередом. И оттого не оставлю. И как оставить, когда столько трудов положено, столько дорог изъезжено…» Не раздеваясь, он повалился на кровать, захрустевшую под ним соломенным тюфяком, и, не выпуская листка с подсчётами, отдался размышлениям. Точнее сказать, это были не вполне размышления. Мысли, бывшие у него в голове в сей момент, были того рода, какие бывают, когда говоришь себе: «Я делаю то-то и то-то, а затем…» — и начинаешь придумывать то, что будет затем. Так что это были одновременно как бы и мечты, но не мечты сами по себе, а привязанные накрепко к тому предмету, которому Павел Иванович отдавался в последние годы. В мечтах его вновь, в который уже раз, появилась красивая бабёнка, но теперь она очень уж смахивала на Улиньку, потом забегали, заскакали маленькие, как чертенята, Чичонки и возник вдруг недостроенный хлобуевский дом, в купленном недавно Павлом Ивановичем имении, дом этот точно по волшебству стал изменяться, изгибая линии своих карнизов, обрастая лепными узорами, покрываясь белым, сияющим на солнце, железом, вокруг него сами собой разбились клумбы с дивными цветами, и кто-то бегал между клумб, кого уже Чичиков не мог разобрать, бегавший мельтешил перед глазами, и тут Павел Иванович увидел, что это мельтешит вовсе не кто-то бегающий, а красные спицы коляски рябят и мелькают в глазах. В коляске сидела молодая красивая женщина. Она протягивала к нему руки и молила спасти. Он хотел было помочь ей, но потом вспомнил, что это моховская дочка, и решил махнуть на то рукой. Тут, словно бы в награду за такое его решение, появился откуда-то сбоку, точно вполз, хор во главе с Гниловёрстовым, но хор этот почему-то ничего не пел, а смотрел на Чичикова голодными волчьими глазами, какими могут смотреть на поживу восставшие из могил мертвецы. Молчаливый хор притоптывал ногами и поднимал вокруг такую пыль, что Павел Иванович не мог уже и дышать; уже казалось ему, что вот сейчас он умрёт, задохнувшись от натолкавшейся в горло пыли, и вдруг, точно предсмертное видение, возникло лицо святого старца, и старец, глядя пристально на Павла Ивановича, проговорил: «Так и будет, пока не проснёшься». А затем принялся трясти его за плечо ласковою рукой, приговаривая: «Проснитесь, Павел Иванович, проснитесь…»

Чичиков открыл глаза и, увидев, что лежит, уткнувшись лицом в подушку, понял, что от этого так трудно и было ему дышать. Он почувствовал, что его и впрямь кто-то трясёт за плечо, и услыхал голос Петрушки, произносивший над ним:

— Проснитесь, Павел Иванович, проснитесь, а то с ужином опоздаете.

Чичиков, пружинисто привскочив, сел на кровати и увидел, что по сию пору сжимает в пальцах листок с расчётами. Он снова улыбнулся, фыркнул и, прогоняя последние остатки сна, затряс головой, а затем, сложив бумаги и заперев шкатулку, отправился ужинать.

Ужин он покончил в десятом часу, за окном к этому времени стало совсем темно, и Павел Иванович решил повременить с визитом до завтра, дабы не плутать в потёмках по незнакомому городку в поисках родственника его превосходительства генерала Бетрищева. Делать ему было нечего, и поэтому он снова отправился спать, но, улёгшись, всё ворочался в постели, вспоминая давешний вечерний сон и привидившегося ему старца, говорившего Павлу Ивановичу что-то, чего он сейчас уже не припоминал. Павел Иванович долго не мог уснуть и поэтому на следующее утро проснулся поздно, когда солнце стояло уж высоко. Настроение у него было вялое, он позавтракал без аппетиту и, выйдя из гостиницы, отправился наносить визит.

Поколесивши по улицам и улочкам городка в поисках нужного ему дома, Павел Иванович отметил про себя, что улицы в городе были ухоженные и посыпанные крупным песком, что вдоль домов шли аккуратные деревянные тротуары, кое-где даже отгороженные от проезжей части перильцами, дабы неосторожный пешеход не угодил бы под колёса проезжающего экипажа, что, как и в Тьфуславле, центральная площадь и здесь была вымощена отёсанным в бруски булыжником, и что дома вдоль улицы стояли хоть и деревянные, но были и в два этажа, и что, окромя собак да кошек, у которых, кстати сказать, был очень довольный и сытый вид, иной скотины на улице не попадалось вовсе, как это часто бывает в прочих уездных городах: то увидишь свинью, млеющую в придорожной луже, то корову, украшающую улицу своими зелёными лепёшками; и из чего Павел Иванович вывел, что городской голова, должно быть, строг и следит за порядком, и даже будочник, у которого выспрашивал он дорогу, вдруг стал требовать с него подорожную, и он насилу отбился от того, говоря, что едет не на почтовых, а на своих лошадях.

Деревянный дом, к которому они подъехали, стоял на одной из узеньких зелёных улочек, что, змеясь, отходили от центра городка и, переливаясь одна в другую, вели к самым городским окраинам. Дом этот, обросший со всех сторон вишнями, был стар, так что кое-где стены его успели даже позеленеть от времени, а местами и подгнить, крошась мелкою жёлтою трухою. Выйдя из коляски и подойдя к забору, отгораживающему дом, Павел Иванович увидел, как вдруг полетела из чердачного окошка белая стая голубей, раздался звонкий свист, словно бы подстегнувший стаю, так что белые птицы рывком метнулись в сторону, а затем на пологий скат крыши выбрался маленького роста старичок с развевающимися на воздухе седыми волосами и, отчаянно замахав шестом с привязанною на конце тряпкою, принялся гонять голубей, заставляя их всё выше и выше уходить в голубой небесный простор.

Привстав на цыпочках, может быть, для того, чтобы дальше было слышно, Чичиков окликнул размахивающего шестом старика.

— Прошу прощения, любезнейший, — прокричал Чичиков по направлению к старичку, — где я мог бы видеть господина Громыхай-Правило Николая Андреевича, статского советника?

Чин этот был выше, чем у Чичикова, и потому он не забыл присовокупить его. Старичок, вероятно, догадавшийся, что издаваемые приятной наружности господином крики относятся до него, покончив махать шестом и приложив на манер тугоухого лодочкою ладонь к уху, спросил:

— О чём вы, милостивый государь? Простите, но тут не совсем слышно.

И Чичиков, снова привстав на цыпочки и опёршись об забор, прокричал свой адресованный старичку вопрос во второй раз.

— Я перед вами, милостивый государь, — ответил старичок, приветливо улыбаясь Павлу Ивановичу, — а по какому, собственно, поводу я вам понадобился? — спросил он, и видно было, что ему не хочется слезать с крыши, на которую он только что взобрался.

— Ваше высокородие, — обратился к нему Павел Иванович сообразно его чину, — я к вам с поручением от его превосходительства генерала Бетрищева, вашего племянника, — снова прокричал он, а сам подумал: «Вот старый чёрт, хоть бы спустился бы, что ли». Но произошло совсем противуположное: услыхав имя генерала Бетрищева, старичок просиял улыбкою и сказал:

— Ах, от Сашуры! Ну, так что ж вы там стоите, милостивый государь, полезайте сюда, полезайте. А то я ведь птицу не могу без присмотра оставить, враз сманят разбойники.

«Вот так комиссия», — подумал Павел Иванович, в чьи намерения вовсе уж никак не входило лазание по крышам, но тем не менее, сделав несколько надменное лицо, он прошёл в дом, показавшийся ему совсем уж простым для отставного статского советника, и по приставной лестнице полез на крышу. «Интересно, чем же это он в должности занимался?» — думал Чичиков, поднимаясь с перекладинки на перекладинку и неодобрительно оглядывая остающуюся внизу скромную обстановку, столь обычную для домов, в которых живут старые холостые мужчины, не придающие большого значения удобствам, и которым кровать нужна лишь для того, чтобы спать на ней, значит, подойдёт и простая железная, без амуров, витых колонок и резных украшений, а стол нужен для того, чтобы есть или писать, сидя за ним, а значит сгодится и самый что ни на есть простой, лишь бы был о четырёх ногах. Но Павел Иванович считал подобное отношение к жизни и вещам грубым и неделикатным и потому никак не мог одобрить увиденное им.

На чердаке, куда взобрался Павел Иванович, не сменяющий надменности в лице, было сумрачно и пахло птичьим помётом, хотя здесь и было довольно чисто, и по выметенному дощатому полу лежало мелкое голубиное перо. Чердак был заставлен рядами ящиков, сколоченных на манер этажерок, в которых помещались гнезда голубей, а в иных сидели и сами голуби, как Павел Иванович догадался — наседки. Пройдя по направлению к светлому полукружию слухового окна, он, слегка покряхтывая, вылез-таки на крышу и, чувствуя под ногою тонкое погромыхивающее железо, осторожно, чтобы не полететь вниз, подошёл к приветливому старичку, с улыбкою глядящему на Павла Ивановича, у которого, помимо воли, надменность в лице сменилась на вполне искренний испуг.

— Ну здравствуйте, милостивый государь, — проговорил старичок, протягивая ему маленькую тёплую руку. — С кем имею честь беседовать? — спросил он, заглядывая в глаза Павлу Ивановичу своими чёрными и, как показалось Чичикову, необыкновенно живыми для его возраста глазами. Павел Иванович пожал предложенную ему руку и назвался, не позабыв ни чина, ни звания, в котором оставил службу, ни того обстоятельства, что нынче он являлся уже помещиком соседней губернии.

— Вот и хорошо. Вот и хорошо, — кивая головой и слушая вполуха, говорил старичок, украдкою помешивая шестом в воздухе. — Вы уж меня, любезнейший Павел Иванович, простите, что принимаю вас на крыше, но мне птицу оставить никак нельзя, — говорил он жалобно доверительным тоном. — Уж очень много охотников до моих голубей. Ведь они у меня, почитай, лучшие во всём городе, если не в уезде, — продолжал он, шевеля шестом. — Вон там, — кивнул он головою в сторону, — от меня через три дома тоже голубятня, так он, подлец, уже столбянку выстроил, ждёт, точно коршун, поживы. Уже двоих гонных от меня сманил и турмана, бесовское отродье, — говорил он, горячясь, — управы на них нету…

Чичикову, который с голубями встречался только за столом, в виде жаркого или суфле, непонятна была ни его горячность, ни тревога, но он не подал виду, а лишь молча, точно соглашаясь с Николаем Андреевичем, кивнул головой.

— Ну всё, любезный Павел Иванович, ещё чуток и всё, — сказал Николай Андреевич, — а то всё взаперти держу, ровно в тюрьме, пусть разлетаются, крылья разомнут. — Он ещё пару минут посвистал, помахал шестом, а затем, решивши, что хватит его питомцам носиться под синими небесами, извлёк вдруг из-за пазухи, совершенно неожиданно для Павла Ивановича, голубку и, зажав её в горсти, стал водить рукою, словно описывая восьмёрки.

— Это пара моего вожака, — сказал он, — сейчас и он, и вся стая тут будут.

И вправду, в считанные мгновения послышался вокруг свист и хлопанье многих крыл, и птицы, точно сыпавшиеся с неба, садились и на скат крыши, и на её конёк, иные усаживались на плечи своего хозяина, а один большой с чёрными отметинами голубь даже попытался умоститься на его голове, но Николай Андреевич пустил голубку внутрь чердака, и голуби вслед за нею потянулись к окошку, исчезая в сумраке, царящем под крышей.

Громыхай-Правило пролез в окно вслед за своими питомцами, помогая Павлу Ивановичу проделать то же. И Павлу Ивановичу пришлось ещё раз слегка покряхтеть, по той причине, что ему, признаться, немного мешал живот. Он надеялся, что вот хотя бы сейчас они спустятся наконец вниз, но не тут-то было. Громыхай-Правило ещё битых полчаса возился подле своих птиц, задавая им корму и воды и расписывая Чичикову их достоинства и стати. Мы не станем докучать читателю пересказом всего услышанного и увиденного Павлом Ивановичем здесь на чердаке, тем более что это ему было мало интересно, и все эти чистые, синехвостые, редкохвостые, все эти скобунчики, взлизастые да чагравые смешались у него в голове и запомнился лишь один голубь, названный Николаем Андреевичем вишнепокромой — за кайму бурого цвета, идущую по крыльям, ну, а запомнился — известно по какой причине: тем, что живо напомнил Чичикову об закадычном друге Варваре Николаевиче. Но наконец Николай Андреевич завершил перед Павлом Ивановичем представление своих питомцев, показав напоследок голубёнка, который, по его словам, составит целую эпоху в российской голубиной охоте, но Чичиков не сумел разделить его восхищения, ибо такого уродливого существа никогда в жизни не видывал и даже не подозревал, что голубята столь некрасивы. И лишь после этого закончилось терзание Павла Ивановича грохочущим под его ногою железом, опасною высотою, кислым, въедающимся в платье запахом голубиного помета. И, сойдя с приставной лестницы и ступив на твёрдый, из крашеных досок, пол, он вздохнул с облегчением. Но в душе у него тем не менее поселилось дразнящее, неизвестно откуда взявшееся чувство — что его взяли вдруг да и одурачили. Он сердился на себя за то, что точно мальчишка полез на крышу, послушавши выжившего из ума старикашку, да ещё и с такой фамилией «Громыхай-Правило», подумал Чичиков, с усмешкой вспоминая свою прогулку по самосвистовской псарне и того пса с несколько подпорченной репутацией, который на бегу, по выражению Модеста Николаевича, «громыхал правилом».

«Надо будет спросить у него, как бы между прочим, откуда у него такая фамилия», — подумал Чичиков, представляя, как смутит этим старика, и чувствуя от того густое злорадство. А Николай Андреевич между тем провел Чичикова в комнаты, уже известного читателю, крайне скромного виду и, указав на простенькие старые кресла, предложил садиться.

— Скоро должна вернуться сестра, — сказал он, по обыкновению приветливо улыбаясь, — вот она нас и напоит чаем, а вы, Павел Иванович, покамест расскажите мне о себе, расскажите, с чем пожаловали в наш город?.. — и он ласково дотронулся до его коленки.

Чичиков, слегка прочистив горло, и раз-другой дохнув через носовые ноздри, так как всё мерещился ему ещё преследующий его запах птичьего помета, принялся за рассказ. Хотя Николай Андреевич и не вызывал в Чичикове особой симпатии, он тем не менее постарался придать своему лицу наилюбезнейшее выражение и, усевшись в стареньком, скрипнувшем под ним креслице наискосок, с подворачиванием одной ноги под другую, стал говорить о том, каково ему приходилось в жизни и сколько пришлось претерпеть, сравнил себя с уже так хорошо знакомой нам баркою, а затем перешёл, собственно, на генерала Бетрищева, столь много ему, как он говорил, благотворившего и даже спасавшего от смерти, когда враги смели покушаться даже на самое жизнь его. При этих словах Чичикова Николай Андреевич несколько откинулся в своём кресле, и в чертах лица его появились и удивление, и искренняя обеспокоенность за судьбу Павла Ивановича; вероятно, он подумал о том, что же может случиться, если враги вновь попытаются покуситься на жизнь Чичикова, а его отважного племянника не окажется рядом. Он попросил было Павла Ивановича остановиться на этих случаях поподробней, но Чичиков был не в ударе и поэтому не особенно был расположен сочинять. Посему он отделался от этой просьбы Николая Андреевича, сославшись на то, что ему, дескать, и трудно, и больно вспоминать о бывших с ним подобных происшествиях.

Пока Павел Иванович рассказывал всю эту свою присказку, слова которой уже словно сами собой срывались с его языка, безо всякого с его стороны усилия мысли, в комнату неслышною походкою вошла маленькая старушка, почти точная копия Николая Андреевича, и Чичиков догадался, что это и есть его сестра, которая и должна была напоить их обещанным чаем. Вскочив с кресла, он подошёл к ручке Капитолины Андреевны, как звали госпожу Громыхай-Правило, и был в свою очередь представлен ей Николаем Андреевичем. Узнавши от Чичикова новость, с которою он до них приехал, старушка очень обрадовалась, затем немного всплакнула и об Улиньке, и об её покойнице матери, а потом отправилась помогать накрывать на стол, так как в доме была всего одна прислуга, старушка ещё древнейшая, нежели её господа. Павел Иванович же, воспользовавшись её отсутствием, завёл разговор о том, каково родство, в коем состоят Николай Андреевич с генералом Бетрищевым, а затем свернул с этой темы на фамилию господина Громыхай-Правило, говоря, что фамилия двойная и, видать, очень уж аристократическая, а сам, негодный, ожидал конфуза со стороны бедного старичка, но ожиданиям его не суждено было сбыться, так как вместо конфуза Николай Андреевич чрезвычайно оживился и пустился в столь длинные и горячие изыскания в своей родословной, которая, как выходило, вела своё начало напрямую от Рюриковичей, что, впрочем, нынче не редкость не только среди потомственного, но даже и среди личного нашего дворянства, что Чичиков успел пожалеть об неосторожности задать ему подобный вопрос, потому как приветливый старичок уж очень настойчиво доказывал Павлу Ивановичу свои древние и славные корни, то и дело повторяя:

— Нет, я вижу, вы не верите!

На что Чичиков говорил, что не видит причины не верить, и старичок, ненадолго успокаиваясь, начинал говорить вновь для того, чтобы через минуту опять обвинить Павла Ивановича в недоверии, так что Чичикову поминутно приходилось клясться и уверять Громыхай-Правило в том, что он не только верит всему, но, более того, слушает с огромным интересом, что вновь воодушевляло старичка, и он говорил, говорил и говорил без умолку. Уже и чай был выпит, и варенье к чаю съедено, а он всё рассказывал о каком-то воеводе, которого за громкоголосость прозвали — «Громыхаем», и о некоем князе, который, само собой, за что-то героическое получил прозвище «Правило», а у Чичикова всё стоял перед глазами остроносый, с выгнутою спиною и подмоченною собачьей репутацией пёс из самосвистовской псарни. День уже совершенно склонился к вечеру. Солнце, почти совсем скрывшееся из глаз, бросало свои прощальные лучи, длинными жёлтыми полосами пробивавшиеся сквозь чёрную по вечеру листву дерев, и свет его яркими пятнами ложился на стены домов и заборы. Облака, ползущие у горизонта, уже отсвечивали всеми цветами от лилового до розового, а само небо имело несколько зеленоватый с голубизною оттенок. Досада и разочарование, которые возникли у Чичикова после того, как он спустился с чердака, опять проснулись в нём. Он вновь почувствовал себя одураченным, так как сумел выведать у господина Громыхай-Правило всё, из чего, собственно, и слагался его интерес к этому маленькому приветливому человечку. Чичиков выяснил, что небольшое бывшее у них с сестрою имение давным-давно было уже заложено ими, и что они, не имеющие прямых наследников, проживали эти, нельзя сказать чтоб очень большие, деньги, которых тем не менее вполне должно было хватить обоим старикам до конца жизни.

— Ну, а если останется что, то тому наследники сыщутся, — говорил Громыхай-Правило, беззаботно улыбаясь.

«Ах, старый чёрт! — во второй раз ругнул его про себя Павел Иванович. — И ведь неплохую, кажись, должность занимал, неужто на взятках разжиться не сумел? — думал он, украдкою в который раз оглядывая скудное убранство комнаты. — И мне проку никакого: всё давным-давно заложено. Ах, старый чёрт, старый чёрт!» Посидев ещё какое-то время, которого требовало приличие, Павел Иванович встал и принялся откланиваться.

— Павел Иванович, вы ведь издалека, вам бы отдохнуть не мешало, оставайтесь, места хватит, — говорил Громыхай-Правило, и сестра его, улыбаясь такою же, как у брата, приветливою улыбкой, тоже просила Чичикова остаться, но Павел Иванович, поблагодарив, отказался, как всегда в таких случаях, сославшись на бог знает какие якобы бывшие у него дела. Уже поздно ввечеру, сидя в гостиничном номере, который он снял, Чичиков ещё раз вспомнил Николая Андреевича и снова помянул его «чёртом», а в душе его вновь поднялась досада и чувство, будто маленький и счастливо улыбающийся, приветливый старикашка посмеялся над ним и обманул.