20456.fb2
Сиделка озабоченно покачала головой.
- Все это он рассказывал словно на исповеди.
Было видно: от меня он ничего не таит. Без сомнения, он готовился к смерти. И мне осталось только молиться о том, чтобы всевышний чудом или по милосердию своему принял эту исповедь, совершенную во сне и обращенную к особе, этого недостойной.
Быть может, господь посчитается и с тем, что человек в беспамятстве не может так глубоко сожалеть о содеянном, насколько это необходимо для полного покаяния.
"- Опишу вам, какая она была, - продолжал он. - Странно, теперь я не помню ее лица. Помню только серые глаза и голос, чуть хрипловатый, как у мальчишки. Она тоже рано потеряла мать и жила с отцом, которого она боготворила. Это был прекрасный человек, талантливый инженер. Ему и себе на радость она выучилась на инженера и пошла работать на завод. Оба очень гордились этим. Сестра, милая, видели бы вы ее там, в кузнечном цеху, среди паровых молотов, станков, раскаленного железа и полуобнаженных молотобойцев! Она походила и на девочку, и на эльфа, и на смелого мальчика-подростка. Рабочие ее обожали, относились к ней особенно бережно потому, что она жила в мире мужчин. Однажды она привела меня в свой цех, - и после этого я в нее влюбился. Такой хрупкой, такой нежной, отважной казалась она среди сильных, мужских тел, блестящих от пота. Меня покорил ее негромкий, чуть хриплый голос, авторитет инженера, командующего огнем, металлом, работой... Скажут - в цеху не место девушке. Прости, господи, мне грешному, но именно там я захотел ее мучительно и безудержно, там, в тот момент, когда она принимала какую-то работу и сердито хмурила свои тонкие брови. А может, когда она стояла рядом со своим громадным стариком отцом и он положил ей руку на плечо, словно сыну, которым гордится и которому передает дело своей жизни. Рабочие называли ее "господин инженер", а я уставился на ее девическую шею, охваченный мучительным желанием, которое тревожило меня, словно в нем было что-то противоестественное.
Она была безмерно счастлива: счастлива потому, что гордилась отцом и собой, счастлива тем, что люди любят ее и она сама зарабатывает свой хлеб.
Счастье ее было такое спокойное, ясное, уравновешенное. Спокойствие светилось в ее взгляде, слышалось в скупых словах, произнесенных мальчишеским голосом. Ее ладони и пальцы были вечно измазаны тушью, и я так любил эти пятна... А я тогда был тщеславным и фатоватым юнцом, полным напускной самоуверенности. Эта девушка как-то сбивала меня с толку. "Хочет быть бесполым существом", - думал я и с какой-то злостью вбил себе в голову, что покорю ее как женщину. Мне казалось, что тем самым я возьму над ней верх. Видимо, мне стало стыдно за себя, за свое ничтожество и праздность, и потому только мне хотелось насладиться триумфом мужчины-завоевателя. Поймите, так я объясняю это себе сейчас, а тогда была лишь любовь, лишь влечение, лишь неодолимое желание склониться над ней и вырвать у нее признание в любви".
Он задумался и помолчал немного.
"- А теперь, сестра, я перехожу к тому, о чем мне очень трудно говорить, но пусть будет высказано все! Это не была первая моя любовь, когда, - судите, как вам угодно, - все происходит почти непроизвольно и неотвратимо. Я хотел завоевать девушку и пробовал всякие средства, которые бросили бы ее в мои объятия. Стыдно вспомнить, какими нелепыми, грубыми и беспомощными казались все известные мне светские фортели против своеобразной, самобытной, почти суровой прямоты этой чистой, целомудренной девушки. Я видел, что она выше всего этого и выше меня, что она сделана из более благородного материала, чем я, но я уже не мог отступить. Странное существо человек, сестра! Я упивался мучительными и мерзкими мечтами о том, как с помощью обмана, гипноза, наркотиков или еще чего-нибудь подло овладею девушкой, оскверню ее... знаете, как оскверняют храм. Я ничего не скрываю от вас, сестра, ничего. Я казался себе исчадием ада.
И пока я унижал ее в своей душе, она меня полюбила!
Да, полюбила и однажды отдала мне свою любовь так же просто, как растение отдает созревший плод. Все вышло иначе, совсем иначе, чем представлялось моему распаленному воображению. И знаете, я был тогда неловок, как юноша, еще не знавший женщины..."
При этих словах он закрыл лицо руками и замер.
"- Да, я скот, - продолжал он, - и заслуживаю всего, что потом произошло со мной... Я наклонился над ней, - она лежала, прикрыв глаза, - и старался насладиться воображаемым триумфом. Мне хотелось, чтобы из глаз ее брызнули слезы, чтобы от отчаяния и стыда она закрыла лицо руками. Но лицо девушки было спокойно и ясно, она дышала ровно, будто спала. Мне стало не по себе, я прикрыл ее и отошел к окну, разжигая в душе бесовскую гордыню.
А когда я обернулся, она смотрела на меня открытым, ясным взором, улыбнулась и сказала: "Ну вот, теперь я твоя!"
Я перепугался, да, перепугался, изумленный и униженный, а она вся светилась нежностью, уверенностью, чистотой... не знаю даже, как это назвать.
Очень просто: я твоя, и все тут. Так случилось - мы вместе, и ничего нельзя поделать. Как легко и просто, какое несомненное и великое решение. Да, все решено, все теперь вернее верного, все ясно до конца: умненькая девчушка ' высказала это уверенно, без колебаний. "Теперь я твоя". Подумайте, как она горда, как довольна, что открыла в себе эту благословенную, живую, верную и надежную правду.
Глаза ее еще широко раскрыты от изумления необыкновенным, ошеломляющим открытием, а сама она уже проникается великим спокойствием незыблемого решения. Мелкие черты лица, несколько секунд назад искаженные смятением и болью, теперь приняли новое, определенное выражение, я бы сказал - выражение человека, который обрел самого себя. "Да, теперь я знаю, кто я такая: я твоя, и то, что случилось, правильно, таков порядок вещей." Словно улеглась зыбь, успокоилась водная гладь и стала прозрачной до самого дна.
Я ничего не скрываю от вас, сестра. Если бы она закрывала лицо руками, сотрясаясь от рыданий, если бы в глазах ее был упрек: "Нехороший, что ты со мной сделал!" - я ощутил бы торжество победы.
Это торжество могло быть злым или добрым, гордым или великодушным, или жалостливым, каким угодно.
Быть может, я упал бы перед ней на колени, клянясь в любви и целуя ее руки, испачканные тушью.
Но не моя это была победа, на мою долю достались лишь смятение и стыд. Я что-то заикнулся о любви. Она удивленно подняла брови: к чему, разве нужно говорить от этом? Я твоя, и этим высказано все: и признание в любви, и взаимность, и свершившееся, и все "да" в мире. Грубо и нескромно было бы сейчас болтать о чувствах, о благодарности. Зачем? Да, это свершилось, я твоя. А если ты будешь еще говорить, мне покажется, что ты чувствуешь себя виноватым.
Ах, сестра, сестра, разве вы не понимаете, какая была в этом мудрая зрелость, достоинство и чистота?
Разве не получилось так, что я хотел греха, а она превратила его в святыню? Какой позор! Я не нашелся, что ей ответить. А она с интересом осматривала мою квартиру, словно видела ее впервые, и напевала песенку. Она, которая прежде никогда не пела! Да, она чувстовала себя как дома, хотя и не говорила об этом, она чувствовала, что здесь ее место.
Потом она улыбнулась, подсела ко мне и заговорила своим негромким, чуть хриплым голосом... не о настоящем или будущем, а о себе, о своем детстве, о девических увлечениях. Она отдавала мне свое прошлое, как будто с этих пор все должно было принадлежать мне. А меня грызло странное чувство унижения и неполноценности. Я попытался снова обнять ее, но она лишь подняла руку, и этого было достаточно, чтобы смирить меня. "Нет, - сказала она, совсем не стесняясь, - в другой раз..." Все это было так просто и несомненно: я - твоя, и наша любовь не пустая блажь, а разумное, стойкое, нужное чувство. И она поцеловала меня в губы, словно говоря: не хмурься, малыш! Словно она была моей матерью, словно она была старше и сильнее, взрослее меня.
Это было нестерпимо сладко и вместе с тем, прости меня боже, унизительно, как пощечина...
Потом она ушла. Вы знаете, сестра, труднее всего человеку уходить. В том, как он уходит, отражается обычно все его смущение и растерянность, опрометчивость,. уверенность в себе, легкомыслие или самомнение. Берегитесь, когда уходите, вы без защиты, ваша спина выдает вас!
Не помню, как она ушла: постояла в дверях, чуть склонив олову, и вдруг исчезла. Совсем легко и тихо. Это важно, потому что я никогда уже больше не видел ее.
Ибо в ту же ночь я сбежал, как мальчишка".
VIII
Почтенная сестра громко, с сердцем высморкалась в накрахмаленный носовой платок и продолжала:
- Так он сказал мне. Это был низкий поступок... и, кажется, он раскаивается. А я скажу, что нечего ему целиком оправдывать эту девушку, - выходит, она отдалась ему добровольно. Хотя, судя по его рассказу, она добрая и благородная натура, ее постигла заслуженная кара, и сейчас трудно решить, не оказался ли этот человек в какой-то мере орудием в руках божьих. Но это не уменьшает его вины.
" - Размышляя теперь, - сказал он мне потом, - о странных причинах, побудивших меня к бегству, я вижу их совсем в ином свете. Я был тогда молод и исполнен всевозможных авантюрных и туманных замыслов. Кроме того, во мне с детства жил протест против всего, что называется долгом, острое и боязливое отвращение к тому, что могло связать меня.
Эту боязнь я считал тягой к свободе. Меня испугали строгость и серьезность чувств этой девушки. И хотя она была нравственно выше меня, - я боялся, что буду связан навеки. Я решил, что надо выбирать между нею и самим собой. И я выбрал себя.
Сейчас я знаю больше и смотрю на мир иными глазами. Сейчас я понимаю, чю она прошла больший путь, чем я, что она решила для себя все, а я ничего, что она была взрослой, а я остался растерянным, несложившимся, безответственным юнцом. То, что я воспринимал как протест против пут, было страхом перед ее превосходством, страхом перед ее великой уверенностью. Мне не дано было познать радость преданности, я не мог сказать: и я твой тоже, весь твой, неизменно твой, полностью и бесповоротно.
Не было во мне цельности, и я не мог отдать себя целиком... Я рассказываю вам об этом сухо, словно подводя итоги. Я вправе говорить так, потому что это баланс моей жизни: приход и расход. Она мне отдала себя, сказав: "Теперь я твоя". А я... Все, что у меня нашлось для нее, была любовь, страсть и какие-то смутные посулы, нечто вроде векселя без обеспечения. - Он тихо засмеялся. - Я, видите ли, коммерсант, сестра, и хотел бы привести свои дела в порядок. Знайте же, что мое бегство было бегством банкрота. Я остался должен этой девушке - должен самого себя..."
- Мне показалось, - продолжала сиделка, - что он улыбается, насмехаясь надо мной. Я попыталась заговорить, но он ухмылялся все язвительнее и постепенно исчез. Я с трудом открыла глаза, встревоженная столь явственным сновидением, и помолилась за него и за девушку. Признаюсь, эта история целый день не выходила у меня из головы. Ночью я долго ворочалась. Наконец я заснула, и он тут же явился, будто ждал этой минуты. Он опять сидел там, на ступеньках, склонив голову, грустный и тревожный. За хижиной волновалось на ветру поле, поросшее чем-то вроде кукурузы или болотной травы.
" - Это не кукуруза, - вдруг заговорил он. - Это сахарный тростник... Может показаться, что я много лет был дельцом на южных островах, скупал сахарный тростник и гнал из него ром, aguardiente, как его там называют. Но это неважно. В действительности я был всего лишь незрелым юнцом, бежавшим в мир.
Меня огорчает, что обо всем этом я вам рассказал как-то нескладно, мне хотелось бы исправить неблагоприятное впечатление. Я знаю, например, что вы в известной мере осуждаете эту девушку. В ее поведении вы склонны видеть греховную податливость плотскому искушению. Будь это так, ее безграничная честность и терпение совершенной любви, которые я в ней видел, были бы только самообманом влюбленного юноши. Но если это так, сестра, то совершенная любовь жила во мне самом, хоть я и не сознавал этого, и тогда мое бегство надо считать чистым безумием, непостижимым поступком, и такой же непостижимой была вся моя остальная жизнь.
Я знаю, это так называемое "косвенное доказательство". Можно возразить, что жизнь человеческая вообще непостижима, что ее невозможно объяснить.
Но я вижу, что вы другого мнения.
Есть еще одно косвенное доказательство правоты моих слов. Это доказательство - жизнь, которую я вел после своего странного бегства. Должно быть, я поступил как самый последний трус и тем самым нарушил извечный закон жизни, потому что с тех пор надо мной тяготело проклятие. Оно сказывалось не в трудностях и неудачах, которые мне встречались, а в том, что с тех пор я не знал ни покоя, нн постоянства. Поверьте, сестра, скверная с тех пор была у меня жизнь! Жизнь без милостей судьбы, жизнь человека, не искупившего своей вины. Так сказали бы вы. Что касается меня, то я слишком мирской человек и просто сознаюсь, что жил поскотски, как бродячий пес, авантюрист и сомнительный делец. Клянусь, в моей жизни было столько подлости и обмана, что даже трудно себе вообразить. И только потому, что в тот важный момент я постыдно не устоял. Слишком я был пуст, ничтожен и духовно незрел, чтобы принять то, что так неожиданно встретилось мне на пути, - жизнь во всей ее целостности... Постойте, как бы это объяснить? Я хочу сказать: порядок, определенность, устойчивость незыблемого решения. Если истинная жизнь есть определенность и постоянство, значит, я бежал от истинной жизни. И я ее уже не нашел после пагубного бегства. Вы не представляете, сестра, как зыбок и недолговечен всякий порок. Его надо постоянно подогревать, но и это не помогает: человеку не заполнить всего себя злом. Богохульник, убийца, завистник или распутник живут удивительно куцой и шаткой жизнью. Вот и я не могу создать единой картины своей жизни, вся она состоит из обрывков, клочков, осколков, которые не складываются в целое. Напрасно возимся мы со своими ничтожными и дурными деяниями; они нелепы и несвязны, они лишь обломки и хаос, без конца и без начала. Да будет так, да будет так. Аминь. А вы называете это нечистой совестью.
Поверьте, мои карманы когда-то бывали набиты золотом. Я могу показать вам свои плечи, на них шрамы от ударов бича и укусов мулаток. Пощупайте вот здесь: моя печень увеличена от пьянства. Я валялся в желтой лихорадке, меня, как дезертира, преследовали вооруженные люди. Я мог бы рассказать вам о полсотне разных своих жизней, но все они - ненастоящие, от них остались только шрамы. Вот в этой хижине я лежал смертельно больной, одинокий как подбитая кошка, пересчитывал свои жизни и не мог в них разобраться. Наверное, я выдумал их в горячке, это были гадкие и жуткие сны. Двадцать лет минуло, и все это - сплошь запутанные, бессмысленные, зыбкие сновидения... В тот раз я попал в больницу, и nurses 1 в белых фартучках обкладывали меня льдом.
Боже, как это было приятно, как освежало... эти компрессы, и белые фартучки, и все остальное. Мне показалось, что я нужен кому-то. Но тогда меня уже коснулась смерть".
1 сиделки (англ.).
IX
- По-моему, это перст божий, - заметила сестра милосердия. - Болезнь есть предостережение свыше. Мудро поступает церковь, посылая слуг своих к ложу больного, чтобы помочь ему найти правильный путь па этом распутье. Но в наше время люди слишком страшатся болезней и смерти и потому не внемлют предостережениям и не умеют прочитать слова, начертанные огненной рукой болезни.
" - Тогда меня коснулась смерть, - продолжал он, - меня спасли от нее, но я лежал обессиленный, слабый, как муха. Не скажу, чтобы я боялся смерти.
Скорее, я удивлялся, что вообще способен умереть, то есть совершить такой серьезный и решительный поступок. Мне казалось, что от меня требуют чего-то значительного, важного и окончательного и нельзя было отказываться, ссылаясь на неспособность.
Я чувствовал безмерную неуверенность и робость.