20518.fb2
Первый джентльмен:
Такие люди — пух, солома, щепки,
Ни веса в них, ни силы.
Второй джентльмен:
Легкость их
Свою имеет власть. Бессилье ведь
Есть сила, и движение вперед
Сокрыто в остановке. А корабль
Бывает в бурю выкинут на риф
Затем, что кормчий не сумел найти
Для сил противных равновесья…
Хотя Питера Фезерстоуна хоронили майским утром, май в прозаических окрестностях Мидлмарча далеко не всегда бывает солнечным и теплым, и в это утро холодный ветер сыпал на зеленеющие могилы лоуикского кладбища цветочные лепестки сорванные в соседних садах. Солнечные лучи лишь изредка прорывались сквозь тучи, озаряя какой-нибудь предмет, красивый или безобразный, оказавшийся в пределах их золотого потока. На кладбище предметы эти были весьма разнообразны, так как туда явилось поглазеть на похороны немало местных жителей. По слухам, погребение ожидалось «пышное» — поговаривали, что старик оставил подробные письменные распоряжения, чтобы его похоронили, «как и знать не хоронят». Это соответствовало истине. Старик Фезерстоун вовсе не походил на Гарпагона,[118] все страсти которого были пожраны одной ненасытной страстью к накопительству и который перед смертью, конечно, постарался бы выторговать у гробовщика скидку. Фезерстоун любил деньги сами по себе, но с удовольствием тратил их на удовлетворение своих чудаковатых прихотей, и пожалуй, больше всего он ценил деньги за то, что они давали ему власть над людьми и возможность доставлять этим людям неприятные минуты. Если кто-нибудь захочет тут возразить, что не мог Фезерстоун быть вовсе лишен душевной доброты, я не возьму на себя смелость отрицать это, но ведь душевная доброта по сути своей скромна и даже робка, и когда в раннюю пору жизни ее бесцеремонно оттирают в сторону наглые пороки, она обычно затворяется от мира, а потому в нее легче верить тем, кто создает воображаемый образ старого эгоиста, чем тем, кто более нетерпим в своих заключениях, опирающихся на личное знакомство. Как бы то ни было, мистер Фезерстоун хотел, чтобы его похоронили с большой помпой и чтобы в последний путь его провожали люди, которые предпочли бы остаться дома. Он даже выразил желание, чтобы за гробом обязательно следовали его родственницы, и бедная сестрица Марта ради этого должна была, не считаясь с трудностями, приехать из Меловой Долины. Она и сестрица Джейн, несомненно, воспряли бы духом (хотя и скорбя), ибо такое распоряжение было знаком, что братец, не терпевший их присутствия, пока был жив, потребовал его как завещатель, но, к большому их огорчению, знак этот утратил определенность, поскольку распространялся и на миссис Винси, которая не пожалела денег на черный креп, явно свидетельствовавший о самых неуместных надеждах, тем более предосудительных, что ее цветущий вид сразу выдавал принадлежность не к семейному клану, но к пронырливому племени, именуемому родней жены.
Все мы в той или иной степени наделены воображением, ибо образы суть порождение желаний, и бедняга Фезерстоун, постоянно потешавшийся над тем, как другие поддаются самообману, тоже не избежал плена иллюзий. Составляя программу своих похорон, он, несомненно, забывал, что его удовольствие от спектакля, частью которого будут эти похороны, ограничивается предвкушением. Посмеиваясь над тем, сколько досады, обид и раздражения вызовет окостенелая хватка его мертвой руки, старик невольно приписывал недвижному бесчувственному праху свое нынешнее сознание и, не заботясь о жизни будущей, смаковал злорадное удовлетворение, которое рассчитывал получить в гробу. Таким образом, старик Фезерстоун, бесспорно, обладал своеобразным воображением.
Как бы то ни было, три траурные кареты заполнились в точном соответствии с письменными указаниями покойного. Шарфы всадников, сопровождавших гроб, и ленты на их шляпах были из самого дорогого крепа, и даже знаки скорби на одежде помощников гробовщика отличались добротной солидностью и обошлись в немалую сумму. Провожающие вышли из карет, всадники спешились, и черная процессия, вступившая на маленькое кладбище, выглядела очень внушительно, а насупленные лица людей и их черные одежды, которые трепал ветер, казалось, принадлежали особому миру, странно несовместимому с кружащимися в воздухе лепестками и солнечными бликами среди маргариток. Священником, который встретил процессию, был мистер Кэдуолледер — также выбор Питера Фезерстоуна, объяснявшийся характерными для него соображениями. Он презирал младших священников — недомерков, как он их называл, — и хотел, чтобы его хоронил священник, имеющий приход. Мистер Кейсобон для этого не годился не только потому, что всегда перекладывал подобные обязанности на мистера Такера, но и потому, что Фезерстоун терпеть его не мог — как приходского священника, взимающего дань с его земли в виде десятины, а также за утренние проповеди, которые хорошо выспавшийся старик волей-неволей выслушивал, чинно сидя на своей скамье и внутренне кипя. Он бесился, что его поучает поп, который глядит на него сверху вниз. Отношения же его с мистером Кэдуолледером были совсем иного рода: ручей с форелью протекал не только по земле мистера Кейсобона, но и огибал фезерстоуновское поле, а потому мистер Кэдуолледер был попом, который просил об одолжении, а не поучал с кафедры. Кроме того, он жил в четырех милях от Лоуика и принадлежал к местной знати, пребывая таким образом на одном небе с шерифом графства и другими высокопоставленными лицами, которые по неисповедимым причинам необходимы для системы всего сущего. Мысль, что служить по нему заупокойную службу будет мистер Кэдуолледер, тешила старика еще и потому, что эту фамилию можно было при желании переиначивать на всякие лады.
Честь, оказанная священнику приходов Типтон и Фрешит, привела к тому, что в группе лиц, наблюдавших за похоронами Фезерстоуна из окна комнаты на втором этаже Лоуик-Мэнора, находилась и миссис Кэдуолледер. Она не любила бывать в этом доме, но, по ее словам, обожала коллекции редких животных, вроде тех, которые соберутся на эти похороны, а потому уговорила сэра Джеймса и молодую леди Четтем отвезти ее с мужем в Лоуик, чтобы этот визит стал совсем уж приятным.
«Я поеду с вами, куда вы захотите, миссис Кэдуолледер, — ответила Селия, — но я не люблю похорон».
«Ах, душечка, раз у вас в семье есть священнослужитель, вам следует переменить вкусы. Я проделала это очень давно. Выходя замуж за Гемфри, я твердо решила, что полюблю проповеди, и начала с того, что с удовольствием слушала самый конец. Затем это чувство распространилось на середину и на начало, так как без них не было бы и конца».
«О, разумеется», — величественно подтвердила вдовствующая леди Четтем.
Удобнее всего смотреть на похороны было из той комнаты на втором этаже, в которой проводил время мистер Кейсобон, когда ему запретили работать. Однако теперь он вопреки всем предостережениям и предписаниям уже почти вернулся к привычному образу жизни и, вежливо поздоровавшись с миссис Кэдуолледер, ускользнул в библиотеку, чтобы продолжать пережевывать жвачку ученой ошибки, касавшейся Куша и Мицраима.
Если бы не гости, Доротея тоже затворилась бы в библиотеке и не увидела бы похорон старика Фезерстоуна, которые, как ни далеки они казались от всего строя ее жизни, впоследствии постоянно вставали перед ней, когда что-то задевало некие чувствительные струны ее памяти, — точно так же, как собор святого Петра в Риме был для нее неразрывно слит с ощущением уныния и безнадежности. Сцены, связанные с важнейшими переменами в судьбе других людей, составляют лишь фон нашей жизни, но, как поля и деревья в особом освещении, они ассоциируются для нас с определенными моментами нашей собственной истории и становятся частью того единства, в которое слагаются самые яркие наши впечатления.
Такое приобщение чего-то чуждого и малопонятного к заветнейшим тайнам души, невнятное, как сонное видение, словно отражало то ощущение одиночества, на которое обрекала Доротею пылкость ее натуры. Провинциальная знать былых времен обитала в разреженном социальном воздухе: из уединенных приютов на горных вершинах они взирали на кишевшую внизу жизнь близорукими глазами. Но Доротее было на этих высотах тоскливо и холодно.
— Я не стану больше смотреть, — сказала Селия, когда процессия скрылась в дверях церкви, и встала позади мужа, чтобы тайком касаться щекой его плеча. — Возможно, это во вкусе Додо: ведь ей нравятся всякие печальные вещи и безобразные люди.
— Мне нравится узнавать новое о людях, среди которых я живу, — ответила Доротея, следившая за похоронами с интересом монахини, отправившейся странствовать но белому свету. — Мне кажется, мы ничего не знаем о наших соседях, кроме самых бедных арендаторов. А ведь невольно задумываешься над тем, как живут другие люди и как они смотрят на мир. Я очень благодарна миссис Кэдуолледер за то, что она приехала к нам и позвала меня сюда из библиотеки.
— И есть за что! — отозвалась миссис Кэдуолледер. — Ваши богатые лоуикские фермеры занятны не меньше всяких буйволов и бизонов, а ведь в церкви, полагаю, вам их приходится видеть не так уж часто. Они совсем не похожи на арендаторов вашего дяди или сэра Джеймса: настоящие чудища фермеры, которые владеют собственной землей. Даже непонятно, к какому сословию их относить.
— Ну, в этой процессии лоуикских фермеров не так уж много, — заметил сэр Джеймс. — По-моему, это наследники из Мидлмарча и всяких отдаленных мест. Лавгуд говорил, что старик оставил не только землю, но и порядочный капитал.
— Только подумать! А младшие сыновья хороших фамилий иной раз не могут даже пообедать на собственный счет! — воскликнула миссис Кэдуолледер. — А! — произнесла она, оборачиваясь на скрип двери. — Вот и мистер Брук! Меня все время мучило ощущение, что тут кого-то не хватает, и вот объяснение. Вы, разумеется, приехали посмотреть эти странные похороны?
— Нет, я приехал взглянуть на Кейсобона, посмотреть, как он себя чувствует, знаете ли. И сообщить одну новость, да, новость, милочка, объявил мистер Брук, кивая Доротее, которая подошла поздороваться с ним. Я заглянул в библиотеку и увидел, что Кейсобон сидит над книгами. Я сказал ему, что так не годится, я сказал ему: «Так не годится, знаете ли. Подумайте о своей жене, Кейсобон». И он обещал подняться сюда. Я не сообщил ему мою новость. Я сказал, чтобы он поднялся сюда.
— А, они выходят из церкви! — вскричала миссис Кэдуолледер. — До чего же удивительная смесь! Мистер Лидгейт… как врач, я полагаю. Какая красивая женщина! А этот белокурый молодой человек, наверное, ее сын. Вы не знаете, сэр Джеймс, кто они?
— Рядом с ними идет Винси, мидлмарчский мэр. По-видимому, это его жена и сын, — ответил сэр Джеймс, бросая вопросительный взгляд на мистера Брука. Тот кивнул и сказал:
— Да, и очень достойная семья. Винси — превосходный человек и образцовый фабрикант. Вы встречали его у меня, знаете ли.
— Ах да! Член вашего тайного кабинета, — поддразнила его миссис Кэдуолледер.
— Любитель скачек! — заметил сэр Джеймс с пренебрежением любителя лисьей травли.
— И один из тех, кто отнимает последний кусок хлеба у несчастных ткачей в Типтоне и Фрешите.[119] Вот почему у его семейства такой сытый и ухоженный вид, — сказала миссис Кэдуолледер. — Эти темноволосые люди с сизыми лицами служат им отличным фоном. Ну, просто набор кувшинов! А Гемфри! В белом облачении он выглядит среди них настоящим архангелом, хотя и не блещет красотой.
— А все-таки похороны — торжественная штука, — сказал мистер Брук. Если взглянуть на них в таком свете, знаете ли.
— Но я на них в таком свете не гляжу. Я не могу все время благоговеть, не то мое благоговение скоро истреплется. Старику была самая пора умереть, и никто из них там никакого горя не испытывает.
— Как это ужасно! — воскликнула Доротея. — Ничего более унылого, чем эти похороны, мне видеть не доводилось. Из-за них утро словно померкло. Страшно подумать, что кто-то умер и ни одно любящее сердце о нем не тоскует.
Она собиралась сказать еще что-то, но тут вошел ее муж и сел в некотором отдалении от остальных. В его присутствии ей было трудно говорить. Нередко у нее возникало ощущение, что он внутренне не одобряет ее слова.
— А вот кто-то совсем новый! — объявила миссис Кэдуолледер. — Вон позади того толстяка. И пожалуй, самый забавный: приплюснутый лоб и выпученные глаза. Ну настоящая лягушка! Да посмотрите же! Наверное, он другой крови, чем они все.
— Дайте я погляжу! — сказала Селия, с любопытством наклоняясь через плечо миссис Кэдуолледер. — Какая странная физиономия! — И внезапно с удивлением, но уже совсем другим тоном, она добавила: — А ты мне не говорила, Додо, что приехал мистер Ладислав!
Сердце Доротеи тревожно сжалось. Она тотчас повернулась к дяде, и все заметили, как она побледнела. Мистер Кейсобон не спускал с нее глаз.
— Он приехал со мной, знаете ли. Как мой гость — он гостит у меня в Типтон-Грейндже, — объяснил мистер Брук самым непринужденным тоном и кивнул Доротее, словно она была обо всем осведомлена заранее. — И мы привезли картину, привязали ее к верху кареты. Я знал, что вы будете довольны моим сюрпризом, Кейсобон. И он совсем как живой, то есть я имею в виду Фому Аквинского. Очень, очень мило. Вам надо послушать, как говорит о картине Ладислав. Он прекрасно говорит, указывает на то и на это… Весьма осведомлен в искусстве, ну и так далее. И превосходный собеседник: может поддержать разговор о чем угодно. Мне давно требовалось что-нибудь такое, знаете ли.
Мистер Кейсобон поклонился с холодной учтивостью. Он справился со своим раздражением, но настолько лишь, чтобы промолчать. Он, как и Доротея, прекрасно помнил о письме Уилла и, не обнаружив его среди писем, которые разбирал после своего выздоровления, заключил про себя, что Доротея известила Уилла, чтобы он не приезжал в Лоуик, а болезненная гордость не позволила ему вновь коснуться этой темы. Теперь он решил, что она попросила дядю пригласить Уилла в Типтон-Грейндж. Доротея догадывалась о его мыслях, но сейчас было не время для объяснений.
Миссис Кэдуолледер оторвалась от созерцания кладбища и, увидев не вполне понятную ей немую картину, не удержалась от вопроса:
— А кто такой этот мистер Ладислав?
— Молодой родственник мистера Кейсобона, — тотчас ответил сэр Джеймс. Сердечная доброта делала его чутким: он заметил взгляд, который Доротея бросила на мужа, и понял, что она встревожена.
— Очень приятный молодой человек, и всем обязан Кейсобону, — объяснил мистер Брук. — И вполне оправдывает ваши затраты на него, Кейсобон, продолжал он, одобрительно кивая. — Надеюсь, он погостит у меня подольше и мы разберем мои документы. У меня есть множество идей и фактов, знаете ли, а он как раз такой человек, который может придать им надлежащую форму… Умеет подобрать подходящую цитату — omne tulit punctum,[120] ну и так далее — и придает предмету особый поворот. Я пригласил его некоторое время тому назад. Когда вы хворали, Кейсобон, Доротея сказала, что вы никого не можете принять у себя, и попросила меня написать.
Бедняжка Доротея чувствовала, что каждое слово ее дяди доставляло мистеру Кейсобону такое же удовольствие, как соринка в глазу. Теперь было уже совсем невозможно сказать, что она вовсе не желала, чтобы мистер Брук посылал приглашение Уиллу Ладиславу. Она не понимала причин неприязни своего мужа к молодому родственнику — неприязни, в которой ее так жестоко убедила сцена в библиотеке, но не считала возможным хотя бы косвенно посвящать в это посторонних. По правде говоря, сам мистер Кейсобон не вполне отдавал себе отчет в этих причинах — он испытывал раздражение и, подобно всем нам, склонен был искать ему оправдания, вместо того чтобы разбираться в своих побуждениях. Но он не хотел выдавать себя, и только Доротея уловила, что он несколько переменился в лице, когда произнес с еще большим достоинством и напевностью, чем обычно:
— Вы чрезвычайно гостеприимны, любезный сэр. И я весьма вам обязан за то, что вы приняли у себя моего родственника.
Похороны кончились, и кладбище уже почти опустело.
— Вон он, миссис Кэдуолледер, — сказала Селия. — И как две капли воды похож на миниатюру тетки мистера Кейсобона в будуаре Доротеи. У него очень приятное лицо.
— Да, смазливый мальчик, — сухо произнесла миссис Кэдуолледер. — Чем занимается ваш племянник?
— Прошу прощения, он мне не племянник. Родство между нами довольно дальнее.
— Он, знаете ли, еще пробует свои крылья, — вмешался мистер Брук. Такие молодые люди взлетают очень высоко. И я буду рад ему содействовать. Он может быть прекрасным секретарем — как Гоббс,[121] Мильтон или Свифт, знаете ли.
— А, понимаю, — сказала миссис Кэдуолледер. — Такой, который умеет писать речи.
— Так я позову его, э, Кейсобон? — спросил мистер Брук. — Он не хотел входить, пока я не сообщу о его приезде, знаете ли. И мы все спустимся взглянуть на картину. Вы на ней совсем как живой — глубокий тонкий мыслитель, и указательный палец упирается в книгу, а святой Бонавентура или какой-то еще святой, довольно толстый и цветущий, смотрит вверх на Троицу. И все это символы, знаете ли — очень высокая форма искусства. Мне она нравится — до определенного предела, конечно: ведь все время за ней поспевать — это, знаете ли, утомительно. Но вы-то, Кейсобон, в таких вещах как у себя дома. И ваш художник отлично пишет тело — весомость, прозрачность, ну и так далее. Одно время я серьезно этим занимался. Впрочем, я схожу за Ладиславом.
О, что за зрелище: наследников толпа
В слезах и в трауре, на лицах всех страданье,
Пока нотариус вскрывает завещанье
(Ну что? — у всех в глазах застыл немой вопрос),
В котором им мертвец натягивает нос.
Чтоб только посмотреть картину скорби эту;
Я, кажется, готов с того вернуться свету.
Когда животные парами вступали в ковчег, родственные виды, надо полагать, отпускали по адресу друг друга всяческие замечания «в сторону» и были склонны думать, что вполне можно было бы обойтись без такого множества претендентов на одни и те же запасы корма, поскольку это урезывает порцию наиболее достойных. (Боюсь, что роль, которая тогда выпала на долю стервятников, слишком неприглядна, чтобы воспроизводить ее средствами искусства: ведь их жадные зобы ничем, к их несчастью, не прикрыты, а сами они, по-видимому, не придерживаются никаких обрядов и церемоний.)
Подобному же искушению подверглись и христианские хищники, которые провожали гроб Питера Фезерстоуна, — все их мысли были сосредоточены на одних и тех же запасах житейских благ, и каждый жаждал получить наибольшую их долю. Давно известные кровные родственники, а также родственники обеих жен покойного уже составляли вполне солидное число, которое, умноженное на всяческие другие возможности, открывало самое широкое поле для завистливых расчетов и безнадежного отчаяния. Зависть к Винси объединила узами общей вражды всех, в чьих жилах текла фезерстоуновская кровь: поскольку не имелось никаких признаков, что кто-то из них получит больше остальных, их сплачивал общий страх, как бы земля не досталась длинноногому Фреду Винси, но страх этот, впрочем, оставлял достаточно места для более смутных опасений, связанных, например, с Мэри Гарт. Соломон нашел время поразмыслить о том, что Иона не достоин стать наследником, а Иона мысленно хулил алчность Соломона. Джейн, старшая сестра, полагала, что детям Марты не к лицу рассчитывать на равную долю с молодыми Уолами, а Марта, не столь свято чтившая права первородства, огорчалась про себя, что Джейн такая «загребущая». Все эти ближайшие родственники, естественно, негодовали на необоснованные претензии всяких там двоюродных и троюродных и прикидывали, в какой огромный итог сложатся мелкие суммы, если их будет завещано слишком много. А зачтения завещания вместе с ними ожидали два двоюродных брата и один троюродный (не считая мистера Трамбула). Этот троюродный брат был мидлмарчским галантерейщиком с учтивыми манерами и простонародным выговором. Двоюродные братья оба проживали в Брассинге — один из них считал, что имеет определенные права, ввиду устриц и других гастрономических подарков, преподнесенных в ущерб себе богатому кузену Питеру, а другой, с мрачной миной уперший подбородок в руки, сложенные на набалдашнике трости, полагался не на прежние корыстные услуги, но на признание общих своих достоинств. Оба эти беспорочные обитателя Брассинга от души жалели, что там проживает Иона Фезерстоун: семейные острословы обычно встречают больше радушия у чужих людей.
— Ну, Трамбул не сомневается, что получит пять сотен фунтов, можете мне поверить. Не удивлюсь даже, если мой братец их прямо ему обещал, — заметил Соломон, беседуя с сестрами вечером накануне похорон.
— Ох-хо-хо! — вздохнула неимущая сестрица Марта, представление которой о сотнях, как правило, не шло дальше просроченной арендной платы.
Однако утром все прошлые расчеты и предположения нарушил неизвестный в траурной одежде, который появился среди них неведомо откуда. Именно его миссис Кэдуолледер уподобила лягушке. Это был человек лет тридцати двух тридцати трех. Выпученные глаза, изогнутые книзу тонкие губы, скошенный лоб и гладко прилизанные волосы действительно придавали его лицу неподвижное лягушачье выражение. Конечно, еще один наследник, а то почему бы его пригласили на похороны? И сразу возникли новые возможности, новые неясности, и в траурных каретах воцарилось почти полное молчание. Всех нас расстраивает внезапное открытие факта, который существовал давным-давно и, быть может, прямо-таки бросался в глаза, а мы тем временем устраивали свой мирок в полном о нем неведении. Никто, кроме Мэри Гарт, прежде не видел этого сомнительного незнакомца, да и она знала о нем только, что он дважды приезжал в Стоун-Корт, пока мистер Фезерстоун еще был на ногах, и провел несколько часов наедине со стариком. Она выбрала минуту сказать об этом отцу, и пожалуй, только Кэлеб (если не считать нотариуса) посматривал на незнакомца с любопытством, а не со злобой или подозрением. Кэлеб Гарт, которого не терзали ни надежды, ни алчность, интересовался лишь тем, насколько правильными окажутся его догадки, и спокойствие, с каким он внимательно разглядывал этого неизвестного человека и потирал подбородок, словно определяя ценность дерева, приятно контрастировало с тревогой и желчностью, появившимися на многих лицах, едва таинственный незнакомец, чья фамилия, как выяснилось, была Ригг, вошел в большую гостиную и опустился на стул у двери, чтобы вместе с остальными присутствовать при оглашении завещания. Мистер Соломон и мистер Иона как раз отправились с нотариусом в спальню на поиски этого документа, и миссис Уол, заметив, что два стула между ней и мистером Бортропом Трамбулом освободились, смело воспользовалась случаем подсесть к признанному авторитету, который поигрывал печатками и обводил пальцем контуры своего лица, дабы случайно не выдать удивления или недоумения, не подобающего осведомленному человеку.
— Уж, наверное, мистер Трамбул, вам известны все распоряжения покойного братца, — произнесла миссис Уол самым глухим своим голосом, наклонив отороченный крепом чепец к уху аукционщика.
— Дражайшая дама, все, что могло быть мне сказано, было сказано конфиденциально, — заметил мистер Трамбул, прикладывая ладонь ко рту, дабы еще надежнее спрятать этот секрет.
— Те, кто сейчас потирает руки, еще могут остаться ни с чем, продолжала миссис Уол, пользуясь случаем облегчить душу.
— Надежды нередко бывают обманчивы, — заметил мистер Трамбул все еще под защитой ладони.
— А-а! — произнесла миссис Уол, поглядев в ту сторону, где сидели Винси, и вернулась на свой стул рядом с сестрицей Мартой.
— Только диву даешься, до чего бедный Питер был скрытен, — заметила она все тем же глухим шепотом. — Ведь никто из нас понятия не имеет, что у него было на уме. Я только на то уповаю, Марта, что он не был хуже, чем мы думаем.
Бедная миссис Крэнч была дородна и дышала астматически, отчего вдвойне старалась придавать своим словам неопределенность и расплывчатость, — даже ее шепот был громким, а время от времени становился пронзительным, как это случается с расстроенными шарманками.
— Я, Джейн, никогда завистливой не была, — ответила она, — но у меня шестеро детей, да еще трех я схоронила, а замуж я не за богача вышла. Моему старшему, что тут сидит, только девятнадцать сравнялось — вот сама посуди. А скотины маловато, и земля не родит. Но если я когда плакалась кому или просила у кого, так у одного у бога всемогущего. А только когда у тебя один брат холостой, а другой бездетный, пусть и дважды женатый… так всякий мог бы надеяться.
Тем временем мистер Винси, поглядев на невозмутимую физиономию мистера Ригга, достал было табакерку и постучал по ней, однако не открыл и снова опустил в карман, словно в последнюю минуту спохватился, что удовольствие это, как ни проясняет мысли хорошая понюшка, все же не соответствует случаю.
— Не удивлюсь, если окажется, что все мы были несправедливы к Фезерстоуну, — сказал он на ухо жене. — Эти похороны свидетельствуют, что он о каждом вспомнил: похвально, когда человек хочет, чтобы его в последний путь проводили друзья, и не стыдится тех, чей жребий скромен. Я буду только рад, если он отказал понемногу многим. Небольшая сумма может очень выручить человека, если он ее не ждет.
— Все в самом лучшем вкусе — и креп, и шелк, и все прочее, — благодушно отозвалась миссис Винси.
Но приходится с сожалением сказать, что Фред лишь с трудом удерживался от смеха, который был бы еще более неуместен, чем табакерка его отца. Он случайно услышал, как мистер Иона, взглянув на незнакомца, пробормотал: «Дитя любви», и теперь, стоило ему взглянуть на физиономию мистера Ригга, сидевшего прямо напротив, его начинал разбирать смех. Мэри Гарт заметила, как подрагивают уголки его рта, как он покашливает, догадалась, что с ним происходит, и поспешила на выручку, попросив уступить ей стул и таким образом водворив его в полутемный угол. Фред был полон самых дружеских чувств ко всему миру, включая Ригга. Испытывая теперь к собравшимся лишь снисходительную жалость, потому что их обошла стороной удача, по его мнению, улыбнувшаяся ему, он всеми силами старался соблюдать благопристойность. Но ведь когда на душе легко, так и хочется смеяться.
Тут вернулся нотариус с братьями покойного, и все глаза устремились на них.
Нотариус, известный нам мистер Стэндиш, приехал утром в Стоун-Корт в полном убеждении, что ему хорошо известно, кто будет в этот день обрадован, а кто разочарован. Завещание, которое ему, как он полагал, предстояло огласить, было третьим из тех, что он в свое время составил для мистера Фезерстоуна. Мистер Стэндиш по обыкновению держался со всеми одинаково — учтиво, но непринужденно, словно для него все собравшиеся тут были равны, и его бас сохранял неизменную любезность, хотя придерживался он главным образом таких тем, как травы («отличное будет сено, черт побери!»), последние бюллетени о здоровье короля и герцог Кларенс[123] настоящий моряк, словно созданный управлять таким островом, как Британия.
Старик Фезерстоун, размышляя у камина, нередко представлял себе, как удивится Стэндиш. Правда, если бы в последний час он сделал по своему желанию и сжег завещание, составленное другим нотариусом, он не достиг бы этой второстепенной цели. Тем не менее он успел сполна насладиться предвкушением. И действительно, мистер Стэндиш удивился, но не почувствовал никакого огорчения — наоборот, если прежде он просто смаковал сюрприз, который ожидал Фезерстоунов, то обнаруженное новое завещание пробудило в нем к тому же и живейшее любопытство.
Соломон и Иона пока воздерживались от каких-либо чувств: оба полагали, что прежнее завещание должно обладать определенной силой, и если между первоначальными и заключительными распоряжениями бедного Питера могут возникнуть противоречия, начнутся бесконечные тяжбы, мешая кому бы то ни было вступить в права наследства, — однако это неприятное обстоятельство уравнивало всех. Вот почему братья, войдя вслед за мистером Стэндишем в гостиную, хранили на лицах только выражение ни о чем не говорящей скорби. Впрочем, Соломон вновь достал белоснежный носовой платок, полагая, что завещание в любом случае будет содержать немало трогательного, а глаза на похоронах, пусть и совершенно сухие, принято утирать батистом.
Пожалуй, самое жгучее волнение испытывала в эту минуту Мэри Гарт, сознававшая, что второе завещание, которое могло решающим образом повлиять на жизнь кого-то из присутствующих, оказалось в руках нотариуса только благодаря ей. Но о том, что произошло в ту последнюю ночь, знала она одна.
— Завещание, которое я держу в руках, — объявил мистер Стэндиш, который, усевшись за столик посреди комнаты, нисколько не спешил начать и даже откашлялся весьма неторопливо, — это завещание было составлено мною и подписано нашим покойным другом девятого августа одна тысяча восемьсот двадцать пятого года. Но оказалось, что существует другой документ, прежде мне неизвестный, который датирован двадцатым июля одна тысяча восемьсот двадцать шестого года, то есть он был составлен менее чем через год после предыдущего. Далее, как я вижу… — мистер Стэндиш вперил в завещание внимательный взгляд через очки, — тут имеется добавление, датированное первым марта одна тысяча восемьсот двадцать восьмого года.
— Ох-хо-хо! — невольно вздохнула сестрица Марта, не выдержав этого потока дат.
— Я начну с оглашения более раннего завещания, — продолжал мистер Стэндиш, — ибо, по-видимому, таково было желание усопшего, поскольку он его не уничтожил.
Это вступление показалось присутствующим невыносимо долгим, и не только Соломон, но еще несколько человек печально покачивали головами, уставясь в пол. Все избегали смотреть друг на друга и пристально разглядывали узор скатерти или лысину мистера Стэндиша. Только Мэри Гарт, заметив, что на нее никто не смотрит, позволила себе тихонько наблюдать за окружающими. И едва прозвучало первое «завещаю и отказываю», она увидела, что по всем лицам словно пробежала легкая рябь. Один лишь мистер Ригг сохранил прежнюю невозмутимость. Впрочем, остальным теперь было не до него: они взвешивали, рассчитывали и ловили каждое слово распоряжений, которые, быть может, отменялись в следующем завещании. Фред покраснел, а мистер Винси, не совладав с собой, вытащил табакерку, хотя и не стал ее открывать.
Вначале перечислялись мелкие суммы, и даже мысль о том, что имеется другое завещание и бедный Питер, возможно, опомнился, не могла угасить нарастающего негодования и возмущения. Каждому человеку хочется, чтобы ему воздавалось должное в любом времени — прошедшем, настоящем и будущем. А Питер пять лет назад не постыдился оставить всего по двести фунтов своим родным братьям и сестрам, лишь по сто фунтов своим родным племянникам и племянницам. Гарты упомянуты не были вовсе, но миссис Винси и Розамонда получали по сто фунтов каждая. Мистеру Трамбулу была завещана трость с золотым набалдашником и пятьдесят фунтов; второй троюродный брат и оба двоюродных получали каждый такую же внушительную сумму — наследство, как выразился мрачный двоюродный брат, с которым не поймешь что и делать. Далее следовали подобные же оскорбительные крохи, брошенные лицам, здесь не присутствовавшим, никому не известным и едва ли не принадлежащим к низшим сословиям. Многие тотчас подсчитали, что всего таким образом было завещано около трех тысяч фунтов. Так как же Питер распорядился остальными деньгами? И землей? Что отменит последнее завещание, а что не отменит? К лучшему или к худшему? Ведь все чувства, испытываемые теперь, были, так сказать, черновыми и могли оказаться совершенно напрасными. У мужчин хватило сил сохранять внешнее спокойствие, как ни томительна была неизвестность, — одни оттопыривали губы, другие поджимали их, смотря по тому, что было привычнее. Но Джейн и Марта, не выдержав вихря предположений, расплакались — бедная миссис Крэнч несколько утешилась мыслью о сотнях фунтов, которые без всякого труда предстояло получить ей и ее детям, хотя и мучилась оттого, что их могло быть и больше, тогда как миссис Уол чувствовала одно: ей, кровной сестре, досталось так мало, а кому-то предстоит получить так много! Почти все присутствующие уже не сомневались, что «много» достанется Фреду Винси, но сами Винси удивились, когда ему было отказано десять тысяч фунтов, размещенных так-то и так-то. Ну, а земля?.. Фред кусал губы, с трудом сдерживая улыбку. А миссис Винси чувствовала себя на седьмом небе: мысль о том, что завещатель мог изменить свою волю, утонула в розовом сиянии.
Кроме земли, оставались еще деньги и другое имущество, но все это целиком было завещано одному человеку, и человеком этим оказался… О, неисчислимые возможности! О, расчеты, опиравшиеся на «благоволение» скрытного старика! О, бесконечные восклицания, которым все же не под силу передать всю степень человеческого безумия!.. Человеком этим оказался Джошуа Ригг, назначавшийся также единственным душеприказчиком и принимавший отныне фамилию Фезерстоун.
По комнате, словно судорожная дрожь, пробежал шорох. Все вновь уставились на мистера Ригга, который как будто совершенно не был удивлен.
— Поистине странные завещательные распоряжения! — воскликнул мистер Трамбул, против обыкновения предпочитая, чтобы его сочли неосведомленным. — Однако есть второе завещание, отменяющее первое. Пока еще мы не знаем последней воли покойного.
Но то, что им предстояло услышать, подумала Мэри Гарт, вовсе не было последней волей старика. Второе завещание отменяло все распоряжения первого за исключением тех, которые касались мелких сумм, оставленных упомянутым выше лицам низших сословий (кое-какие изменения тут перечислялись в добавлении), а также статей, по которым вся земля в пределах Лоуикского прихода со всем движимым и недвижимым имуществом отходила Джошуа Риггу. Прочее имущество завещалось на постройку и содержание богадельни для стариков, которую надлежало назвать Фезерстоуновской богадельней и воздвигнуть на участке земли неподалеку от Мидлмарча, приобретенном для этой цели завещателем, «дабы (как говорилось в документе) угодить Всевышнему Богу». Никто из присутствующих не получил ни фартинга, хотя мистеру Трамбулу была-таки отказана трость с золотым набалдашником. Прошло несколько мгновений, прежде чем общество вновь обрело дар речи. Мэри не решалась поглядеть на Фреда.
Первым заговорил мистер Винси — после энергичной понюшки, — и заговорил он громким негодующим голосом:
— О таком вздорном завещании мне еще слышать не приходилось! Мне кажется, он составил его в помрачении ума. Мне кажется, это последнее завещание недействительно, — закончил мистер Винси, чувствуя, что ставит все на свои места. — Как по-вашему, Стэндиш?
— По моему мнению, наш покойный друг всегда отдавал себе отчет в своих действиях, — сказал мистер Стэндиш. — Все формальности соблюдены. К завещанию приложено письмо Клемменса. Весьма уважаемого нотариуса в Брассинге.
— Я ни разу не замечал никакого расстройства рассудка, никакого ослабления умственных способностей у покойного мистера Фезерстоуна, объявил Бортроп Трамбул, — но завещание это я назвал бы эксцентричным. Я всегда с охотой оказывал услуги старичку, и он ясно давал понять, что считает себя обязанным мне и выразит это в завещании. Трость с золотым набалдашником — это насмешка, если видеть в ней выражение признательности, но, к счастью, я стою выше корыстных соображений.
— На мой взгляд, ничего удивительного в этом завещании нет, — заметил Кэлеб Гарт. — Куда удивительнее было бы, если бы оно оказалось таким, какого можно ожидать от прямодушного и справедливого человека. Но я вообще против завещаний.
— Странные слова в устах христианина, черт побери! — сказал нотариус. Какими же доводами можете вы их подкрепить, Гарт?
— Да что здесь говорить… — пробормотал Кэлеб, аккуратно складывая кончики пальцев и наклоняясь вперед, чтобы удобнее было рассматривать пол. Ему всегда казалось, что объяснения — самая трудная сторона «дела».
Тут раздался голос мистера Ионы Фезерстоуна:
— Он всегда был на редкость лицемерен, мой братец Питер. Но уж тут он показал себя во всей красе. Знай я, так меня бы и силком из Брассинга не вытащили. Завтра же надену белую шляпу и коричневый сюртук.
— Ох-хо-хо! — всхлипнула миссис Крэнч. — А мы так на дорогу потратились, и мой бедный сынок столько времени просидел сложа руки. В первый раз слышу, чтобы братец Питер думал о том, как бы угодить богу. Но пусть у меня язык отнимется, а все-таки это жестоко… По-другому и не скажешь.
— Это ему отзовется там, где он теперь, вот что я думаю, — сказал Соломон с горечью, которая была поразительно искренней, хотя его голос сохранял обычную вкрадчивость. — Питер вел дурную жизнь, и богадельнями ее не прикрыть, после того как у него хватило бесстыдства напоследок выставить ее всем напоказ.
— И все-то это время у него была собственная кровная родня, братья, сестры, племянники и племянницы. И он с ними рядом в церкви сидел, когда выбирал время сходить в церковь, — заявила миссис Уол. — И мог собственность свою им завещать, как у хороших людей водится, тем, кто мотать не привык и во всем себя соблюдает; да и сами не нищие и каждый пенни сохранили бы и приумножили. И я-то, я-то… подумать только, сколько раз я сюда приезжала по-сестрински, а он уже тогда замыслил такое, что и подумать страшно. Но если всемогущий допустил это, так для того только, чтобы покарать его. Братец Соломон, я бы поехала, если вы меня подвезете.
— Ноги моей здесь больше не будет, — сказал Соломон. — У меня у самого есть что завещать — и земля и другое имущество.
— Вот так оно в мире и заведено: ни удачи по заслугам, ни справедливости! — воскликнул Иона. — А уж если есть в тебе настоящая закваска, так и вовсе беда. Куда лучше быть собакой на сене. Но тем, кто еще по земле ходит, следовало бы из этого извлечь урок. Одной дурацкой духовной в семье с избытком хватит.
— Ну, свалять дурака можно по-разному, — заметил Соломон. — Я своими деньгами распоряжусь как следует, на ветер их не выброшу и найденышам африканским не оставлю. По мне, Фезерстоуны — это те, кто так Фезерстоунами и родились, а не нацепили на себя фамилию, точно ярлык.
Соломон адресовал эти громогласные «реплики в сторону» миссис Уол, направляясь вслед за ней к дверям. По мнению братца Ионы, сам он сумел бы отпустить шуточку куда язвительнее, но прежде чем оскорблять нового хозяина Стоун-Корта, следовало убедиться, что он не намерен привечать у себя остроумцев, фамилию которых собирается принять.
Впрочем, мистер Джошуа Ригг, казалось, пропустил все намеки и шпильки мимо ушей, хотя весь как-то переменился. Он невозмутимо подошел к мистеру Стэндишу и с той же невозмутимостью начал задавать нотариусу деловые вопросы. У него оказался высокий чирикающий голос и невозможно простонародный выговор. Фред, у которого он больше не вызывал смеха, подумал, что никогда еще не видел такого мерзкого плебея. На душе у Фреда скребли кошки. Мидлмарчский галантерейщик выжидал случая завести разговор с мистером Риггом: как знать, скольким парам ног покупает чулки новый владелец Стоун-Корта, а прибыль — вещь куда более надежная, чем любое наследство. К тому же галантерейщик, как троюродный брат, был достаточно беспристрастен и испытывал только обыкновенное любопытство.
Мистер Винси после своей вспышки хранил гордое молчание, но был так расстроен, что продолжал сидеть, поглощенный мрачными мыслями, пока вдруг не заметил, что его жена отошла к Фреду и тихо плачет, сжимая руку своего любимца. Он тотчас поднялся и, повернувшись спиной к остальному обществу, сказал ей вполголоса:
— Крепись, Люси. Не позорь себя перед этими людьми, душа моя.
Затем произнес обычным громким голосом:
— Фред, поди распорядись, чтобы подали фаэтон. У меня нет лишнего времени.
Мэри Гарт заранее уложила свои вещи, чтобы вернуться домой вместе с отцом. Они с Фредом встретились в передней, и только теперь Мэри собралась с духом и посмотрела на него. Его лицо покрывала та землистая бледность, которая порой старит юные лица, а рука, которой он пожал ее руку, была холодна, как лед. Мэри тоже мучилась: она сознавала, что роковым образом, хотя и не по своей воле, изменила всю судьбу Фреда.
— До свидания, Фред, — сказала она с грустной нежностью. — Будьте мужественным. Я верю, что эти деньги не принесли бы вам ничего хорошего. Какая польза была от них мистеру Фезерстоуну?
— Все это прекрасно, — с сердцем сказал Фред. — А я-то в каком положении? Теперь уж мне придется стать священником! (Он знал, что его слова заденут Мэри — ну и очень хорошо! Пусть скажет, что еще ему остается!) И ведь я думал, что сразу отдам долг вашему отцу и все поправлю. А вам он даже ста фунтов не оставил. Что вы теперь будете делать, Мэри?
— Постараюсь поскорее найти другое место, что же еще? Отцу и без меня хватает кого содержать. Ну, до свидания.
Очень скоро в Стоун-Корте не осталось ни одного прирожденного Фезерстоуна и никого из обычных гостей. В окрестностях Мидлмарча появился еще один чужой человек, но на этот раз главное неудовольствие вызывали непосредственные следствия появления здесь мистера Ригга Фезерстоуна, а не возможные плоды, которые могло принести оно в будущем. Не нашлось ни одной пророческой души, которая провидела бы то, что могло бы открыться на суде над Джошуа Риггом.
И тут мне приходится поразмыслить над средствами, которыми можно возвысить низкую тему. Особенно полезны тут исторические параллели. Однако против них есть свои возражения: добросовестному повествователю может не хватить места или же (что, в сущности, то же самое) он не сумеет подобрать достаточно уместные примеры, хотя и сохранит философское убеждение, что они очень многое осветили бы, если бы их удалось отыскать. Гораздо легче и достойнее указать — поскольку всякую истинную историю можно изложить в виде аллегории, заменив мартышку на маркграфа и наоборот, — что все рассказанное (и пока еще не рассказанное) здесь о людях низкого происхождения можно облагородить, признав это аллегорией, так, чтобы читатель мог спокойно считать дурные привычки и их скверные последствия всего лишь фигурально неблагородными и ощущать себя в обществе знатных людей. Таким образом, пока я рассказываю правду о деревенских увальнях, моему читателю совершенно не обязательно изгонять лордов из своих мыслей, а ничтожные суммы, недостойные внимания высокопоставленных банкротов, можно возвести до уровня крупных коммерческих сделок с помощью ничего не стоящего добавления нескольких нулей.
Ну, а провинциальная история, в которой все действующие лица блистают высокой нравственностью, может относиться только ко времени гораздо более позднему, чем эпоха первого билля о реформе. Питер же Фезерстоун — вы, несомненно, заметили это — скончался и был погребен за несколько месяцев до того, как главой кабинета стал лорд Грей.[124]
Сколь странны склонности великих душ,
Хоть их должна бы мудрость осенять
Великим душам нравится блистать,
А потому они бывают там,
Где дань восторгов можно пожинать,
И, презирая нас, приходят к нам.
Им мнится, что благоговейно чтим
Мы речи их любые и дела.
Но наш восторг умножить нужно им,
И верят, будто новая хвала
Раздастся, коль покажут нам они
Величье дум своих.
Мистер Винси вернулся домой после оглашения завещания, заметно переменив точку зрения на многие предметы. Он не отличался скрытностью, однако был склонен выражать свои чувства обиняком. Когда его шелковые шнурки залеживались на складе, он кричал на конюха; когда его зять Булстрод досаждал ему, он поносил методизм; теперь же он выбросил из курительной комнаты в прихожую вышитую шапочку, из чего следовало, что он смотрит на болезнь Фреда без прежней снисходительности.
— Ну-с, сударь, — сказал он, когда этот молодой джентльмен собрался идти спать, — надеюсь, вы подумываете о том, чтобы возобновить занятия в следующем семестре и сдать экзамен. Я принял твердое решение и советую вам не тратить времени по пустякам.
Фред ничего не ответил: слишком велико было его уныние. Ведь накануне он неколебимо верил, что ему больше не придется решать, чем заняться, еще двадцать четыре часа, и он узнает, что может ничего не делать. Он будет ездить на лисью травлю в красном охотничьем костюме, на отличном гунтере, а стрелять фазанов — на породистой кобыле, и все его будут уважать. Он немедленно вернет долг мистеру Гарту, и у Мэри больше не будет причин ему отказывать. И все это он получит, не сдавая экзаменов и не испытывая никаких других неудобств, а просто по милости провидения, то есть благодаря капризу своенравного старика. Но теперь, когда двадцать четыре часа прошли, все эти столь твердые надежды рухнули. И как будто этого горького разочарования мало — его еще корят, точно он же и виноват! Однако Фред промолчал и отправился в спальню, предоставив матери заступиться за него.
— Не будь так суров с бедным мальчиком, Винси! Он еще покажет себя, пусть этот злой старик и обманул его. Я знаю, знаю, что Фред покажет себя, иначе зачем же болезнь его пощадила? А это просто грабеж. Обещать ему землю или прямо отдать — какая разница? Разве это не обещание, если он намекал, пока все не поверили? И ты сам слышал, что он оставил ему десять тысяч фунтов, а потом опять отобрал.
— Опять отобрал! — сердито повторил мистер Винси. — Из него никакого толку не выйдет, Люси. И ведь ты совсем избаловала мальчишку.
— Так он же мой первенький, Винси, и ты сам тогда на него надышаться не мог. Себя не помнил от гордости, — сказала миссис Винси, уже улыбаясь своей обычной веселой улыбкой.
— А кто заранее знает, каким вырастет ребенок? Вот я и радовался по глупости, — ответил ее муж, впрочем, более мягким тоном.
— Но у кого дети красивей и лучше наших? С Фредом тут никто потягаться не может — он только слово скажет, и сразу понятно, что он обучался в университете и знакомства у него там были самые хорошие. А уж Розамонда! Где ты еще найдешь такую? Да поставь ее рядом с какой хочешь леди, она только краше покажется. Ну, ты подумай — Лидгейт в самом высшем обществе бывал и где только не ездил, а влюбился в нее, чуть увидел. Хотя, по-моему, Розамонде незачем было торопиться с обручением. Ведь она могла бы познакомиться с женихом и получше — ну, у своей школьной подруги мисс Уиллобай. У нее ведь родственники не хуже, чем у мистера Лидгейта.
— Черт бы побрал всех родственников! — объявил мистер Винси. — Я ими сыт по горло. И мне не нужен зять, если у него за душой нет ничего, кроме родственников.
— Как же так, милый! — воскликнула миссис Винси. — Ведь ты рад был. Конечно, это без меня случилось, но Розамонда говорила, что ты слова против не сказал. И ведь она уже начала покупать тонкое полотно и батист себе на белье.
— Без моего позволения, — отрезал мистер Винси. — Мне в этом году хватит забот с сынком-бездельником, чтобы еще платить за приданое. Времена тяжелые, хуже некуда, все разоряются, а у Лидгейта, по-моему, нет ни фартинга. Я согласия на свадьбу не дам. Пусть подождут, как и другие ждали.
— Розамонда совсем расстроится, Винси. И ведь ты сам ей никогда не перечил.
— Как бы не так! Чем скорее с этой помолвкой будет покончено, тем лучше. Я на него насмотрелся и вижу, что ему состояния ввек не нажить. Врагов он себе наживает, это верно, а больше ничего.
— Зато, милый, Булстрод его высоко ставит. И, наверное, будет доволен, если они поженятся.
— Ну и будет, так что? — проворчал мистер Винси. — Содержать-то их не Булстроду придется. А если мистер Лидгейт думает, что я им дам денег на обзаведение, так он ошибается, только и всего. Мне ведь, того гляди, придется продать лошадей! Смотри, передай Рози, что я сказал.
Такое с мистером Винси случалось нередко — согласившись на что-то под веселую руку, он затем спохватывался и возлагал на других неприятную обязанность взять это обещание назад. Но как бы то ни было, миссис Винси, которая никогда не поступала наперекор мужу, поспешила утром сообщить Рози его слова. Розамонда слушала молча, внимательно рассматривая свое шитье, а когда миссис Винси кончила, чуть изогнула прелестную шейку — лишь долгий опыт мог бы открыть вам, о каком неколебимом упрямстве говорило это движение.
— Так как же, душенька? — спросила мать с робкой нежностью.
— Папа ничего подобного не думает, — ответила Розамонда с невозмутимым спокойствием. — Он всегда говорил что хочет, чтобы я вышла за человека, которого полюблю. И я выйду за мистера Лидгейта. А ведь папа дал согласие почти два месяца назад. Полагаю, более подходящего дома, чем дом миссис Бретон, нам не найти.
— С отцом, душенька, ты уж сама поговори. Ты всегда умеешь настоять на своем. А если покупать дамаск, то у Сэдлера — у него выбор куда лучше, чем у Хопкинса. Только дом миссис Бреттон слишком уж велик. Я, конечно, была бы рада, чтобы ты жила в таком доме но ведь сколько мебели понадобится, и ковров, и всего не говоря уж о посуде и хрустале. А твой отец сказал, что денег не даст, ты ведь поняла? А мистер Лидгейт рассчитывает на них, ты не знаешь?
— Неужели, по-вашему, я стала бы его спрашивать, мама? Разумеется, он знает состояние своих дел.
— Но, может, он искал богатую невесту, душечка, и мы ведь все думали, что не один Фред получит наследство, а и ты тоже. До чего же все плохо вышло. Просто думать ни о чем приятном не хочется, когда бедного мальчика так обманули.
— Это не имеет никакого отношения к моей свадьбе мама. А Фреду довольно бездельничать. Я поднимусь наверх отдать этот муслин мисс Морган: она отлично обметывает швы. И, пожалуй, кое-что я поручу Мэри Гарт. Она шьет прекрасно, этого у нее не отнимешь. Мне хотелось бы, чтобы на всех батистовых оборках, был рубчик а для этого нужно много времени.
Миссис Винси не напрасно верила, что Розамонда сумеет поговорить со своим папенькой. Во всем, что не касалось его обедов или скачек, мистер Винси, несмотря на шумную настойчивость, был столь же мало самостоятелен как премьер-министр: подобно большинству полнокровных мужчин, любящих пожить в свое удовольствие, он подчинялся силе обстоятельств, а обстоятельство, называемое Розамондой, обладало той силой, благодаря которой прозрачная струящаяся субстанция, как нам известно, пробивает самые твердые скалы. Папенька же далеко не был скалой. Его твердость исчерпывалась определенной системой устремлений, то есть привычками, что сильно мешало ему принять против помолвки дочери единственно возможные решительные меры — иначе говоря, точно выяснить имущественное положение Лидгейта, предупредить, что сам он денег дать не может, и наложить запрет как на скорую свадьбу, так и на длительную помолвку. На словах все это выглядит просто, но неприятное решение, принятое в холодные часы рассвета, нередко оказывается столь же эфемерным, как утренний иней, и не выдерживает тепла, которое приносит с собой день. Мистер Винси даже не посмел прибегнуть к своим излюбленным обинякам: Лидгейт держался гордо и, конечно, не потерпел бы намеков в свой адрес, а об открытом объяснении и речи быть не могло. Мистер Винси отчасти был польщен, что он хочет жениться на Розамонде, отчасти его побаивался, отчасти избегал заводить разговор о деньгах с невыгодной для себя позиции, отчасти страшился потерпеть поражение в споре с человеком более образованным и благовоспитанным, чем он сам, и отчасти опасался пойти наперекор желанию дочки. Всем другим ролям мистер Винси предпочитал роль хлебосольного хозяина, которого никто ни в чем не может упрекнуть. В первую половину дня облечь принятое решение в официальную форму отказа мешали дела, а во вторую — обед, вино, вист и благодушное настроение. А час шел за часом, и каждый оставлял свой маленький след, так что мало-помалу складывалась самая веская причина для бездействия — сознание, что действовать уже поздно.
Новоявленный жених теперь почти все вечера проводил в доме на Лоуик-Гейт, и влюбленность, нисколько не зависевшая от денежных даров тестя или размеров будущего докторского дохода, продолжала расцветать на глазах у мистера Винси. Юная влюбленность — что за тончайшая паутинка! Даже точки ее опоры — то, на чем держится ее кружевная сеть, — почти незаметны. Чуть-чуть соприкоснутся кончики пальцев, встретятся взоры синих и темных очей, останется неоконченной фраза, слегка порозовеют щеки, еле заметно дрогнут губы. Материалом для этой паутины служат мечтания и неясная радость, тяготение одной жизни к другой, манящий призрак совершенства, безотчетное доверие. И Лидгейт принялся ткать эту паутину из своей души с поразительной быстротой вопреки трагическому опыту любви к Лауре — а также вопреки медицине и биологии, ибо не раз наблюдалось, что научные исследования — например, иссеченной мышцы или глаз, лежащих на блюде (подобно глазам святой Лючии), — гораздо более совместимы с поэтичной любовью, чем прозаичность будничных интересов. Что до Розамонды, то она, точно раскрывшаяся водяная лилия, упивалась новой полнотой своей жизни и тоже усердно ткала их общую паутину. Ткалась она в уголке гостиной у фортепьяно и, несмотря на всю воздушность, играла радужным блеском, который замечал вовсе не только мистер Фербратер. Весь Мидлмарч знал, что мисс Винси и мистер Лидгейт помолвлены, хотя официально ничего объявлено не было.
Гарриет Булстрод опять встревожилась, но на сей раз она решила поговорить с братом и поехала к нему на склад, чтобы избежать разговора с легкомысленной миссис Винси. Однако его ответы ее не успокоили.
— Уолтер, неужели ты хочешь сказать, что допустил подобное, не наведя справок о состоянии мистера Лидгейта? — спросила миссис Булстрод, с недоумением глядя на брата, который пребывал в своем раздраженном складском настроении. — Подумай, как такая девушка, приученная к роскоши и к суетности, должна я с огорчением сказать, — как такая девушка будет жить на небольшой доход?
— Оставь, Гарриет! При чем тут я, если люди приезжают в город без моего приглашения? А вы что, не пускали Лидгейта к себе на порог? Это Булстрод, а не кто-нибудь, с ним носился. Я ему ни в чем не содействовал. Так ты лучше со своим мужем поговори, а не со мной.
— Ах, право, Уолтер, как можно тут винить мистера Булстрода? Он этой помолвки не желал, я уверена.
— Ну, если бы Булстрод не взял его себе под крылышко, стал бы я приглашать его к нам!
— Но ведь ты пригласил его лечить Фреда, и я первая скажу, что это была рука провидения, — возразила миссис Булстрод, запутавшись в тонкостях этой деликатной темы.
— Не знаю, как там провидение! — раздраженно бросил мистер Винси. — А вот из-за моей семьи хлопот у меня больше, чем мне хотелось бы. Я ведь был тебе хорошим братом, Гарриет, пока ты не вышла замуж, и должен сказать, Булстрод не всегда относится к твоим близким по-родственному, как следовало бы.
Мистер Винси совсем не походил на иезуита, но самый хитрый иезуит не сумел бы так ловко переменить тему, Гарриет пришлось защищать мужа, вместо того чтобы упрекать брата, и помолвка была забыта в разборе препирательств, возникших между мистером Винси и мистером Булстродом на недавнем заседании церковного совета.
Миссис Булстрод не стала передавать мужу жалобы брата, но вечером заговорила с ним о Лидгейте и Розамонде. Однако он не заразился ее горячностью и ограничился безразличными замечаниями об опасностях, которые подстерегают молодого врача в начале его карьеры и требуют большой осмотрительности.
— Но право же, нам следует молиться за эту легкомысленную девочку, воспитанную в суетности, — сказала миссис Булстрод, надеясь воздействовать на чувства мужа.
— Воистину, дорогая, — согласился мистер Булстрод. — Как еще люди, чуждые миру сему, могут противостоять заблуждениям тех, кто предан суете? А таково семейство твоего брата, и нам следует свыкнуться с этой мыслью. Возможно, я предпочел бы, чтобы мистер Лидгейт не вступал в этот брак, но мои отношения с ним исчерпываются использованием его дарований для целей господних, как наставляет нас божественное провидение.
Миссис Булстрод больше ничего не сказала, приписав свое огорчение недостаточной духовности. Она верила, что ее муж — один из тех людей, о которых после их кончины следует писать книги.
Что касается самого Лидгейта, то, получив согласие, он готов был принять все последствия, которые, как ему казалось, представлял себе совершенно ясно. Безусловно, свадьбу не следует откладывать больше чем на год или даже на полгода. Правда, он не собирался жениться так скоро, но в остальном его планы остаются прежними: нужно будет просто приспособить их к новому положению. Ну, а к свадьбе следует готовиться заведенным порядком — например, снять дом вместо квартиры, в которой он жил до сих пор. Лидгейт не раз слышал, как Розамонда восхищалась домом старой миссис Бреттон (тоже на Лоуик-Гейт), вспомнил об этом, когда дом освободился после смерти старушки, и тотчас начал вести переговоры о найме.
Сделал он это словно между прочим — точно так же, как заказывал портному модный костюм со всеми принадлежностями, вовсе не думая о том, чтобы пустить пыль в глаза. Напротив, всякая трата напоказ не вызвала бы у него ничего, кроме презрения: как врач он близко узнал все степени бедности и горячо принимал к сердцу судьбу неимущих. Он безупречно держался бы за столом, на котором соус стоял в чашке с отбитой ручкой, а о великолепном званом обеде вспомнил бы только, что встретил там интересного собеседника. Однако он ни на минуту не собирался отказываться от образа жизни, который считал обычным, — зеленые рюмки для хереса и вышколенный слуга, разносящий блюда. Погревшись у французских социальных теорий, он не привез с собой запах паленого. Мы можем безнаказанно заигрывать с самыми крайними мнениями, когда наша мебель, наши званые обеды и фамильный герб, которым мы гордимся, неразрывно связывают нас с установленным порядком вещей. А Лидгейт к тому же не симпатизировал крайним мнениям, босоногие доктрины были ему не по вкусу — он носил щегольские сапоги и чуждался радикализма, если только речь не шла о необходимости реформ в медицинской профессии и о косности, препятствующей научным исследованиям. В практической жизни он руководствовался наследственными привычками, гордостью и бессознательным эгоизмом (той пошлостью в его натуре, о которой уже говорилось), а также наивностью, неизбежной при увлечении излюбленными идеями.
И если Лидгейт был как-то озабочен последствиями своей неожиданной помолвки, то смущал его недостаток времени, а вовсе не денег. Бесспорно, влюбленность и сознание, что его ожидает та, что каждый раз оказывается прелестнее, чем образ, живущий в его памяти, мешали ему посвящать исследованиям свободные часы, которых могло достать какому-нибудь «усердному немцу», чтобы сделать великое и уже столь близкое открытие. Выход был один — не откладывать свадьбы, как он и дал понять мистеру Фербратеру, когда тот явился к нему с какой-то извлеченной из пруда живностью, чтобы рассмотреть свою находку под более сильным микроскопом, и саркастически сказал, увидев, что на столе Лидгейта, заставленном приборами и препаратами, царит полнейший беспорядок:
— Эрос[125] заметно пал: он начал с того, что принес в мир порядок и гармонию, а теперь вновь ввергает его в хаос.
— Да, на определенных этапах, — ответил Лидгейт, с улыбкой поднимая брови, и начал настраивать микроскоп. — Но затем порядок станет еще лучше.
— И скоро? — спросил мистер Фербратер.
— Надеюсь, что да. Это неопределенное положение отнимает массу времени, а в научных изысканиях каждая минута может оказаться решающей. И по моему мнению, тому, кто хочет работать систематически, необходимо жениться. Тогда у него дома есть все и ему уже не досаждают всякие отвлекающие мелочи. Он обретает спокойствие и свободу.
— Вам можно позавидовать! — заметил священник. — Вы получаете Розамонду, спокойствие и свободу. А у меня всего лишь моя трубка и мельчайшие обитатели пруда. Ну как, готово?
Однако Лидгейт ничего не сказал мистеру Фербратеру о другой причине, побуждавшей его сократить срок жениховства. Даже с вином любви в жилах он досадовал на то, что вынужден участвовать в семейных вечерах и столько времени тратить на мидлмарчские сплетни, пустое веселье и вист, предаваясь бессмысленной праздности. Ему приходилось почтительно выслушивать вопиюще невежественные рассуждения мистера Винси, например о том, какие спиртные напитки лучше всего дубят внутренности и спасают человека от миазмов. Да и добродушная миссис Винси в своей простоте нисколько не подозревала, что может оскорблять вкус нареченного зятя. Короче говоря, Лидгейт должен был признаться себе, что родители Розамонды ему все-таки неровня. Но ведь его обворожительная чаровница испытывает те же страдания. И Лидгейт находил особую радость в мысли, что, женясь на ней, он спасает ее от этого прозябания.
— Любимая! — сказал он ей как-то вечером самым ласковым своим тоном, садясь рядом и внимательно вглядываясь в ее лицо…
Но мне следует сперва объяснить, что он застал ее одну в гостиной, большое старомодное окно которой, занимавшее чуть ли не всю стену, было распахнуто, и в него вливались летние ароматы сада, расположенного позади дома. Ее родители были в гостях, а питомцы мисс Морган гонялись где-то за мотыльками.
— Любимая! У вас красные глазки.
— Неужели? — сказала Розамонда. — Отчего бы это? — Ей было несвойственно изливать жалобы и огорчения: она деликатно открывала причину своих страданий, только если ее долго упрашивали.
— Как будто вы можете что-то от меня скрыть! — воскликнул Лидгейт, нежно накрывая ладонью ее сложенные руки. — Разве я не вижу крохотную капельку на реснице? Вас что-то удручает, а вы не хотите открыться мне! Так любящие не поступают.
— Зачем рассказывать вам о том, чего вы изменить не можете? Это все самые обычные вещи. Ну, может быть, в последнее время они стали немного хуже.
— Домашние неурядицы. Вы спокойно можете мне довериться. Я ведь догадываюсь в чем дело.
— Папа стал таким раздражительным! Он сердится на Фреда, и сегодня утром была новая ссора: Фред грозит выбрать себе какое-то низкое занятие и не хочет считаться с тем, что ему дали образование вовсе не для этого. А кроме того…
Розамонда запнулась и чуть-чуть покраснела. Лидгейт впервые после их объяснения видел ее расстроенной и никогда еще не испытывал к ней такой страстной любви, как в эту минуту. Он нежно поцеловал умолкшие губки, словно желая придать им смелости.
— Мне кажется, папа недоволен нашей помолвкой, — продолжала Розамонда почти шепотом. — Вчера вечером он сказал, что должен поговорить с вами и что от нее надо отказаться.
— И вы согласитесь? — с жаром, почти с гневом спросил Лидгейт.
— Я никогда не отказываюсь от того, чего хочу, — ответила Розамонда, к которой, едва он коснулся этой струны, вернулось обычное спокойствие.
— Умница! — воскликнул Лидгейт, снова ее целуя. Такое уместное упорство было обворожительно. Он продолжал:
— Ваш отец уже не вправе настаивать на расторжении нашей помолвки. Вы совершеннолетняя и дали мне слово. А если вам причиняют огорчения, значит, надо ускорить свадьбу.
Устремленные на него голубые глаза просияли радостью, словно озарив мягким солнечным светом все его будущее. Идеальное счастье (прямо из сказок «Тысячи и одной ночи», когда достаточно одного шага, чтобы покинуть тяжкий труд и сумятицу улиц и очутиться в раю, где вам дается все, а от вас ничего не требуется), казалось, было совсем близко — лишь несколько недель ожидания.
— Зачем нам откладывать? — спросил он с пылкой настойчивостью. — Я уже снял дом, а остальные приготовления можно закончить быстро, не так ли? Ваши новые платья подождут. Их можно купить и после.
— Какие у вас, умных мужчин, странные понятия! — сказала Розамонда, и на ее лице заиграло больше смешливых ямочек, чем обычно. — Нет, только подумать! Я в первый раз слышу, чтобы подвенечное платье покупали после свадьбы.
— Но неужели вы будете настаивать, чтобы я из-за платьев ждал еще месяц? — спросил Лидгейт, полагая, что Розамонда мило его поддразнивает, и все же опасаясь, что на самом деле она вовсе не хочет торопиться со свадьбой. — Вспомните, ведь нас ожидает еще большее счастье, чем это, — мы будем все время вместе, ни от кого не завися, распоряжаясь нашей жизнью, как захочется нам самим. Любимая, ну, скажите же мне, что скоро вы можете стать совсем моей!
Лидгейт говорил серьезно и настойчиво, словно она оскорбляла его нелепыми отсрочками, и Розамонда тотчас стала серьезной и задумалась. Собственно говоря, она перебирала в уме сложные вопросы обметывания швов, подрубания оборок и отделки юбок, прежде чем дать хотя бы приблизительный ответ.
— Полутора месяцев должно вполне хватить, Розамонда, не так ли? настойчиво сказал Лидгейт и, выпустив ее руки, нежно обнял ее за талию.
Одна маленькая ручка тотчас прикоснулась к волосам, поправляя их, и Розамонда, чуть наклонив голову, сказала озабоченно:
— Но ведь остается еще столовое белье и мебель. Впрочем, мама может все это устроить к нашему возвращению.
— Ах да, конечно! Нам ведь придется уехать на неделю в свадебное путешествие.
— Нет, не на неделю! — воскликнула Розамонда и подумала о вечерних туалетах, предназначенных для поездки в имение сэра Годвина Лидгейта, где она втайне надеялась восхитительно провести хотя бы четверть медового месяца, пусть даже это отсрочит ее знакомство с другим дядей Лидгейта, доктором богословия (в сочетании с аристократической кровью внушительный, хотя и не столь блистательный титул). Она бросила на жениха взгляд, полный недоумения, похожего на упрек, и он тотчас решил, что ей хотелось бы продлить пленительные дни уединения вдвоем.
— Только назначьте день свадьбы, и все будет по вашему желанию, любимая. Но решимся же и положим конец вашим досадам. Полтора месяца! Разумеется, такой срок вполне достаточен.
— Да, конечно, я могу ускорить приготовления, — сказала Розамонда. Так вы поговорите с папой? Хотя, по-моему, лучше написать ему. — Она порозовела и взглянула на Лидгейта, как глядят на нас садовые цветы, когда в прозрачном вечернем свете мы беспечно прогуливаемся между клумбами, ведь верно, что в этих нежных лепестках, собранных в легкий трепетный венчик вокруг темно-алой сердцевины, прячется неизъяснимая душа полунимфы, полуребенка?
Лидгейт коснулся губами ее ушка, и они молча сидели много минут, которые струились мимо них, точно ручеек, искрящийся от поцелуев солнца. Розамонда думала, что никто еще не был так влюблен, как она, а Лидгейт думал, что после всех безумных ошибок, рожденных нелепой доверчивостью, он, наконец, обрел идеальное воплощение женственности, и на него словно уже веяло будущим блаженством с той, что так высоко ставит его научные изыскания и никогда не станет им мешать, что тихим волшебством будет поддерживать порядок в доме и счетах, не отказываясь в любой миг коснуться пальцами струн лютни и претворить будни в романтический праздник, с той, что образованна в истинно женских пределах и ни на йоту больше, а потому полна кротости и готова послушно принимать все выходящее за эти пределы. Он никогда еще так ясно не понимал, насколько неверным было его намерение еще долго оставаться холостяком: женитьба не только не станет помехой его планам, но поможет их осуществлению. И когда на следующий день, сопровождая пациента в Брассинг, он увидел там сервиз, показавшийся ему превосходным во всех отношениях, то немедленно его купил. Откладывать подобные решения — значит напрасно терять время, а Лидгейт терпеть не мог плохую посуду. Правда, сервиз был дорогим, но такова, наверное, природа сервизов. Обзаведение всем необходимым, естественно, обходится недешево, зато это случается только раз в жизни.
— Он, верно, чудо что такое, — сказала миссис Винси, когда Лидгейт упомянул про свою покупку и в двух словах описал сервиз. — Как раз для Рози. Дай-то бог, чтобы он подольше оставался цел.
— Надо нанимать такую прислугу, которая не бьет посуды, — объявил Лидгейт. (Бесспорно, в его рассуждении причина и следствие несколько смешались, но в ту эпоху трудно было найти систему рассуждений, которую ученые мужи так или иначе не санкционировали бы.)
Разумеется, от маменьки не было нужды что-либо скрывать: она предпочитала на все смотреть бодро и — сама счастливая жена — о замужестве дочери думала только с радостной гордостью. Однако Розамонда знала, что говорила, когда посоветовала Лидгейту написать ее папеньке. На следующее утро она подготовила почву, проводив отца на склад и по дороге упомянув, что мистер Лидгейт торопится со свадьбой.
— Вздор, милочка, — сказал мистер Винси. — На какие средства он собирается содержать жену? Лучше бы ты порвала с ним помолвку. Ведь у нас с тобой уже был об этом разговор. К чему ты получала такое воспитание, если теперь выйдешь замуж за бедняка? Каково отцу смотреть на это?
— Но мистер Лидгейт вовсе не бедняк, папа. Он купил практику мистера Пикока, а она, говорят, приносит в год восемьсот — девятьсот фунтов.
— Чепуха! Практику купил! А почему бы ему не купить журавля в небе? Он ее всю растеряет.
— Ничего подобного, папа. Он приобретает много новых пациентов. Ведь его уже пригласили к Четтемам и к Кейсобонам.
— Надеюсь, он знает, что я за тобой ничего не даю? Фред остался ни при чем, парламент, того гляди, распустят, машины повсюду ломают, и выборы скоро…
— Милый папа! Но при чем тут моя свадьба?
— Очень даже при чем! Мы, того гляди, станем нищими — такое в стране творится! Может, и правда наступает конец света, как некоторые говорят! Во всяком случае, свободных денег у меня сейчас нет, брать из дела я их не могу, и Лидгейту следует это знать.
— Но он ничего не ждет, я уверена. И у него такое знатное родство! Так или иначе, он займет высокое положение в свете. Он делает научные открытия.
Мистер Винси ничего не сказал.
— Папа, я не могу отказаться от моей единственной надежды на счастье. Мистер Лидгейт — джентльмен. А я бы никогда никого не полюбила, кроме безупречного джентльмена. Ты ведь не хочешь, чтобы я заболела чахоткой, как Арабелла Хоули. И ты знаешь, что я никогда от своих решений не отступаю.
Но папа снова ничего не сказал.
— Обещай, папа, что ты дашь свое согласие. Мы ни за что не откажемся друг от друга, а ты сам всегда осуждал долгие помолвки и поздние браки.
Она продолжала настаивать, и в конце концов мистер Винси сказал:
— Ну что же, деточка, он должен мне сперва написать, чтобы я мог дать ответ.
И Розамонда поняла, что добилась своего.
Ответ мистера Винси свелся главным образом к требованию, чтобы Лидгейт застраховал свою жизнь, — что тот немедленно и исполнил. Это была превосходная предосторожность на случай, если бы Лидгейт вдруг умер, но пока она требовала расходов. Однако теперь все препятствия, казалось, были устранены и приготовления к свадьбе продолжались с большим воодушевлением. Впрочем, не без разумной экономии. Новобрачная (намеревающаяся гостить у баронета) никак не может обойтись без модных носовых платков, но если не считать абсолютно необходимой полудюжины, Розамонда не стала настаивать на самой дорогой вышивке и валансьенских кружевах. И Лидгейт, обнаруживший, что его восемьсот фунтов после переезда в Мидлмарч значительно убыли, предпочел отказаться от понравившегося ему старинного столового серебра, которое он увидел в Брассинге, в лавке Кибла, куда зашел купить вилки и ложки. Гордость не позволяла ему расходовать слишком много, словно в расчете на то, что мистер Винси выдаст им деньги на обзаведение, и хотя не за все нужно было платить сразу, он не тратил время на предположения, какую сумму тесть вручит ему в качестве приданого и насколько она облегчит оплату счетов. Он не собирался позволять себе лишних расходов, но было бы неразумно экономить на качестве необходимых приобретений. Впрочем, все это было достаточно кстати. Лидгейт по-прежнему видел свое будущее в увлеченных занятиях наукой и практической медициной, но он не мог представить себе, что занимается ими в обстановке, в какой, например, жил Ренч — все двери распахнуты, стол накрыт старой клеенкой, дети в замусоленных платьицах и остатки второго завтрака: обглоданные косточки, ножи с роговыми ручками и дешевая посуда. Но ведь жена Ренча, вялая апатичная женщина, только куталась в большой платок, точно мумия, и он, по всей видимости, с самого начала неверно поставил свой дом.
Однако Розамонда была погружена во всяческие расчеты, хотя безошибочное чутье предостерегало ее против того, чтобы открыто в них признаваться.
— Мне так хотелось бы познакомиться с вашими родными, — сказала она однажды, когда они обсуждали свадебное путешествие. — Не выбрать ли нам такое место, чтобы на обратном пути мы могли побывать у них? Кого из ваших дядей вы особенно любите?
— Ну… дядю Годвина, пожалуй. Очень милый старик.
— Вы ведь в детстве подолгу жили у него в Куоллингеме, правда? Мне бы так хотелось увидеть старое поместье и все, что было вам тогда дорого. Он знает, что вы женитесь?
— Нет, — беззаботно ответил Лидгейт, поворачиваясь в кресле и ероша волосы.
— Ну, так напишите ему, гадкий, непочтительный племянник. Может быть, он пригласит нас в Куоллингем, и вы покажете мне парк, и я представлю вас себе мальчиком. Вы ведь видите меня в той обстановке, в какой я росла. И будет нечестно, если я буду знать о вас меньше. Но я забыла: вам, возможно, будет немножко неловко за меня.
Лидгейт нежно ей улыбнулся и, конечно, подумал, что похвастать очаровательной женой — большое удовольствие и ради него стоит побеспокоиться. А к тому же действительно будет очень приятно обойти с Розамондой все старые милые уголки.
— Хорошо, я напишу ему. Но мои кузены и кузины на редкость скучны.
Иметь право так презрительно отзываться о детях баронета! Розамонда пришла в восторг и уже предвкушала, как сама отнесется к ним пренебрежительно.
Однако дня через два ее маменька чуть было не испортила всего, заявив:
— Мне бы так хотелось, мистер Лидгейт, чтобы ваш дядюшка, сэр Годвин, обошелся с Рози по-родственному. Чтобы он не поскупился. Ведь для баронета тысяча-другая — просто мелочь.
— Мама! — воскликнула Розамонда, густо покраснев.
Лидгейту стало так ее жаль, что он промолчал и, отойдя к стене, принялся, словно в рассеянности, разглядывать какую-то гравюру. Маменька позже выслушала строгую дочернюю нотацию и, как всегда, не стала возражать. Однако Розамонде пришло в голову; что на редкость скучные высокородные кузены, если удастся пригласить их в Мидлмарч, увидят в ее родительском доме немало такого, что должно шокировать их аристократические понятия. А потому было бы лучше, если бы Лидгейт поскорее нашел прекрасный пост где-нибудь подальше от Мидлмарча. А это не должно составить никаких затруднений для человека с титулованным дядей и делающего открытия. Лидгейт, как видите, увлеченно описывал Розамонде свое намерение посвятить жизнь служению высочайшей пользе и наслаждался тем, что его слушает прелестное создание, которое подарит ему поддержку нежной любви… красоту… покой — все то, чем пленяют нас и укрепляют наши душевные силы летнее небо или цветущий луг.
Лидгейт весьма полагался на психологические различия между гусаком и гусыней, как я выражусь разнообразия ради, — особенно на врожденную кротость и покорность гусыни, столь прекрасно дополняющей силу гусака.
Та счастлива, что, сделав выбор свой,
Себя не даст сомненьям обмануть,
Мечтой не очаруется иной,
Прогонит страх, тайком заползший в грудь.
Так галион упорно держит путь
В морскую гавань средь морских зыбей
Его не могут в сторону свернуть
Ни бури, ни прельщенья миражей.
Оплотом твердым верность служит ей:
Не нужно козней убегать врагов,
Не нужно помощи искать друзей.
Ей верность — и опора и покров.
Счастливица! Но трижды счастлив тот,
Кого такое сердце изберет.
Мистер Винси, как мы видели, не мог решить, ждать ли всеобщих выборов или конца света теперь, когда Георг Четвертый скончался, парламент был распущен, Веллингтон и Пиль утратили популярность, а новый король толь ко виновато разводил руками. Но растерянность мистера Винси лишь слабо отражала растерянность, господствовавшую в провинциальном общественном мнении тех дней. Как могли люди разобраться в собственных мыслях при свете еле теплящихся огоньков окрестных поместий, если консервативный кабинет прибегал к либеральным мерам, а аристократам-тори и избирателям-тори даже либералы казались предпочтительнее, чем друзья отступников-министров, и всюду раздавались требования спасительных средств, которые имели лишь самое отдаленное отношение к личным интересам и приобретали подозрительный душок, так как за них ратовали неприятные соседи? Читатели мидлмарчских газет оказались в нелепом положении: в дни треволнений по поводу билля о католиках многие отвергли «Мидлмарчский пионер», который взял девиз у Чарлза Джеймса Фокса[127] и стоял за прогресс, потому что «Пионер» принял сторону Пиля в вопросе о папистах и тем самым запятнал свой либерализм терпимостью к иезуитам и Ваалу. Однако не были они довольны и «Рупором» — хотя не так давно он метал громы против Рима, теперь вялость общественного мнения (никто не знал, кто кого будет поддерживать) заставила его глас заметно приутихнуть.
Это было время, как указывала статья в «Пионере», напечатанная на самом видном месте, когда вопиющие нужды страны могли призвать из добровольного затворничества людей, чей ум благодаря большой житейской мудрости обрел не только сосредоточенность, но и широту, не только целеустремленность, но и терпимость, не только энергию, но и беспристрастность — короче говоря, все те качества, которые, как показывает печальный опыт человечества, вовсе не склонны уживаться под одной крышей.
Мистер Хекбат, чье красноречие в те дни разливалось даже еще более широким половодьем, чем обычно, и не позволяло точно угадать, в какое русло предполагает оно войти, во всеуслышание заявил в конторе мистера Хоули, что указанная статья «исходит» от Брука, владельца Типтон-Грейнджа, и что Брук несколько месяцев назад тайно купил «Мидлмарчский пионер».
— Тут уж хорошего не жди, э? — осведомился мистер Хоули. — Сначала он тыкался где-то, как заблудившаяся черепаха, а теперь ему взбрело в голову стать популярным. Тем хуже для него. Я к нему давно приглядываюсь. Его под орех разделают. Землевладелец он из рук вон плохой. С какой стати помещику заигрывать с городской чернью? Ну, а газета… надеюсь, он сам будет в нее пописывать. Тогда не жалко платить за нее деньги.
— Насколько мне известно, он нашел редактора — очень талантливого молодого человека, который способен писать передовые статьи в самом лучшем стиле, — не во всякой лондонской газете такие найдутся. И он намерен грудью стоять за реформу.
— Пусть-ка Брук сначала реформирует плату, которую выжимает из своих арендаторов. Старый выжига — вот кто он такой, и его арендаторы живут в таких ветхих лачугах, что просто позор. Наверное, этот его молодой человек — какой-нибудь лондонский бездельник.
— Его фамилия Ладислав. Говорят, он иностранного происхождения.
— Это народ известный! — сказал мистер Хоули. — Какой-нибудь тайный агент. Начнет с пышных рассуждений о правах человека, а потом придушит деревенскую девчонку. Так у них ведется.
— Однако согласитесь, Хоули, злоупотребления существуют, — заметил мистер Хекбат, предвидя, что разойдется в политических взглядах со своим поверенным. — Я далек от крайностей, собственно говоря, я разделяю позицию Хаскиссона,[128] но я не могу закрывать глаза на то, что отсутствие представительства крупных городов…
— К черту крупные города! — нетерпеливо перебил мистер Хоули. — Мне слишком хорошо известно, как проходят выборы в Мидлмарче. Ну, пусть они уничтожат все гнилые местечки[129] и дадут представительство каждому скороспелому городу в стране, а в результате выборы будут обходиться кандидатам куда дороже. Я исхожу из фактов.
Раздражение, которое мистер Хоули испытал при мысли, что «Мидлмарчский пионер» редактируется тайным агентом, а Брук занялся политической деятельностью (точно черепаха, тихонько ползавшая туда и сюда, вдруг честолюбиво задрала крохотную головенку к небу и встала на задние лапы), далеко уступало негодованию, охватившему некоторых родственников самого мистера Брука. Все выяснилось постепенно — так мы узнаем, что сосед завел не слишком благоуханную мастерскую и она теперь вечно будет оскорблять наши ноздри, а закон тут ничего поделать не может. «Мидлмарчский пионер» был куплен тайно еще до приезда Уилла Ладислава: бывший владелец весьма охотно расстался с ценной собственностью, переставшей приносить доход, и в промежуток времени, протекший после того, как мистер Брук написал Уиллу, желание заставить мир прислушаться к себе, зародыш которого таился в его душе с юношеских лет, но до сих пор оставался в небрежении, теперь дал под покровом тайны обильные всходы.
Содействовал этому и молодой гость. Он оказался даже восхитительней, чем предвкушал мистер Брук. Ибо Уилл, по-видимому, не только был превосходно осведомлен во всех областях искусства и литературы, которыми мистер Брук в свое время занимался, но так же поразительно умел схватывать особенности политической ситуации и освещать их с той широтой, какая при наличии прекрасной памяти выражается в большом количестве цитат и общей эффектности.
— Он мне напоминает Шелли,[130] знаете ли, — при первом же удобном случае сообщил мистер Брук, чтобы доставить удовольствие мистеру Кейсобону. — Не в каком-либо неблаговидном смысле — атеизм, знаете ли, распущенность, ну и так далее. Убеждения Ладислава во всех отношениях здравы, я уверен — вчера вечером мы очень долго беседовали. Но он не меньше его преклоняется перед свободой, вольностью, эмансипацией — при должном руководстве отличные идеи, знаете ли. Я думаю, что сумею поставить его на правильную дорогу. И мне это тем более приятно, что он ваш родственник, Кейсобон.
Хотя речь мистера Брука была весьма расплывчата, мистер Кейсобон невольно пожелал про себя, чтобы «правильная дорога» означала нечто более конкретное — какое-нибудь место подальше от Лоуика. Он испытывал неприязнь к Уиллу, даже пока помогал ему, но теперь, когда Уилл отказался от этой помощи, его неприязнь еще увеличилась. Так бывает со всеми нами, когда в нас живет подозрительная ревность: если наши таланты пригодны главным образом для того, чтобы, так сказать, прокладывать ходы под землей, то, разумеется, наш упивающийся нектаром родич (который по серьезным причинам вызывает наше неудовольствие) исподтишка питает к нам презрение, и всякий, кто его хвалит, тем самым косвенно принижает нас. Будучи людьми щепетильными, мы не доходим до такой низости, чтобы вредить ему, а, наоборот, во исполнение родственного долга спешим сами его облагодетельствовать. Каждый подаренный ему чек доказывает наше превосходство и тем смягчает нашу горечь. И вдруг мистера Кейсобона капризно лишили права чувствовать свое превосходство (разве что в воспоминаниях). Его антипатия к Уиллу родилась не из обычной ревности старого мужа, она была куда более глубока и питалась всеми обманутыми надеждами и разочарованиями его жизни. Однако Доротея, раз уж она вошла в его жизнь, Доротея, молодая жена, которая и сама проявила оскорбительные критические наклонности, способствовала усилению и прояснению этого чувства, прежде довольно смутного.
Уилл Ладислав, со своей стороны, вместо благодарности испытывал все большую неприязнь к мистеру Кейсобону и без конца спорил с собой, оправдывая ее. Кейсобон его ненавидит, в этом он не сомневался: злобно сжатые губы и полный яда взгляд, каким он был встречен, перевешивают былые одолжения и прямо-таки требуют открытой войны. Да, он многим обязан Кейсобону, но, право же, подобная женитьба перечеркивает любые обязательства. Неужели благодарность за добро, сделанное тебе, запрещает негодовать, когда другому причиняют зло? А Кейсобон, женившись на Доротее, причинил ей большое зло. Человек обязан лучше понимать, что он такое, и если ему нравится до седых волос грызть кости в темной пещере, у него нет права заманивать туда юную девушку. «Никакое самое ужасное жертвоприношение не сравнится с этим!» — воскликнул Уилл и нарисовал себе внутренние муки Доротеи так живо, словно клал на музыку причитания греческого хора. Но он ее не покинет. Он станет оберегать ее — да, станет, пусть ради этого ему придется отказаться от чего угодно! Зато она будет знать, что у нее есть преданный раб! Уилл (используя выражение сэра Томаса Брауна)[131] был склонен к «страстной щедрости» речи, говорил ли он сам с собой или с другими. На самом же деле все обстояло гораздо проще: в то время ему больше всего на свете хотелось видеть Доротею.
Однако законные поводы для этого выпадали редко: в Лоуик его не приглашали. Правда, мистер Брук, всегда готовый сделать мистеру Кейсобону приятное (бедняга так поглощен своими занятиями, что становится забывчив!), несколько раз привозил Ладислава в Лоуик, а во всех других местах при каждом удобном случае представлял его как молодого родственника Кейсобона. И хотя Уилл ни разу не оставался с Доротеей наедине, этих встреч оказалось достаточно, чтобы к ней вернулось ощущение духовной общности с этим молодым человеком, который, хотя и был умнее ее, тем не менее охотно соглашался с ее доводами. До замужества бедняжка Доротея ни у кого не находила отклика своим заветным мыслям, и, как известно, снисходительные поучения супруга приносили ей гораздо меньше радости, чем она ожидала. Если она начинала говорить с мистером Кейсобоном о том, что ее интересовало, он выслушивал ее с терпеливым видом, точно она цитировала хрестоматию, известную ему с детских лет, порой сухо сообщал, какие древние авторы исповедовали подобные идеи, словно считал, что их и так вполне достаточно, а порой указывал, что она ошибается, и повторял то, против чего она возражала.
Но Уилл Ладислав, казалось, всегда находил в ее словах больше, чем она в них вкладывала. Доротея не отличалась тщеславием, но в ней жила обычная потребность пылкой женской души благостно царствовать, даря счастье другой душе. Вот почему даже эти мимолетные встречи с Уиллом словно на миг распахивали окошко в стене ее темницы, впуская туда солнечные лучи, и, радуясь им, она мало-помалу переставала тревожиться о том, как мог истолковать ее муж приглашение, которое мистер Брук послал Уиллу. Сам же мистер Кейсобон ни разу ни словом, ни намеком не коснулся этой темы.
Однако Уилл жаждал увидеться с Доротеей наедине, и у него не хватало терпения покорно ждать счастливого случая. Пусть редки и кратки были земные свидания Данте и Беатриче, Петрарки и Лауры, времена меняются, и более поздние века предпочитают, чтобы сонетов было поменьше, а встреч и разговоров — побольше. Необходимость извиняет хитрости, но к какой хитрости мог он прибегнуть, не оскорбив Доротею? В конце концов он решил, что ему просто необходимо написать уголок парка в Лоуике, и как-то утром, когда мистер Брук отправился в город по Лоуикской дороге, попросил подвезти его до Лоуика вместе с этюдником и складным стулом. Там, не заходя в дом, он расположился в таком месте, откуда должен был увидеть Доротею, если бы она вышла на прогулку, — а он знал, что в эти часы она обычно гуляет.
Но его хитрость оказалась бессильной перед погодой. Небо со злокозненной быстротой заволокли тучи, хлынул дождь, и Уиллу пришлось искать приюта в доме. Он намеревался на правах родственника пройти без доклада в гостиную и переждать там. В передней он попросил дворецкого, своего старого знакомого:
— Не докладывайте обо мне, Прэтт. Я подожду до второго завтрака. Я знаю, мистер Кейсобон не любит, чтобы его беспокоили, когда он занимается в библиотеке.
— Хозяина нет дома, сэр. Миссис Кейсобон в библиотеке одна Так я, сэр, доложу ей о вас, — сказал Прэтт, краснощекий толстяк, любивший поболтать с Тэнтрип и вполне согласный с ней в том, что барыня, наверное, скучает.
— Ну, хорошо. Этот проклятый дождь помешал мне писать, — ответил Уилл, охваченный такой радостью, что изобразить безразличие оказалось удивительно легко.
Минуту спустя он уже входил в библиотеку, и Доротея поднялась ему навстречу с милой непринужденной улыбкой.
— Мистер Кейсобон поехал к архидьякону, — сразу же объяснила она. — Я не знаю, когда он вернется. Возможно, только к обеду. Он не мог сказать, сколько времени там пробудет. Вам нужно было с ним о чем-нибудь поговорить?
— Нет. Я приехал посидеть с альбомом, но дождь прогнал меня из парка. Я думал, мистер Кейсобон работает в библиотеке, а мне известно, как он не любит, чтобы ему мешали в этот час.
— В таком случае, дождь оказал мне услугу. Я очень рада вас видеть. Доротея произнесла эти банальные слова с безыскусственной искренностью тоскующей в пансионе маленькой девочки, которую вдруг навестили родные.
— На самом деле я приехал, чтобы попытаться увидеть вас одну, — сказал Уилл, почему-то чувствуя, что должен ответить ей такой же искренностью, и даже не сделал паузы, чтобы спросить себя: а почему бы и нет? — Мне хотелось поговорить с вами о всякой всячине, как в Риме. Но в присутствии других людей получается совсем не то.
— Да, — столь же безыскусственно согласилась Доротея. — Так садитесь же.
Она опустилась на темную оттоманку перед рядами книг в коричневых переплетах. На ней было простое белое шерстяное платье, и ни одной драгоценности, ни одного украшения, если не считать обручального кольца. Можно было подумать, что она дала клятву не походить на других женщин. Уилл сел напротив, и свет падал на его блестящие кудри, на тонкий чуть-чуть упрямый профиль, на дерзкую линию губ и подбородка. Они смотрели друг на друга, как два только что раскрывшихся цветка. Доротея на миг забыла таинственное озлобление мужа против Уилла: разговаривая без тревоги и опасений с единственным человеком, который понимал ее мысли, она словно освежала жаждущие губы ключевой водой. Ведь вспоминая в грустные минуты былое утешение, она невольно его преувеличивала.
— Я часто думала, что была бы рада снова побеседовать с вами, — сказала она тут же. — Просто удивительно, о чем только я вам ни говорила.
— И я все помню, — ответил Уилл, чью душу переполняло невыразимое блаженство оттого, что перед ним была женщина, достойная самой высокой любви. Мне кажется, его собственные чувства были в то мгновение безупречно высокими, ибо нам, смертным, выпадают божественные мгновения, когда любовь обретает удовлетворение в совершенстве своего предмета.
— С тех пор как мы виделись с вами в Риме, я многому научилась, продолжала Доротея. — Я немного знаю по-латыни и начинаю чуть-чуть понимать греческий. Теперь я способна больше помогать мистеру Кейсобону нахожу нужные ссылки, чтобы поберечь его глаза, и еще многое. Но очень трудно стать ученым: люди словно бы утомляются на пути к великим мыслям и от усталости уже не в силах достичь их в полной мере.
— Если человек способен к великим мыслям, он, наверное, успевает обрести их до того, как одряхлеет, — быстро сказал Уилл, не удержавшись, от намека, но тут же заметил по изменившемуся лицу Доротеи, что она не менее быстро уловила этот намек, и поспешил добавить: — Впрочем, совершенно справедливо и то, что многие великие умы порой перенапрягались, отшлифовывая свои идеи.
— Вы правы, — сказала Доротея. — Я неточно выразилась. Я подразумевала, что создатели великих мыслей слишком устают, чтобы отшлифовывать их. Я думала об этом даже в детстве и всегда чувствовала, что хотела бы посвятить жизнь помощи кому-нибудь из тех, кто занят великим трудом, и хоть немного облегчить его ношу.
Доротея рассказала о своей детской мечте, нисколько не предполагая, что ее слова могут явиться откровением, но для Уилла они ярким светом осветили загадку ее брака. Он не пожал плечами и, лишенный возможности облегчить душу этим движением, со злостью подумал о прекрасных губах, целующих святые черепа и прочие пустоты, одетые церковной парчой. Но он постарался ничем не выдать своего раздражения.
— Однако, помогая, вы можете утратить меру и переутомитесь сами, сказал он. — По-моему, вы слишком много времени проводите взаперти. Раньше вы были не так бледны. Лучше бы мистер Кейсобон взял секретаря: он без труда найдет человека, который освободит его от половины работы. Это сберегло бы ему много сил, а вам осталось бы только скрашивать его досуг.
— Как вы могли об этом подумать? — произнесла Доротея тоном глубокого упрека. — Если я перестану помогать ему, то буду несчастна. Чем мне тогда заняться? В Лоуике нет бедняков, нуждающихся в моих заботах. Я была бы рада помогать ему еще больше. А секретаря он брать не хочет. Пожалуйста, никогда больше об этом не упоминайте.
— Конечно, раз я знаю теперь ваши желания. Но ведь то же самое говорят мистер Брук и сэр Джеймс Четтем.
— Да, но они не понимают… — сказала Доротея. — Они хотели бы, чтобы я побольше ездила верхом, а для развлечения занялась перепланировкой сада и постройкой оранжерей. Мне казалось, вы понимаете, что можно желать совершенно иного, — добавила она с некоторой досадой. — И к тому же мистер Кейсобон не хочет и слышать о секретаре.
— Моя ошибка извинительна, — сказал Уилл. — В прежние времена я не раз слышал, как мистер Кейсобон выражал желание взять секретаря. Он даже предлагал эту должность мне. Но я оказался… недостаточно хорош.
Доротея постаралась найти оправдание явной враждебности мужа и заметила с веселой улыбкой:
— Вернее, недостаточно прилежен.
— Да, — ответил Уилл, встряхивая головой, как норовистый конь, и тут же бес раздражения подтолкнул его выщипнуть еще одно перышко из крыльев славы бедного мистера Кейсобона. — С тех пор я заметил, что мистер Кейсобон никому не показывает свой труд во всей совокупности и предпочитает скрывать, что он делает. Он слишком полон сомнений, слишком мало уверен в себе. Возможно, я и правда никуда не гожусь, но он-то меня не любит потому, что я с ним не соглашаюсь.
Уилл намеревался быть великодушным, но наши языки — это курки, которые спускаются прежде, чем мы успеваем вспомнить о наших великодушных намерениях. Да и нельзя же оставлять Доротею в заблуждении — она должна знать, почему мистер Кейсобон его не терпит. Тем не менее он испугался, что его слова произвели на нее дурное впечатление.
Однако Доротея не вспыхнула, как тогда в Риме, и несколько секунд хранила непонятное молчание. На то была своя глубокая причина. Она уже не восставала против фактов, а старалась понять их и приспособиться к ним. Теперь, когда она думала о неудаче своего мужа и о том, что он, возможно, сознает эту неудачу, перед ней открывался только один путь, на котором долг преображался в нежность. Она отнеслась бы строже к несдержанности Уилла, если бы не чувствовала, что неприязнь мистера Кейсобона, веской причины для которой она пока не находила, дает ему право на ее симпатию.
Доротея опустила глаза в задумчивом молчании, а затем сказала с живостью:
— Поступки мистера Кейсобона показывают, что он умел побороть свою неприязнь к вам, и это прекрасно.
— Да, в семейных делах ему нельзя отказать в справедливости. Просто чудовищно, что мою бабушку лишили наследства за мезальянс, как они выражались. Хотя в вину ее мужу можно было поставить только то, что он был польским эмигрантом и жил уроками.
— Мне бы хотелось узнать о ней побольше! — воскликнула Доротея. — Как она свыклась с бедностью после богатства, была ли она счастлива со своим мужем. Вам много о них известно?
— Нет. Только — что дед мой был патриотом… талантливым человеком… говорил на многих языках, был хорошим музыкантом… и зарабатывал себе на хлеб преподаванием самых разных предметов. Они оба умерли еще молодыми. И о своем отце я знаю очень мало — только то, что мне рассказывала матушка. Но он унаследовал музыкальный талант деда. Я помню его медлительную походку, длинные худые пальцы. И еще тот день, когда он лежал больной, а я был очень голоден, но мне дали только маленький кусочек хлеба.
— Как эта жизнь не похожа на мою! — взволнованно произнесла Доротея, крепко сжав руки. — Я всегда все имела в излишке. Но расскажите, почему так случилось… конечно, мистер Кейсобон тогда еще ничего о вас не знал.
— Да. Но мой отец написал мистеру Кейсобону, и это был мой последний голодный день. Отец вскоре умер, а мы с матушкой больше не знали нужды. Мистер Кейсобон всегда прямо признавал, что заботиться о нас — его обязанность, так как с сестрой его матери обошлись несправедливо и жестоко. Впрочем, все это вы уже знаете и ничего нового тут для вас нет.
В глубине души Уилл сознавал, что хотел бы сказать Доротее нечто совсем новое даже для его собственного истолкования событий — а именно, что мистер Кейсобон всего лишь выплачивал свой долг. Уилл был слишком порядочным и добрым малым, и ему неприятно было ощущать себя неблагодарным. Но когда благодарность становится предметом рассуждений, есть много способов вырваться из ее пут.
— Напротив, — ответила Доротея. — Мистер Кейсобон всегда избегал подробно говорить о своих благородных поступках. — Она не заметила, насколько объяснения Уилла принижают поведение ее мужа, но зато в ее сознании прочно укоренилась мысль, что мистер Кейсобон делал для Уилла Ладислава не более, чем того требовала справедливость. Помолчав, она добавила: — Он не говорил мне, что помогал вашей матушке. А она жива?
— Нет. Она умерла четыре года назад вследствие несчастного случая… Она упала и тяжело ушиблась. Как ни странно, моя мать тоже убежала из родительского дома, но не для того, чтобы выйти замуж. Она ничего не рассказывала мне о своих родных — только объяснила, что порвала с ними, чтобы самой зарабатывать свой хлеб… Собственно говоря, она поступила на сцену. У нее были темные глаза, пышные кудри, и она выглядела удивительно молодо. Как видите, я по обеим линиям унаследовал непокорную кровь, закончил Уилл и весело улыбнулся Доротее, которая все еще смотрела прямо перед собой серьезным завороженным взглядом, точно ребенок, впервые в жизни следящий за драмой, развертывающейся на театральных подмостках.
Однако она тоже улыбнулась и сказала:
— Вероятно, так вы оправдываете собственную непокорность. То есть нежелание считаться с мнением мистера Кейсобона. Но не забывайте, вы ведь не следовали его благожелательным советам. И если он питает к вам неприязнь… это вы так выразились, но я скажу иначе: если он был с вами неприветлив, то подумайте о том, каким нервным сделало его переутомление от занятий. Быть может, — продолжала она умоляющим тоном, — дядя не говорил вам, насколько серьезной была болезнь мистера Кейсобона. Нагл ли, тем, кто здоров, кому легко терпеть, считаться мелочными обидами с теми, кто страдает?
— Вы помогаете мне стать лучше. И я никогда больше не буду ворчать по этому поводу, — ответил Уилл с кроткой нежностью, но в душе он ликовал, убедившись, что чувство Доротеи к мужу (хотя сама она этого еще почти не замечала) все больше переходит в отвлеченную жалость и лояльность. Уилл был готов преклониться перед жалостью и лояльностью, лишь бы она захотела, чтобы он разделял их. — Я действительно обижался по пустякам, — продолжал он. — Но я постараюсь больше никогда не говорить и не делать ничего, что вы могли бы не одобрить.
— Вы очень любезны, — сказала Доротея, снова весело улыбнувшись. Итак, у меня теперь есть маленькое королевство, послушное моим законам. Но вы недолго будете нести иго моей власти. Вам, наверное, скоро надоест гостить в Типтон-Грейндже.
— Вот об этом-то я и хотел поговорить с вами — поговорить наедине. Мистер Брук предлагает мне остаться здесь. Он купил одну из мидлмарчских газет и хочет, чтобы я вел ее, а также помогал ему во многом другом.
— Но ведь так вы принесете в жертву более высокое предназначение? сказала Доротея.
— Быть может. Но меня всегда упрекали в том, что я думаю о предназначениях, вместо того чтобы заняться делом. И вот мне предлагают место. Если вы сочтете, что мне следует отказаться, я откажусь, хотя предпочел бы остаться тут, а не уезжать. Ведь больше у меня нигде никого нет.
— Я буду очень рада, если вы останетесь, — тотчас ответила Доротея столь же просто и бесхитростно, как во время их бесед в Риме, и без малейшей мысли о том, что ей не следовало говорить так.
— Тогда я останусь, — сказал Уилл, встряхивая головой. Он встал и подошел к окну, словно желая удостовериться, что дождь прекратился.
Однако тут Доротея по новой своей привычке подумала, что ее муж отнесется к этому иначе, и густо покраснела, вдвойне смутившись: она не только высказала мнение, заведомо неприятное мистеру Кейсобону, но ей еще придется объяснить это Уиллу. Немного ободренная тем, что он стоит к ней спиной, она заставила себя сказать:
— Но мое мнение тут роли не играет. Мне кажется, вы должны посоветоваться с мистером Кейсобоном. Я исходила лишь из того, что чувствую, а это никакого отношения к сути вопроса не имеет. И мне пришло в голову… может быть, мистер Кейсобон сочтет, что это было бы неразумно. Вы не подождете его возвращения?
— К сожалению, мне пора, — ответил Уилл, испуганно представив себе, что мистер Кейсобон входит в дверь. — Дождь кончился. Я просил мистера Брука не заезжать за мной. Мне приятнее прогуляться пять миль пешком. Я пойду напрямик через Холселлский луг и полюбуюсь, как блестит мокрая трава.
Он торопливо подошел к ней попрощаться. Его томило желание сказать: «Не говорите об этом мистеру Кейсобону», но он не посмел. Попросить ее покривить душой, схитрить — значило бы затуманить своим дыханием кристалл, светлой прозрачностью которого восхищаешься. И еще одна грозная опасность — самому потускнеть в ее глазах, лишиться солнечного блеска.
— Жаль, что вы не можете остаться, — грустно сказала Доротея, вставая и протягивая ему руку. У нее тоже мелькнула мысль, которую она не хотела высказать вслух. Уиллу следует как можно скорее узнать желания мистера Кейсобона! Но если бы она начала настаивать, это значило бы злоупотребить его любезностью.
А потому они сказали только «до свидания», и Уилл, выйдя на аллею, тотчас свернул с нее и быстро пошел через луг, чтобы не попасться навстречу карете мистера Кейсобона, которая, впрочем, въехала в ворота только в четыре. Это был неудачный час для возвращения домой: слишком ранний, чтобы собраться с нравственными силами для скучного переодевания к обеду, и слишком поздний, чтобы, освободив мысли от воспоминаний о тривиальных делах и пустых разговорах, еще успеть погрузиться в серьезные занятия. В подобных случаях он чаще всего опускался в кресло в библиотеке, закрывал глаза и позволял Доротее почитать ему лондонские газеты. Однако на сей раз он отказался от этого развлечения, заметив, что сегодня выслушал уже достаточно подробностей о том, что занимает внимание публики. Но когда Доротея спросила, не устал ли он, мистер Кейсобон ответил веселее обычного и добавил с тем церемонным видом, который сохранял, даже когда снимал жилет и галстук:
— Сегодня я имел удовольствие встретить моего старинного знакомца доктора Спэннинга и выслушать похвалы того, кто сам заслуженно восхваляем. Он весьма любезно отозвался о моем последнем трактате, посвященном египетским мистериям, — настолько любезно, что мне неловко повторять его слова. — Договорив последнее придаточное предложение, мистер Кейсобон оперся на ручку кресла и несколько раз кивнул — по-видимому, чтобы размять шею, а не в подтверждение сказанного доктором Спэннингом, что было бы неловко.
— Как хорошо, что вы встретились с ним! — сказала Доротея, радуясь, что ее муж выглядит оживленнее обычного. — Но до вашего возвращения я жалела, что вам пришлось сегодня уехать.
— Почему же, моя дорогая? — спросил мистер Кейсобон, вновь откидываясь на спинку кресла.
— Потому что приходил мистер Ладислав и упомянул о предложении, которое сделал ему мой дядя. Мне хотелось бы узнать ваше мнение.
Доротея чувствовала, что ее мужу это не может быть безразлично. Как ни мало знала она о мире и его делах, ей все же казалось, что предложенное Уиллу место не вполне соответствует его родственным связям, а потому у мистера Кейсобона есть право ждать, что с ним посоветуются.
— У дядюшки, как вам известно, есть множество проектов. И он, кажется, купил какую-то мидлмарчскую газету и попросил мистера Ладислава остаться здесь, вести эту газету и помогать ему во многом другом.
Говоря все это, Доротея смотрела на мужа. Сначала он заморгал, потом закрыл глаза, словно давая им отдохнуть, и крепче сжал губы.
— Так что же вы скажете? — робко спросила она после короткой паузы.
— Мистер Ладислав приезжал, чтобы узнать мое мнение? — осведомился мистер Кейсобон, чуть приоткрыв глаза и бросая на Доротею взгляд, острый как нож. Доротею этот вопрос немного смутил, но она стала только чуть серьезней и ответила сразу, не отводя глаз:
— Нет. Он не сказал, что приехал узнать ваше мнение. Но он, конечно, полагал, что я расскажу вам о дядином предложении.
Мистер Кейсобон промолчал.
— Я боялась, что вы будете против. Но ведь такой талантливый молодой человек может быть очень полезен дяде… он поможет ему делать добро более умело. И мистер Ладислав хочет найти постоянное занятие. Его винили, говорит он, за то, что он все медлил заняться делом, и ему хотелось бы остаться здесь, так как больше у него нигде никого нет.
Доротея не сомневалась, что это соображение должно смягчить ее мужа. Но он продолжал молчать, и она вернулась к завтраку у архидьякона и к доктору Спэннингу, однако эта тема уже не рассеяла туч.
На следующее утро мистер Кейсобон без ведома Доротеи отправил следующее письмо, начинающееся с обращения «Дорогой мистер Ладислав» (прежде он всегда называл его Уиллом):
«Миссис Кейсобон поставила меня в известность о том, что вам предложено место, каковое вы, по-видимому, намерены принять и остаться здесь в таком качестве, которое, как у меня есть все основания утверждать, затрагивает мое собственное положение таким образом, что с моей стороны не только естественно и позволительно, если рассматривать последствия в свете вполне законного чувства, но и совершенно необходимо, если взглянуть на них в свете моих обязанностей, прямо и сразу указать, что принятие вами вышеупомянутого предложения будет для меня весьма оскорбительным. Полагаю, я обладаю тут определенным правом вето, как не стал бы отрицать ни один разумный человек, осведомленный об отношениях между нами — отношениях, которые, хотя из-за ваших недавних действий и отошли в область прошлого, однако этого прошлого тем самым не аннулировали. У меня нет желания ставить под сомнение чью-либо способность суждения. Мне достаточно напомнить вам о существовании определенных общественных норм и приличий, каковые должны бы воспрепятствовать моему не такому уж дальнему родственнику более или менее заметно фигурировать здесь, заняв положение не только много ниже моего собственного, ко и связанное в лучшем случае с невежественными претензиями литературных и политических авантюристов. Во всяком случае, иной исход неминуемо закроет перед вами двери моего дома. Искренне ваш
Эдвард Кейсобон».
Тем временем Доротея в полном неведении готовила новый повод для ожесточения своего мужа, сначала сочувственно, а потом и с волнением размышляя о том, что рассказал ей Уилл про своих родителей и деда с бабкой. Свободные часы она обычно проводила в зелено-голубом будуаре и не только свыклась с его старомодной блеклостью, но и полюбила ее. Внешне там все оставалось прежним, но, по мере того как лето мало-помалу воцарялось на лугах за вязовой аллеей, безликая комната одевалась отблесками внутренней жизни и словно наполнялась роем добрых (или злых) ангелов невидимыми, но деятельными образами наших духовных побед или наших духовных падений. Доротея так привыкла в минуты душевных борений и обретения новой решимости смотреть в даль аллеи на закатное небо в рамке темных деревьев, что вид этот исполнился особого смысла. Даже выцветший олень, казалось, глядел на нее понимающими глазами и безмолвно говорил: «Да, мы знаем». И люди на изящных миниатюрах как будто не скорбели о своем земном жребии, а с сочувственным интересом внимали ей. Даже таинственная «тетка Джулия», о которой мистер Кейсобон, когда Доротея пыталась его расспрашивать, отвечал коротко и неохотно.
Теперь же, после разговора с Уиллом, вокруг тетки Джулии, которая была бабушкой Уилла, витало много новых образов, и прелестный портрет, так напоминавший знакомое живое лицо, помогал Доротее разбираться в ее чувствах. Как жестоко и несправедливо лишить девушку семьи и наследства только за то, что она отдала сердце бедняку! Доротея, совсем еще крошкой смущавшая старших вопросами о самых неожиданных вещах, составила собственное мнение об исторических и политических причинах, объяснявших, почему старшие сыновья обладают особыми правами и зачем нужны майораты. Причины эти внушали ей почтение, и она полагала, что, возможно, не постигает всей их важности, но здесь ведь речь шла только о семейных узах. Здесь речь шла о дочери, чей сын — даже с точки зрения богатых бакалейщиков и всех прочих, кто рабски копирует аристократические институты, хотя их «родовые земли» включают только палисадник да задний двор, — обладал преимущественным правом. Что должно определять право на наследство — личные чувства или долг? Для Доротеи тут не могло быть никаких сомнений. Долг! Исполнение обязательств, которые мы сами на себя налагаем, когда вступаем в брак и даем жизнь детям.
Мистер Кейсобон действительно в долгу у Ладиславов, сказала она себе, и обязан вернуть то, что у них несправедливо отняли. Тут ее мысли обратились к завещанию мужа, которое было составлено перед свадьбой и назначало ее единственной наследницей с определенными оговорками на случай, если у них будут дети. Завещание надо безотлагательно изменить! Предложенное Уиллу Ладиславу место как раз дает возможность устроить все по-иному и справедливо. Ее муж, конечно, согласится: порукой тому все его прежние поступки. Он примет более честную точку зрения, если на нее укажет она та, кому должно отойти это неправедно завещанное состояние. Его щепетильность превозмогала и вновь превозможет всякую антипатию. Мистер Кейсобон, кажется, не одобрил плана дяди, но тем удобнее именно сейчас все переменить — вместо того чтобы начинать жизнь бедняком и хвататься за первое предложенное ему место, Уилл начнет жизнь, располагая законным доходом, который будет выплачивать ему ее муж, немедленно изменив завещание так, чтобы Уилл продолжал получать этот доход и после его смерти. Доротее казалось, что на нее хлынул поток солнечного света и рассеял туман глупой сосредоточенности на самой себе, которая оставляла ее равнодушной и нелюбопытной к отношениям между ее мужем и другими людьми. Уилл Ладислав, отказавшись от дальнейшей помощи мистера Кейсобона, поступил неверно, а мистер Кейсобон не вполне отдавал себе отчет в лежащих на нем обязанностях.
— Но он все поймет! — воскликнула Доротея. — В том то и заключается великая сила его характера. Да и на что нам деньги? Мы не тратим и половины нашего дохода. А мои деньги не приносят мне ничего, кроме угрызений совести.
Разделение предназначенного ей состояния, которое она всегда считала чрезмерным, показалось Доротее удивительно заманчивым. Видите ли, она была слепа к тому, что другим представлялось очевидным, и часто не замечала, где она и что у нее под ногами, о чем ей в свое время сказала Селия. Однако ее слепота ко всему, кроме собственных чистых намерений, помогала ей благополучно проходить мимо пропастей, когда зрячий мог бы стать жертвой губительного страха.
Мысли, ставшие столь ясными в уединении будуара, продолжали занимать Доротею весь день — тот день, когда мистер Кейсобон отправил письмо Уиллу. Ей не терпелось открыть мужу свое сердце, но с разговорами, которые могли отвлечь его от занятий, не следовало торопиться, а к тому же со времени его болезни она страшилась взволновать его. Однако когда юная душа жаждет благородного деяния, оно словно обретает самостоятельное существование и легко преодолевает любые мысленные препятствия. День прошел уныло — что не было необычным, хотя мистер Кейсобон был, пожалуй, необычно молчалив. Но оставались еще ночные часы, пожалуй, даже более подходящие для разговора, так как Доротея, едва она замечала, что мужа томит бессонница, обыкновенно вставала, зажигала свечу и читала ему, пока он не засыпал. А в эту ночь, взволнованная принятым решением, она вовсе не смыкала глаз. Мистер Кейсобон, как обычно, проспал два-три часа, но Доротея тихонько поднялась и около часа сидела в темноте, пока он, наконец, не сказал:
— Доротея, раз вы встали, то вам не трудно будет зажечь свечу?
— Вы плохо себя чувствуете, дорогой? — спросила Доротея, исполнив его просьбу.
— Нет, отнюдь. Но раз уж вы встали, я хотел бы, чтобы вы почитали мне Лоута.[132]
— А можно мне немножко с вами поговорить? — спросила она.
— Разумеется.
— Я весь день думала о деньгах — о том, что у меня их всегда было слишком много. А главное, это «слишком» может стать еще больше.
— Такова, дорогая Доротея, воля провидения.
— Но если у одного их слишком много, потому что с другим обошлись несправедливо, мне кажется, следует повиноваться божьему гласу, наставляющему нас загладить несправедливость.
— К чему вы это говорите, любовь моя?
— Вы были слишком щедры ко мне… Я имею в виду то, как вы меня обеспечили. И это меня огорчает.
— Но почему же? У меня ведь нет никаких родственных связей, кроме довольно дальних.
— Последнее время я все думаю о вашей тетке Джулии и о том, как ее обрекли на бедность только потому, что она вышла замуж за бедняка. А это нельзя считать проступком — ведь он был достойным человеком. Вот почему, я знаю, вы дали образование мистеру Ладиславу и позаботились о его матери.
Доротея сделала паузу в ожидании ответа, который помог бы ей продолжать. Но мистер Кейсобон молчал, и ее следующие слова показались ей особенно убедительными потому, что прозвучали среди темного безмолвия.
— Но ведь мы должны признать, что он имеет право на большее, на половину того, что вы, как я знаю, предназначили мне. И мне кажется, это достаточное основание, чтобы теперь же возместить ему все. Несправедливо, если он страдает от бедности, а мы богаты. И раз место, о котором он говорил, вызывает возражения, то возвращение его законного положения и его законной доли откроет перед ним возможность отказаться.
— Мистер Ладислав, вероятно, беседовал с вами на эту тему? — желчно спросил мистер Кейсобон с необычной для него быстротой.
— Разумеется, нет! — воскликнула Доротея. — Как вы могли это подумать? Ведь он совсем недавно отказался от вашей помощи! Боюсь, дорогой, вы слишком строги к нему. Он только рассказал мне кое-что о своих родителях и о деде с бабкой. Да и то в ответ на мои расспросы. Вы так добры, так благородны и сделали все, что полагали справедливым. Но, по-моему, нельзя сомневаться, что справедливость требует большего. И я должна была сказать об этом — ведь вся так называемая выгода от того, что это большее сделано не будет, достанется мне.
После ощутимой паузы мистер Кейсобон ответил уже не так быстро, но еще более желчно:
— Доротея, любовь моя, это не первый случай, хотя, будем надеяться, последний, когда вы судите о предметах, недоступных вашему пониманию. Я не стану сейчас касаться вопроса о том, в какой мере определенное поведение и особенно вступление в нежелательный брак можно считать равносильным отказу от всех семейных прав. Достаточно того, что вы об этом судить некомпетентны. Я прошу вас только понять, что я не приемлю никаких замечаний, не говоря уж о требованиях, относительно круга дел, которые мною обдуманы и решены, как касающиеся только меня. Вам неприлично вмешиваться в отношения между мной и мистером Ладиславом и тем более благосклонно выслушивать от него объяснения, подвергающие сомнению мои действия.
Бедняжку Доротею, укрытую покровом тьмы, обуревали самые разные чувства. Страх, как бы эта вспышка гнева не причинила мистеру Кейсобону вреда, помешал бы ей высказать свое возмущение, даже если бы ее уже не мучили сомнения и угрызения при мысли, что в его последнем упреке заключена доля истины. Испуганно прислушиваясь к его учащенному дыханию, она замерла. Все ее существо безмолвно взывало о помощи. Хватит ли у нее сил и дальше выносить этот кошмар, эту необходимость все время сдерживать свою энергию, опасливо гасить каждый порыв? Но ничего не произошло. Ни он, ни она не произнесли больше ни слова, хотя еще долго лежали без сна.
На следующий день мистер Кейсобон получил от Уилла Ладислава следующий ответ:
«Дорогой мистер Кейсобон! Я с должным уважением отнесся к вашему вчерашнему письму, но не могу разделить вашу точку зрения на наше взаимное положение. Во всей полноте признавая ваши щедроты в прошлом, я тем не менее по-прежнему считаю, что подобное обязательство, вопреки тому, что, по-видимому, считаете вы, не может и не должно связывать меня по рукам и ногам. Бесспорно, желания благодетеля имеют силу, однако многое зависит от того, каковы эти желания. Они ведь могут вступить в противоречие с более вескими соображениями. Или же вето благодетеля может разбить человеку жизнь и его жестокие последствия перевесят все блага, дарованные великодушием. Я просто привожу крайние примеры. В данном же случае я не могу согласиться с вами, будто, взяв на себя предложенные мне обязанности — бесспорно, не сулящие денежных выгод, но ни в чем не противоречащие правилам порядочности, — я нанесу ущерб вашему положению, которое, мне кажется, настолько солидно, что столь несущественное обстоятельство никак не может на него повлиять. И хотя я убежден, что в наших отношениях не может произойти такого изменения (во всяком случае, оно не произошло), которое сняло бы с меня обязательства, налагаемые прошлым, вы простите меня, если я не соглашусь, что они лишают меня свободы жить, где я хочу, и зарабатывать на жизнь любым избранным мной законным способом. Глубоко сожалея, что мы здесь расходимся во взглядах на отношения, в которых вам всегда принадлежала роль великодушного благодетеля, остаюсь вечно обязанный вам
Уилл Ладислав».
Бедный мистер Кейсобон чувствовал (и храня беспристрастность, мы поймем его), что у него есть все основания негодовать и питать подозрения. Он не сомневался, что Уилл Ладислав намерен во всем перечить и досаждать ему, намерен вкрасться в доверие к Доротее и посеять в ее душе семена неуважения и, быть может, даже отвращения к мужу. Внезапное решение Уилла отказаться от его помощи и вернуться в Англию, несомненно, было продиктовано каким-то тайным побуждением. И вот он упрямо и дерзко вознамерился поселиться вблизи Лоуика, для чего готов даже принять участие в мидлмарчских прожектах мистера Брука, что прямо противоречит всем его прежним вкусам, — следовательно, это тайное побуждение должно быть как-то связано с Доротеей. Мистер Кейсобон ни на миг не заподозрил Доротею в двуличии. Нет, он ее ни в чем не подозревал, но он убедился на опыте (и это было немногим лучше), что ее неприятной склонности судить поведение мужа сопутствует симпатия к Уиллу Ладиславу и разговоры с ним вредно на нее влияют. А из-за своей гордой замкнутости мистер Кейсобон по-прежнему был уверен в том, что мистер Брук пригласил Уилла погостить в Типтон-Грейндже по просьбе Доротеи.
И теперь, прочитав письмо Уилла, мистер Кейсобон должен был решить, в чем заключается его долг. Он привык смотреть на свои поступки как на исполнение долга, и ему было бы тяжело признать в них что-нибудь иное. Однако на этот раз противоборствующие побуждения заводили его в тупик.
Обратиться прямо к мистеру Бруку и потребовать, чтобы этот неуемный прожектер взял свое предложение назад? Или посоветоваться с сэром Джеймсом Четтемом, чтобы вместе с ним попытаться отговорить мистера Брука от этого шага, который касается всей семьи? Но мистер Кейсобон сознавал, что в обоих случаях надежда на успех невелика. Упомянуть про Доротею было немыслимо, а мистер Брук, если не указать ему на какую-нибудь несомненную и близкую опасность, конечно, выслушает все доводы с видимым согласием, а в заключение скажет: «Не бойтесь, Кейсобон! Поверьте мне, молодой Ладислав будет достоин вас! Поверьте, я знаю, что делаю». Мысль же о разговоре с сэром Четтемом на эту тему вызывала у мистера Кейсобона нервный страх: отношения между ними оставались самыми холодными, и конечно, сэр Джеймс без всяких упоминаний сразу подумает о Доротее.
Бедный мистер Кейсобон готов был всех подозревать в недоброжелательном к себе отношении, особенно как к мужу молодой жены. Дать кому-то повод предположить, что он ревнует, значило бы согласиться с их (предполагаемой) оценкой его особы. Позволить им догадаться, как мало блаженства принес ему брак, было бы равносильно признанию, что они были правы, когда (вероятно) осудили его помолвку. Нет, это немногим лучше, чем допустить, чтобы Карп и оксфордские светила узнали, как мало продвинулся он в разборе материала для своего «Ключа ко всем мифологиям». На протяжении всей жизни мистер Кейсобон даже от себя скрывал мучительную неуверенность в своих силах, а также склонность к завистливой ревности. И его привычка к гордой недоверчивой сдержанности оказалась особенно непреодолимой теперь, когда дело шло о самой щекотливой из всех личных тем.
А потому мистер Кейсобон продолжал хранить высокомерное горькое молчание. Однако он запретил Уиллу бывать в Лоуик-Мэноре и мысленно готовил другие меры противодействия.
Суждение людей о человеческих поступках
имеет большую силу: рано или поздно оно
окажет свое действие.
Франсуа Гизо[133]
Сэр Джеймс Четтем думал о новых замыслах мистера Брука без малейшего удовольствия, но возражать было легче, чем помешать. И как-то раз, явившись на завтрак к Кэдуолледерам, он следующим образом объяснил, почему приехал один:
— Я не могу говорить с вами откровенно в присутствии Селии. Это ее расстроило бы. И вообще это было бы нехорошо.
— Я понимаю — «Мидлмарчский пионер» в Типтон-Грейндже! — воскликнула миссис Кэдуолледер, едва он договорил. — Это ужасно: накупить свистулек и дуть в них на глазах у всех! Даже лежать весь день в постели, играя в домино, как бедный лорд Плесси, было бы гораздо пристойнее.
— Как вижу, «Рупор» начинает нападать на нашего друга Брука, — заметил мистер Кэдуолледер, откидываясь на спинку кресла и весело улыбаясь, как улыбнулся бы газетным нападкам на самого себя. — Жгучие сарказмы по адресу некоего землевладельца, который проживает не так уж далеко от Мидлмарча, исправно взыскивает арендную плату и ничего не делает для своих арендаторов.
— Я бы предпочел, чтобы Брук отказался от этого намерения, — заявил сэр Джеймс, досадливо сдвинув брови.
— Но выдвинут ли его кандидатуру? — сказал мистер Кэдуолледер. — Вчера я видел Фербратера… Он ведь сам склоняется к вигам, превозносит Брума[134] и его «полезные знания» — это самое скверное, что я о нем знаю… Ну, так он говорит, что Брук сколачивает довольно-таки сильную клику. Его сторонников возглавляет Булстрод… Ну, этот банкир. Однако он считает, что кандидатом Бруку не бывать.
— Совершенно верно, — подтвердил сэр Джеймс. — Я наводил справки: ведь до сих пор я никогда политикой Мидлмарча не интересовался — с меня довольно графства. Брук рассчитывает, что Оливер не пройдет, потому что он поддерживает Пиля. Но Хоули сказал мне, что если уж выдвинут вига, то это несомненно будет Бэгстер, один из тех кандидатов, которые берутся бог знает откуда, но зато с большим опытом в парламенте и не идут на поводу у министров. Хоули человек грубый. Он забыл, что говорит со мной, и прямо заявил: «Если Брук так уж хочет, чтобы его забросали тухлыми яйцами, то мог бы найти способ подешевле, чем лезть на трибуну».
— Я вас всех предупреждала! — сказала миссис Кэдуолледер, разводя руками. — Я давно говорила Гемфри, что мистер Брук взбаламутит грязь. Вот мы и дождались.
— Ну, ему могло взбрести в голову жениться, — заметил ее муж. — А это было бы, пожалуй, хуже легкого флирта с политикой.
— Не взбрело, так еще взбредет, — предрекла миссис Кэдуолледер. — Когда он вынырнет из грязи с болотной лихорадкой.
— Меня особенно тревожит то, как его будут чернить, — сказал сэр Джеймс. — Конечно, меня заботит и семейное имя, но он уже в годах, и мне неприятно, что он подставляет себя под удар. Ведь они раскопают против него все, что смогут.
— Я полагаю, переубедить Брука невозможно, — сказал мистер Кэдуолледер. — В нем так странно сочетаются упрямство и непоследовательность. Вы с ним говорили?
— Да нет, — ответил сэр Джеймс. — Мне это не совсем ловко. Словно я требую от него отчета в его действиях. Но я говорил с этим Ладиславом, которого Брук прочит себе в помощники. Он далеко не глуп, и я решил послушать, что он скажет. Так по его мнению, Бруку на этот раз выставлять свою кандидатуру не следует. И я думаю, он убедит его отложить выставление кандидатуры.
— Да-да, — кивнула миссис Кэдуолледер. — Независимый кандидат еще не успел выдолбить свои речи.
— Но этот Ладислав… Тут тоже есть некоторая неловкость, — продолжал сэр Джеймс. — Мы его раза два-три приглашали пообедать у нас (кстати, вы же с ним тогда познакомились) — ну, как гостя Брука и родственника Кейсобона. Мы ведь считали, что он здесь только с визитом. А теперь он вдруг оказался редактором «Мидлмарчского пионера», и в Мидлмарче о нем идут толки — его называют безродным писакой, иностранным агентом и бог знает чем еще.
— Кейсобону это не понравится, — заметил мистер Кэдуолледер.
— Но ведь Ладислав по отцу действительно иностранец, — возразил сэр Джеймс. — Будем все-таки надеяться, что он не станет проповедовать крайних мнений и не заразит ими Брука.
— О, он опасная каналья, этот мистер Ладислав! — сказала миссис Кэдуолледер. — Оперные арии, острый язык. Прямо-таки байронический герой влюбленный заговорщик. А Фома Аквинский его не слишком обожает. Я это сразу заметила в тот день, когда он привез картину.
— Мне не хочется говорить об этом с Кейсобоном, — признался сэр Джеймс. — Хотя у него больше прав вмешиваться, чем у меня. Очень неприятное положение, как ни взглянуть. Что за роль для человека с приличными семейными связями — газетный борзописец! Посмотрите хоть на Кэка, который редактирует «Рупор». Я на днях встретил его с Хоули. Пишет он вполне здраво, но сам такой темный субъект, что лучше бы уж он выступал не на нашей стороне.
— Чего еще ждать от грошовых мидлмарчских листков? — сказал мистер Кэдуолледер. — Где вы найдете порядочного человека, который будет отстаивать интересы, в сущности ему чуждые, за плату настолько жалкую, что даже одеться прилично никак невозможно?
— Совершенно верно. Тем более неприятно, что Брук поставил в такое положение человека, не совсем чужого его семье. И по-моему, Ладислав сделал глупость, что согласился.
— Это Фома Аквинский виноват, — вставила миссис Кэдуолледер. — Почему он не воспользовался своим влиянием, чтобы сделать Ладислава третьим секретарем какого-нибудь посольства или не отправил его в Индию? Хорошие семьи именно так избавляются от нашаливших молокососов.
— И неизвестно, как это все обернется, — с тревогой сказал сэр Джеймс. — Но если Кейсобон молчит, что могу сделать я?
— А, дорогой сэр Джеймс, не надо придавать этому такого значения, благодушно произнес мистер Кэдуолледер. — Почти наверное никаких последствий не будет. Через месяц-другой Брук и этот мистер Ладислав надоедят друг другу. Ладислав отправится восвояси, а Брук продаст газету. Тем дело и кончится.
— Есть, правда, надежда, что ему не понравится бросать деньги на ветер, — сказала миссис Кэдуолледер. — Если бы я могла расчесть по статьям расходы на предвыборную кампанию, я бы его напугала. Общие слова вроде «затрат» пользы не принесут: я бы не стала рассуждать об отворении крови, а просто опрокинула на него банку пиявок. Мы, люди скаредные, больше всего не терпим, чтобы из нас высасывали наши шиллинги и пенсы.
— И ему не понравится, как его будут чернить, — добавил сэр Джеймс. За то, например, как он управляет своим поместьем. А они уже начали. И ведь тут правда на их стороне — мне самому тяжело на это смотреть. Тем более что такое творится у меня прямо под боком. Я считаю, что мы обязаны заботиться о своей земле и о своих арендаторах как следует, и уж тем более в наши тяжелые времена.
— Худа без добра не бывает, и, может быть, «Рупор» заставит его принять меры, — сказал мистер Кэдуолледер. — Я был бы только рад. Не пришлось бы выслушивать столько ворчания и жалоб из-за моей десятины. Хорошо хоть, что Типтон выплачивает ее мне сообща, не то не знаю, как бы я обходился.
— Ему нужен надежный управляющий, и я бы хотел, чтобы он опять взял Гарта, — сказал сэр Джеймс. — Он отказал ему двенадцать лет назад, и с тех пор у него все идет вкривь и вкось. Я сам подумываю о том, чтобы пригласить Гарта. План для моих построек он сделал превосходный. Лавгуду до него далеко. Но Гарт возьмется управлять Типтоном, только если Брук предоставит ему полную свободу.
— Так и следует! — отозвался мистер Кэдуолледер. — Гарт, конечно, бесхитростный чудак, но он натура независимая. Как-то он производил для меня оценку и прямо заявил, что духовные лица редко понимают в делах и только устраивают путаницу. Но высказал он все это спокойно и вежливо, словно рассуждал со мной о моряках. Если Брук отдаст все на его усмотрение, Гарт сделает из Типтона образцовый приход. Было бы хорошо, если бы благодаря «Рупору» вам удалось это устроить.
— Возможно, что-нибудь и удалось бы сделать, если бы Доротея чаще бывала у дяди, — сказал сэр Джеймс. — Она приобрела бы на него влияние, а положение дел в поместье ее всегда тревожило. У нее были такие прекрасные идеи! Но теперь она всецело занята Кейсобоном. Селия постоянно на это сетует. После его припадка она даже ни разу у нас не обедала, — докончил сэр Джеймс голосом, в котором жалость мешалась с раздражением, и миссис Кэдуолледер пожала плечами, словно говоря, что она ничего другого и не ждала.
— Бедняга Кейсобон! — сказал ее муж. — Припадок был, по-видимому, тяжелый. На завтраке у архидьякона я заметил, что вид у него совсем разбитый.
— Собственно говоря, — продолжал сэр Джеймс, не желая обсуждать «припадки», — Брук ничего дурного никому не желает, а своим арендаторам и подавно, но есть у него эта привычка — всячески урезывать и сокращать расходы.
— Послушайте! Это же счастье! — воскликнула миссис Кэдуолледер. Все-таки занятие по утрам. В своих мнениях он не слишком тверд, зато твердо знает содержимое своего кошелька.
— Я убежден, что, урезывая расходы на поместье, кошелька не наполнишь, — ответил сэр Джеймс.
— О, в скаредности, как и в любой другой добродетели, можно зайти слишком далеко. Конечно, держать своих свиней впроголодь неумно, ответила миссис Кэдуолледер, вставая и выглядывая в окно. — Но помяни независимого политика, и вот он собственной персоной.
— Как? Брук? — спросил ее муж.
— Да. Ударь по нему «Рупором», Гемфри, а я облеплю его пиявками. А вы что сделаете, сэр Джеймс?
— По правде говоря, мне не хочется начинать этот разговор с Бруком при наших с ним отношениях. Все это ужасно неприятно. И ведь достаточно вести себя, как подобает джентльмену, — сказал добрейший баронет с глубокой верой в эту простую и четкую программу социального процветания.
— И вы тоже тут, э? — заметил мистер Брук, обходя комнату и обмениваясь рукопожатиями. — Я собирался заехать к вам, Четтем. Но очень приятно увидеть всех вместе, знаете ли. Ну, что скажете о событиях? Быстровато развиваются, да, быстровато. Лаффит[135] совершенно прав: «Со вчерашнего дня прошло столетие!» Они живут уже в следующем веке, знаете ли. Наши соседи по ту сторону Ла-Манша. Идут вперед куда быстрее нас.
— А, да! — сказал мистер Кэдуолледер, беря газету. — «Рупор» как раз обвиняет вас в том, что вы отстаете от века. Вы не читали?
— Э? Нет, — сказал мистер Брук, опуская перчатки в цилиндр и поспешно вставляя монокль в глаз. Но мистер Кэдуолледер, не отдавая газеты, продолжал с улыбкой:
— Вот послушайте! Рассуждения о помещике, проживающем неподалеку от Мидлмарча, который сам собирает арендную плату. Они называют его самым закоснелым ретроградом в графстве. Боюсь, это словечко они позаимствовали из вашего «Пионера».
— А, это все Кэк… безграмотный невежда, знаете ли. Ретроград! Послушайте, это же превосходно! Вместо «радикал». Они ведь хотят представить меня радикалом, знаете ли, — парировал мистер Брук с бодрой самоуверенностью, которая черпает поддержку в невежестве противника.
— Нет, мне кажется, он понимает, что пишет. И наносит довольно чувствительные удары. Вот например: «Если бы нам пришлось описывать ретрограда в самом дурном смысле этого слова, то мы бы сказали: это человек, который провозглашает себя сторонником реформ, в то время как все, о чем он непосредственно обязан заботиться, приходит в запустение; это филантроп, который вопиет, когда вешают одного негодяя, и равнодушно взирает на то, как голодают пять его честных арендаторов; человек, который кричит о коррупции и взимает за свою землю грабительскую плату; до хрипоты обличает гнилые местечки и палец о палец не ударит, чтобы починить хотя бы одни гнилые ворота на своих полях; человек, который радеет о Лидсе и Манчестере и готов назначить любое число представителей, которые будут оплачивать свое место в парламенте из собственного кармана, но не желает употребить хотя бы малую частицу арендной платы на то, чтобы помочь своему арендатору с покупкой скота, или на то, чтобы починить прохудившуюся крышу его сарая, или на то, чтобы его жилище меньше походило на лачугу ирландского издольщика. Но нам всем известен остроумный ответ на вопрос, что есть филантроп: „Это человек, чье милосердие увеличивается прямо пропорционально квадрату расстояния“». И дальше в том же духе. Рассуждения о том, какого рода законодатель может выйти из филантропа, — заключил мистер Кэдуолледер, бросая газету. Он заложил руки за голову и посмотрел на мистера Брука смеющимися глазами.
— Послушайте, это же прелестно! — сказал мистер Брук, беря газету и стараясь притвориться равнодушным. Однако он покраснел и улыбка у него получилась несколько вымученной. — Вот это — «до хрипоты обличает гнилые местечки». Я не произнес ни одной речи против гнилых местечек. А что до хрипоты, так эти люди не понимают настоящей сатиры. Сатира, знаете ли, должна до определенного предела соответствовать истине. Помнится, кто-то писал об этом в «Эдинбургском обозрении»:[136] «Сатира должна до определенного предела соответствовать истине».
— Но про ворота сказано не без меткости, — мягко возразил сэр Джеймс, стараясь направить разговор в нужное русло. — На днях Дэгли жаловался мне, что у него на ферме все ворота никуда не годны. Гарт придумал новую навеску ворот, вы бы испробовали ее. На что же и употреблять свой лес, как не на это.
— Четтем, вы, знаете ли, увлекаетесь всякими новинками в ведении хозяйства, — ответил мистер Брук, водя глазами по столбцам «Рупора». — Это ваш конек, и вы не считаетесь с расходами.
— А по-моему, самый дорогой конек — это выставлять кандидатуру в парламент, — вмешалась миссис Кэдуолледер. — Говорят, последний провалившийся в Мидлмарче кандидат — как бишь его фамилия? А, Джайлс! потратил на подкупы десять тысяч фунтов и потерпел неудачу, потому что этого оказалось мало. Локти, наверное, себе кусал от досады.
— Кто-то мне говорил, — смеясь, добавил ее муж, — что в смысле подкупов Ист-Ретфорду до Мидлмарча ох как далеко!
— Ничего подобного! — возразил мистер Брук. — Тори, те подкупают. Хоули и его компания подкупают даровым угощением — горячая треска, ну и так далее, и тащат избирателей к урнам мертвецки пьяными. Но в будущем они уже не смогут поставить на своем — в будущем, знаете ли. Мидлмарч несколько отсталый город, я не спорю с отсталыми избирателями. Но мы разовьем их, мы поведем их вперед. На нашей стороне все лучшие люди.
— Хоули говорит, что на вашей стороне такие люди, от которых вам будет только вред, — сказал сэр Джеймс. — Он говорит, что от этого банкира Булстрода вам будет только вред.
— И если вас забросают тухлыми яйцами, — вставила миссис Кэдуолледер, то добрая половина их будет предназначена главе вашего комитета. Боже великий! Вы представьте себе, каково это: выдерживать град тухлых яиц во имя неверных идей. И помнится, что-то рассказывали о том, как одного кандидата торжественно понесли в кресле, да и вывалили нарочно в мусорную яму.
— Тухлые яйца — пустяки в сравнении с тем, как они выискивают каждую прореху в наших ризах, — заметил мистер Кэдуолледер. — Признаюсь, я бы трусил, если бы нам, духовным лицам, приходилось ораторствовать на собраниях, чтобы получить приход. А ну как они перечислят все дни, когда я удил рыбу! Честное слово, по-моему, истина бьет больнее, чем даже камни.
— Короче говоря, — подхватил сэр Джеймс, — тот, кто намерен заняться политикой, должен быть готов нести последствия. И должен поставить себя выше клеветы и злословия.
— Дорогой Четтем, все это очень мило, — знаете ли, — сказал мистер Брук. — Но как можно поставить себя выше клеветы? Почитайте в истории про остракизм, преследования, мученичество, ну и так далее. Они неизбежно выпадали на долю самых лучших людей, знаете ли. Но как говорит Гораций? Fiat justitia, ruat…[137] Что-то в этом духе.
— Совершенно верно, — ответил сэр Джеймс с редкой для себя горячностью. — Я считаю, что стоять выше клеветы — значит быть в состоянии доказать ее лживость.
— И что это за мученичество — оплачивать собственные счета! — заметила миссис Кэдуолледер.
Однако мистер Брук был особенно задет осуждением, которого не сумел скрыть сэр Джеймс.
— Знаете ли, Четтем, — сказал он вставая и, взяв цилиндр, оперся на трость, — у нас с вами разные системы. По-вашему, на фермы надо расходовать как можно больше. Я не утверждаю, что моя система самая лучшая при всех обстоятельствах. При всех обстоятельствах, знаете ли.
— Время от времени необходимо производить новую оценку, — сказал сэр Джеймс. — Отдельные починки, конечно, не мешают, но я считаю, что верная оценка важней всего. А как по-вашему, Кэдуолледер?
— Я согласен с вами. На месте Брука я, чтобы сразу заткнуть «Рупор», непременно пригласил бы Гарта для новой оценки ферм и дал бы ему полную свободу в отношении ворот и прочих починок. Таков мой взгляд на политическую ситуацию, — закончил мистер Кэдуолледер, заложил большие пальцы в прорези жилета и, посмеиваясь, посмотрел на мистера Брука.
— Я ничего не люблю делать напоказ, знаете ли, — сказал мистер Брук. Но назовите мне другого землевладельца, который так легко мирился бы с задержками арендной платы. Я своих старых арендаторов не выгоняю. Я очень мягок, разрешите вам сказать, очень мягок. У меня свои идеи, знаете ли, и я от них не отступаю. А в таких случаях человеку непременно приписывают эксцентричность, непоследовательность, ну и так далее. Если я изменю свою систему, то только в соответствии с моими идеями.
Тут мистер Брук припомнил, что забыл отправить срочный пакет, и поспешил откланяться.
— Мне не хотелось еще больше раздражать Брука, — сказал сэр Джеймс. — Я вижу, он задет. Но то, что он говорил о своих старых арендаторах… На нынешних условиях никакой новый арендатор эти фермы не возьмет.
— Мне кажется, его мало-помалу удастся убедить, — сказал мистер Кэдуолледер. — Но ты тянула в одну сторону, Элинор, а мы в другую. Ты пугала его расходами, а мы пытались напугать его, чтобы он пошел на новые расходы. Пусть попробует добиться популярности и увидит, какой помехой явится его репутация скупого помещика. «Мидлмарчский пионер», Ладислав и речи, которые Брук намерен держать перед мидлмарчскими избирателями, — это все пустяки. Важно, чтобы моим типтоновским прихожанам жилось сносно.
— Прости, но это вы тянули не в ту сторону, — объявила миссис Кэдуолледер. — Вам надо было показать ему, сколько он теряет оттого, что не заботится об арендаторах, вот тогда бы мы объединили усилия. Если вы позволите ему оседлать политического конька, ничего хорошего не выйдет. Это вам не дома на палочках скакать и называть их идеями.
Коль в женщине Лик чистоты,
Подобно мне, узрев,
Дерзнул любить отныне ты,
«Он» и «Она» презрев,
И от завистливых людей
Сокрыть любовь сумел.
Что насмеялись бы над ней,
То истинно ты смел.
И пред тобой бледнеет честь
Былых твоих предтеч.
Но много выше подвиг есть
Сокрытое сберечь.
Сэр Джеймс Четтем не был особенно изобретательным, но его стремление «воздействовать на Брука» в сочетании с неизменной верой в благодетельное влияние Доротеи помогли ему измыслить небольшой план — под предлогом легкого нездоровья Селии пригласить Доротею (одну) во Фрешит-Холл, а по дороге завезти ее в Типтон-Грейндж, предварительно рассказав ей обо всем, к чему привела система мистера Брука в управлении поместьем.
И вот однажды в четыре часа, когда мистер Брук и Ладислав сидели в библиотеке, дверь отворилась и слуга доложил о миссис Кейсобон.
Уилл изнывал от скуки и, уныло помогая мистеру Бруку разбирать «документы», живописавшие повешения за кражу овец, доказывал способность нашего сознания скакать одновременно на нескольких конях: он мысленно расставался с Типтон-Грейнджем и снимал квартиру в Мидлмарче, но эти практические меры перемежались озорными замыслами эпоса, воспевающего кражу овец с гомеровской наглядностью. Услышав имя миссис Кейсобон, он вздрогнул как от удара электричеством, и у него даже закололо кончики пальцев. Цвет его щек, положение лицевых мышц и живость взгляда изменились настолько, что могло показаться, будто каждая молекула его тела получила магический сигнал. Да так оно и было. Ибо тайна магии заложена в самой Природе. Кому дано измерить неуловимую тонкость сигналов, которые говорят о свойствах не только тела, но и души, и делают страсть мужчины к одной женщине столь же непохожей на его страсть к другой, как несходны между собой благоговейный восторг перед отблесками утренней зари, играющими на водах реки, горных склонах и снежной вершине, и удовольствие от веселого сияния китайских фонариков среди зеркал? Уилла отличала редкая впечатлительность. Звук, извлеченный умелым смычком из струн скрипки, изменял для него облик мира, и его точка зрения менялась с такой же легкостью, как и настроение. И услышав имя Доротеи, он как бы вдохнул утреннюю свежесть.
— Очень приятно видеть тебя, милочка, — сказал мистер Брук, поднимаясь навстречу племяннице и целуя ее. — Полагаю, ты оставила Кейсобона его книгам. И правильно. Тебе незачем становиться слишком уж ученой женщиной, знаешь ли.
— Этого, дядюшка, опасаться не стоит, — ответила Доротея.
Она повернулась к Уиллу, пожала ему руку со спокойной сердечностью, а затем продолжала:
— Я очень непонятлива. И, сидя над книгами, нередко блуждаю в мыслях где-то далеко от них. Я обнаружила, что быть ученой куда труднее, чем чертить планы сельских домиков.
Она опустилась на стул рядом с дядей напротив Уилла, но, казалось, не замечала его, а продолжала думать о своем. Уилла охватило горькое разочарование. Смешно! Как будто он хоть на мгновение поверил, что она приехала ради него.
— Да-да, милочка, ты обожала чертить планы. Но всякому коньку полезно дать отдых, не то он может ускакать с тобой неизвестно куда. А это, знаешь ли, нехорошо. Надо крепко держать его в узде. Вот, например, я. Я всегда знал, когда остановиться. Именно это я постоянно объясняю Ладиславу. Мы с ним похожи, знаешь ли, — ему нравится входить во все. Мы с ним работаем над вопросом о смертной казни. Мы вместе многое сделаем — Ладислав и я.
— О да! — сказала Доротея с обычной своей прямотой. — Сэр Джеймс говорил мне, что надеется скоро увидеть большие перемены в вашем поместье. Он говорит, что вы намерены сделать новую оценку ферм, предпринять необходимые починки и перестроить дома арендаторов. Типтон будет трудно узнать! Как чудесно! — продолжала она, захлопав в ладоши с прежней детской непосредственностью, которую в замужестве научилась подавлять. — Если бы я по-прежнему жила дома, то, конечно, опять начала бы ездить верхом, чтобы сопровождать вас и самой все видеть. И сэр Джеймс говорит, что вы собираетесь пригласить мистера Гарта, а он хвалил мои домики.
— Четтем слишком уж тороплив, милочка, — ответил мистер Брук, слегка краснея. — Слишком уж, знаешь ли. Я не говорил, что намерен взяться за все это. И не говорил, что не намерен, знаешь ли.
— Он полагает так потому, — сказала Доротея без тени сомнения в голосе, точно юный певчий, выводящий «Верую», — что вы думаете выставить свою кандидатуру в парламент, обещая ратовать за улучшение доли простых людей, а это в первую очередь означает земледельцев и батраков. Подумайте о Ките Даунсе, дядюшка! Он с женой и семью детьми ютится в лачуге из двух комнатушек немногим больше этого стола! А бедные Дэгли! Их дом совсем развалился, и они живут на кухне, а комнаты оставили крысам. Вот одна из причин, милый дядя, почему мне не нравились ваши картины, как вы ни пеняли мне за это. У меня щемило сердце при воспоминании о грязи, о безобразности того, что я видела в домах бедняков, и слащавые картины в гостиной казались мне бесчувственными попытками искать наслаждения в фальши. Словно мы равнодушно отворачивались от тяжкой жизни наших ближних за этими стенами. По-моему, мы не имеем права выходить на трибуну и требовать широких перемен, если сами ничего не сделали, чтобы уничтожить зло рядом с нами.
Доротея постепенно увлекалась, забыв обо всем, отдаваясь возможности свободно излить свои чувства, — прежде это было для нее привычным, но в замужестве она научилась сдерживаться в непрерывной борьбе между душевными порывами и страхом. На миг к восхищению Уилла приметался холодок. Мужчина редко стыдится того, что его любовь к женщине остывает, когда он замечает в ней величие души, — ведь природа предназначила подобное величие только для мужчин. Впрочем, природа порой допускает досадные промашки, как, например, в случае с добрейшим мистером Бруком, чей мужской ум, ошеломленный потоком красноречия Доротеи, в эту минуту был способен только запинаться и заикаться. Не находя что ответить, мистер Брук встал, вдел в глаз монокль и принялся перебирать лежащие на столе бумаги. Наконец он сказал:
— В том, что ты говоришь, милочка, кое-что есть, да, есть, однако далеко не все, э, Ладислав? Нам с вами не нравится, когда в наших картинах и статуях находят изъяны. Молодые дамы склонны к пылкости, знаешь ли, к односторонности, милочка моя. Изящные искусства, поэзия и прочее возвышают нацию… Emollit mores…[139] Ты ведь теперь немного понимаешь латынь. Но… а? Что такое?
Эти последние слова были обращены к лакею, который пришел доложить, что лесник поймал в роще одного из сыновей Дэгли с убитым зайчонком в руках.
— Сейчас иду, сейчас иду. Я не буду с ним строг, знаешь ли, — добавил мистер Брук в сторону Доротеи и радостно удалился.
— Вы ведь согласны, что перемены, которые я считаю… которые сэр Джеймс считает необходимыми, действительно нужны? — спросила Доротея, едва мистер Брук вышел.
— Да. Вы меня совершенно убедили. Я никогда не забуду ваших слов. Но не могу ли я поговорить с вами о другом? Возможно, мне больше не представится случая рассказать вам о том, что произошло, — воскликнул Уилл и, вскочив, оперся обеими руками на спинку стула.
— Разумеется, — встревоженно ответила Доротея и, тоже встав, отошла к окну, в которое, повизгивая и виляя хвостом, заглядывал Монах. Она прислонилась к открытой раме и положила руку на голову пса. Хотя, как нам известно, ей не нравились комнатные любимцы, которых надо носить на руках, чтобы на них не наступили, она всегда была очень добра с собаками и старалась не обидеть их, даже когда уклонялась от их ласк.
Уилл не пошел за ней и только сказал:
— Я полагаю, вам известно, что мистер Кейсобон отказал мне от дома?
— Нет, — после паузы ответила Доротея с глубоким огорчением. — Я очень сожалею, — добавила, она грустно, думая о том, что было неизвестно Уиллу, — о разговоре между ней и мужем в темноте, и вновь испытывая тягостное отчаяние при мысли, что она не может повлиять на него.
Она нисколько не скрывала своей печали, и Уилл понял, что она не связывает эту печаль с ним и ни разу не спросила себя, не в ней ли самой заключена причина ревности и неприязни, которые мистер Кейсобон испытывает к нему. Его охватило странное чувство, в котором радость смешивалась с досадой: радость оттого, что ему по-прежнему дано пребывать в чистом храме ее мыслей, не омраченном подозрениями, и досада оттого, что он значит для нее столь мало. Ее открытая доброжелательность отнюдь ему не льстила. Однако мысль, что Доротея может измениться, так его пугала, что он справился с собой и сказал обычным тоном:
— Мистер Кейсобон недоволен тем, что я принял здесь место, которое, по его мнению, не подходит для меня, как его родственника. Я объяснил, что не могу уступить ему в этом. По-моему, все-таки нельзя требовать, чтобы я ломал свою жизнь в угоду предрассудкам, которые считаю нелепыми. Благодарность можно превратить в орудие порабощения, точно рабское клеймо, наложенное на нас, когда мы были слишком молоды, чтобы понимать его смысл. Я не согласился бы занять это место, если бы не собирался использовать его в достойных и полезных целях. С семейной же честью я обязан считаться только так, и не более.
Доротее было невыносимо тяжело. Она считала, что ее муж глубоко не прав, и не только в том, о чем упомянул Уилл.
— Нам лучше оставить эту тему, — произнесла она, и голос ее дрогнул. Раз вы расходитесь во мнениях с мистером Кейсобоном. Вы решили остаться тут? — спросила она, тоскливо глядя на подстриженную траву за окном.
— Да. Но ведь теперь мы больше не будем видеться! — жалобно, словно ребенок, воскликнул Уилл.
— Вероятно, нет, — сказала Доротея, обернувшись к нему. — Однако до меня будут доходить вести о вас. Я буду знать, что вы делаете для моего дяди.
— А я о вас не буду знать ничего, — сказал Уилл. — Мне никто ничего не будет рассказывать.
— Но ведь моя жизнь очень проста, — заметила Доротея и улыбнулась легкой улыбкой, словно озарившей ее грусть. — Я всегда в Лоуике.
— Томитесь там в заключении! — не сдержавшись, воскликнул Уилл.
— Вы напрасно так думаете, — возразила Доротея. — Я ничего другого не хочу.
Уилл промолчал, но она продолжала, словно отвечая на его несказанные слова:
— Я имею в виду — для меня самой. Правда, я предпочла бы не иметь столь много: я ведь ничего не сделала для других, и моя доля благ слишком велика. Однако у меня есть моя вера, и она меня утешает.
— Какая же? — ревниво спросил Уилл.
— Я верю, что желать высшего добра, даже не зная, что это такое, и не имея возможности делать то, к чему стремишься, все-таки значит приобщиться к божественной силе, поражающей зло, значит добавить еще капельку света и заставить мрак чуть-чуть отступить.
— Это прекрасный мистицизм, он…
— Не надо названий, — умоляюще произнесла Доротея. — Вы скажете персидский или еще какой-нибудь, не менее географический. А это — моя жизнь. Я сама пришла к такому убеждению и не могу от него отказаться. Еще девочкой я искала свою религию. Прежде я много молилась, а теперь почти совсем не молюсь. Я стараюсь избегать себялюбивых желаний, потому что они не приносят пользы другим, а у меня и так уже всего слишком много. Я рассказываю вам про это только для того, чтобы вы поняли, как проходят мои дни в Лоуике.
— Я бесконечно вам благодарен за откровенность! — пылко и несколько неожиданно для себя воскликнул Уилл. Они смотрели друг на друга, как двое детей, доверчиво секретничающие про птиц.
— А ваша религия? — спросила Доротея. — То есть не церковная, но та вера, которая помогает вам жить?
— Любовь ко всему, что хорошо и красиво, — ответил Уилл. — Но я бунтовщик и, в отличие от вас, не чувствую себя обязанным подчиняться тому, что мне не нравится.
— Но если вам нравится то, что хорошо, где разница? — с улыбкой заметила Доротея.
— Это что-то слишком уж тонко, — сказал Уилл.
— Да, мистер Кейсобон часто говорит, что я склонна к излишним тонкостям. Но я этого как-то не чувствую, — ответила Доротея со смехом. Однако дядя что-то задержался. Я пойду поищу его. Я ведь просто заехала по дороге во Фрешит-Холл. Меня ждет Селия.
Уилл сказал, что сходит предупредить мистера Брука, и тот вскоре вернулся в библиотеку и попросил Доротею подвезти его до фермы Дэгли — он намерен поговорить с родителями маленького браконьера, которого поймали с зайчонком. По дороге Доротея вновь коснулась вопроса о переменах в управлении поместьем, но на этот раз мистер Брук не дал поймать себя врасплох и завладел разговором.
— Четтем, милочка, — начал он, — ищет во мне недостатки, но если бы не Четтем, так я бы не стал оберегать дичь на моих землях, а ведь даже он не станет утверждать, будто эти деньги расходуются ради арендаторов. Мне же, откровенно говоря, это несколько претит… я не раз подумывал о том, чтобы заняться вопросом о браконьерстве. Не так давно ко мне привели Флейвела, методистского проповедника, за то, что он убил палкой зайца: они с женой гуляли, а заяц выскочил на тропинку прямо перед ним, и Флейвел успел ударить его палкой по шее.
— Как жестоко! — воскликнула Доротея.
— Да, признаюсь, мне это показалось не слишком достойным — методистский проповедник, знаешь ли. А Джонсон говорит: «Лицемер он, и больше ничего, сами видите!» И право, Флейвел совсем не походил на «человека высочайших правил», как кто-то назвал христианина… кажется, Юнг,[140] поэт Юнг… Ты знакома с Юнгом? Ну, а Флейвел в черных ветхих гетрах говорит в свое оправдание, что господь, по его разумению, послал им с женой сытный обед и он был вправе ударить зайца, хотя он и не ловец перед господом, подобно Нимроду…[141] Уверяю тебя, это было весьма комично. Филдинг непременно воспользовался бы… или Скотт. Да, Скотт сумел бы. Но когда я подумал об этом, то, право же, почувствовал, что было бы вовсе не плохо, если бы бедняга мог возблагодарить бога за кусок жареной зайчатины. Это же только предрассудки… предрассудки, подкрепленные законом, знаешь ли. Ну, палка, гетры и прочее. Однако рассуждениями ничему не поможешь, а закон есть закон. Но я уломал Джонсона и замял дело. Полагаю, Четтем поступил бы строже, и тем не менее он бранит меня, точно я самый жестокий человек в графстве. А! Вот мы и тут.
Мистер Брук вышел из кареты у ворот фермы, а Доротея поехала дальше. Поразительно, насколько безобразней кажутся любые недостатки, стоит нам заподозрить, что винить в них будут нас. Даже наше собственное отражение в зеркале словно меняется после того, как мы услышим откровенную критику наименее восхитительных особенностей нашей внешности. И просто удивительно, как спокойна наша совесть, когда мы тесним тех, кто не жалуется, или тех, за кого некому вступиться. Жилище Дэгли никогда еще не казалось мистеру Бруку таким жалким, как в этот день, когда его память язвили придирки «Рупора», которые поддержал сэр Джеймс.
Правда, под умягчающим влиянием изящных искусств, которые придают живописность чужой нужде, посторонний наблюдатель мог бы от души восхититься этой крестьянской усадьбой, носившей название «Тупик Вольного Чело века». Темно-красную крышу старого дома украшали полукруглые чердачные окна, две дымовые трубы утопали в плюще, на большом крыльце были сложены вязанки хвороста, половину окон закрывали серые растрескавшиеся ставни, а под ними буйствовали кусты жасмина. Осыпающаяся кирпичная ограда, через которую перевешивались плети жимолости, ласкала глаз благородством мягких оттенков, а перед распахнутой дверью кухни лежал дряхлый козел, живой символ старинных суеверий. Мшистая кровля коровника, обвисшие на петлях серые двери амбара, батраки в заплатанных штанах, которые сбрасывали в амбар с повозки снопы, готовые для ранней молотьбы, привязанные перед дойкой тощие коровы в почти пустом коровнике, даже свиньи и белые утки, вяло бродящие по заросшему запущенному двору, словно обессилев от скудости достающихся на их долю объедков, — картина эта, осиянная тихим светом, льющимся с неяркого неба в прозрачной дымке высоких облаков, могла бы очаровать нас на полотне и затронуть совсем не те чувства, которые пробуждали постоянные сетования газет того времени на застой в сельском хозяйстве и на прискорбную нехватку необходимых капиталовложений. Однако именно эти неприятные ассоциации занимали сейчас мистера Брука и портили для него безыскусственную прелесть открывшейся перед ним сельской сцены. Пейзаж оживляла фигура самого мистера Дэгли с вилами в руках и в древней приплюснутой спереди касторовой шляпе, которую он надевал перед дойкой. Куртка и штаны на нем были праздничными, но потому лишь, что он утром ездил на рынок и вернулся поздно, так как позволил себе редкое удовольствие — пообедать за общим столом в «Голубом быке». Возможно, назавтра он сам подивился бы своему мотовству, но в обеденный час положение страны, краткий перерыв в жатве, рассказы о новом короле и многочисленные афишки на стенах, казалось, давали право человеку немножко отвести душу. В Мидлмарче свято соблюдался старинный завет, что добрая еда требует доброго питья, а под добрым питьем Дэгли понимал эль за обедом и грог после обеда. Напитки эти действительно хранили в себе истину в том смысле, что не сфальшивили и не развеселили беднягу Дэгли, а только подогрели его недовольство и развязали ему язык. Кроме того, он через меру хватил мутных политических толков — зелья, довольно опасного для крестьянского консерватизма, который сводится к утверждению, что все скверно дальше некуда, а от любых перемен только хуже будет. Он остановился, сжав вилы, и, все больше багровея, воинственно смотрел на своего помещика, который неторопливо приближался семенящей походкой, заложив руку в карман панталон и небрежно помахивая тросточкой.
— Дэгли, милейший Дэгли, — начал мистер Брук, сознавая всю меру своей снисходительности к провинившемуся мальчишке.
— Ого-го! Так я, выходит, милейший? Покорнейше вас благодарю, сэр. Покорнейше вас благодарю, — ответил Дэгли с такой злобной иронией, что дворовый пес Хватай поднялся с земли и навострил уши. Впрочем, тут во дворе появился замешкавшийся где-то Монах, и Хватай сел, хотя уши продолжал держать торчком. — Очень мне приятно слышать, что я такой милейший.
Мистер Брук сообразил, что день был базарный и что его достойный арендатор, по-видимому, пообедал в городе, но не усмотрел в этом достаточной причины, чтобы прервать свою речь. Тем более что во избежание недоразумений он мог затем сообщить все необходимое миссис Дэгли.
— Вашего маленького Джейкоба поймали с убитым зайчонком, Дэгли. Я распорядился, чтобы Джонсон запер его на час-другой в пустой конюшне. Чтобы попугать, знаете ли. Его отправят домой еще засветло, но вы присматривайте за ним, хотя пока достаточно будет реприманда, знаете ли.
— Как бы не так! Да чтоб я выдрал мальца в угоду вам или кому там еще! Ни за что, будь вас тут хоть двадцать помещиков, а не один, и такой, что хуже поискать.
Дэгли выражал свое негодование так громогласно, что его жена выглянула из кухонной двери — единственной, которой пользовались в этом доме и которая закрывалась только в очень плохую погоду. Мистер Брук поспешил сказать умиротворяюще:
— А-а, вон и ваша жена. Я, пожалуй, побеседую с ней. Я вовсе не имел в виду порки, — и, повернувшись, направился к дому.
Однако Дэгли только укрепился в своем намерении «поговорить начистоту» с джентльменом, удалившимся с поля боя, и пошел за ним следом. Хватай брел позади, угрюмо сторонясь Монаха, намерения которого, возможно, были самыми дружескими.
— Как поживаете, миссис Дэгли? — сказал мистер Брук с некоторой поспешностью. — Я пришел рассказать вам про вашего сынишку. Я вовсе не хочу, чтобы его проучили прутом. — На этот раз мистер Брук постарался выразиться как можно яснее.
Замученная работой миссис Дэгли — худая, изможденная женщина, давно забывшая, что такое радость (даже посещение церкви не скрашивало ее дни, так как ей не во что было принарядиться), — после возвращения мужа уже испытала на себе его гнев и в самом глубоком унынии ожидала худшего. Однако муж не дал ей ничего сказать.
— Еще чего! Хотите вы или не хотите, а прута он не попробует! — заявил он, швыряя слова, точно камни. — И нечего вам тут про прутья толковать, коли от вас и прутика на починку не дождешься! Съездите-ка в Мидлмарч послушать, как вас там похваливают!
— Придержал бы ты язык, Дэгли, — сказала его жена. — Не брыкал бы колоду, из которой тебе пить. Когда у человека дети, а он деньги по базарам швыряет и домой возвращается пьяный, так для одного дня он довольно набаламутил. А что Джейкоб-то натворил, сэр?
— Тебе этого и знать не надо, — крикнул Дэгли, свирепея все больше. Тут я говорю, а ты знай помалкивай. И я поговорю, я все выложу, хоть провались он, твой ужин. Вот что я скажу: я жил на вашей земле, а допрежь того мой отец и дед, и наши деньги в нее вкладывали, и все едино я и мои сыновья ее своими костями удобрим, потому как денег, чтобы ее купить, у нас все равно нету, коли король этого дела не кончит.
— Милейший, вы пьяны, знаете ли, — сказал мистер Брук доверительно, но не вполне благоразумно. — Как-нибудь в другой раз, как-нибудь в другой раз, — добавил он и повернулся, собираясь удалиться.
Однако Дэгли тут же преградил ему путь. Не отстававший от хозяина Хватай, услышав, что его голос становится все более громким и сердитым, глухо зарычал, и Монах, величественно насторожив уши, подошел поближе. Батраки возле амбара слушали, бросив работу, и здравый смысл подсказывал мистеру Бруку, что лучше стоять спокойно, чем ретироваться, когда тебя по пятам преследует разъяренный арендатор.
— Не пьянее вас, а может, и потрезвее! — объявил Дэгли. — Выпить я выпью, только разума не теряю и знаю, что говорю. А я говорю, что король этому делу положит конец: так верные люди толкуют, потому как будет ринформа, и коли помещик свой долг перед арендаторами не справлял, так и долой его отсюдова, пусть улепетывает подальше. В Мидлмарче-то знают, что такое ринформа и кому улепетывать придется. Они вот говорят: «Я знаю, кто твой помещик», а я отвечаю: «Ну, может, вам от этого толк есть, а мне так никакого». Они говорят: «За грош удавиться готов». «Верно», — говорю. «Он, — говорят, — ринформы дожидается». Тут я и разобрался, что это за ринформа такая. Чтобы, значит, вы и всякие вроде вас улепетывали подальше, а уж мы вас проводим чем-нибудь таким, что пахнет похуже цветочков. А теперь что хотите, то и делайте, меня не испугаешь. И парнишку моего лучше не трогайте. За собой посмотрите, как бы вам ринформа боком не вышла. Вот и весь мой сказ, — заключил мистер Дэгли и вогнал вилы в землю с решимостью, о которой, несомненно, пожалел, когда попытался снова их выдернуть.
Тут Монах громко залаял, и мистер Брук воспользовался этим. Он покинул двор со всей быстротой, на какую был способен, несколько ошеломленный новизной случившегося. Его никогда еще не оскорбляли на принадлежащей ему земле, и он склонен был считать, что пользуется всеобщей любовью и уважением (как это свойственно всем нам, когда мы больше думаем о собственной добросердечности, нежели о том, что хотели бы получить от нас другие люди). Когда мистер Брук за двенадцать лет до описываемых событий поссорился с Кэлебом Гартом, он полагал, что арендаторы останутся очень довольны, если их помещик будет всем заниматься сам.
Те, кто знакомился с повествованием мистера Дэгли о почерпнутых им в Мидлмарче сведениях, возможно, удивились его полуночной темноте, однако в описываемые времена наследственному фермеру с таким достатком было весьма легко прозябать в невежестве несмотря на то, что священник его и соседнего приходов был джентльменом до мозга костей, что младший священник жил совсем близко и проповедовал весьма учено, что его помещик интересовался решительно всем, особенно же изящными искусствами и улучшением социальных условий, а светочи Мидлмарча мерцали всего лишь в трех милях от его фермы. Что же до способности всех смертных увертываться от приобретения знаний, то возьмите кого-нибудь из своих знакомых, осиянных интеллектуальным блеском Лондона, и взвесьте, каким был бы этот приятный застольный собеседник, если бы он обучился началам «счета» у типтоновского причетника, а Библию читал бы по складам, безнадежно спотыкаясь на таких именах, как Иеремия или Навуходоносор. Бедняга Дэгли иногда прочитывал по воскресеньям два-три стиха из Священного писания, и мир по крайней мере не становился для него темнее, чем прежде. Но кое в чем он был знатоком — в тяжелом крестьянском труде, в капризах погоды, болезнях скота и опасностях, грозящих урожаю в Тупике Вольного Человека, названном так, вне всяких сомнений, иронически: дескать, человек волен выйти оттуда, если захочет, но только идти ему оттуда некуда.
Усерден он, прилежен был,
Свою работу знал;
О вере спор не заводил,
Страной не управлял.
Хоть скромен и безвестен он,
Где без его труда
Искусства были б, и закон,
И наши города?
Наблюдая действие хотя бы даже электрической батареи, нередко бывает необходимо переменить место и исследовать данную смесь или сочетание элементов на некотором расстоянии от точки, где возникло интересующее нас движение. Сочетание элементов, к которым я обращаю взгляд теперь, это семья Кэлеба Гарта, завтракающая в большой комнате с картами на стенах и письменным столом в углу, — отец, мать и пятеро детей. Мэри в ожидании места жила пока дома, а Кристи, старший из мальчиков, получал недорогое образование и ел всухомятку в Шотландии, так как, к большому разочарованию отца, предпочел книги его возлюбленному «делу».
Пришла почта — девять дорогих писем, за которые почтальону было уплачено по три и по два пенса. Мистер Гарт отодвинул чай и жареный хлеб и принялся читать их одно за другим, укладывая затем стопкой. Иногда он покачивал головой, а иногда кривил губы во внутреннем споре, и все же не забыл срезать большую красную сургучную печать, которую Летти тотчас схватила с быстротой терьера.
Остальные продолжали спокойно разговаривать — когда Кэлеб бывал чем-то поглощен, он замечал окружающих, только если они толкали стол, на котором он писал.
Два письма из девяти предназначались Мэри. Она прочитала их и передала матери, а сама рассеянно поигрывала ложечкой, пока вдруг не вспомнила про рукоделье, которое лежало у нее на коленях.
— Ой, Мэри, да не начинай ты снова шить! — воскликнул Бен, ухватив ее локоть. — Лучше вылепи мне павлина! — И он протянул ей комочек хлебного мякиша, который нарочно для этого разминал.
— Нет уж, баловник! — ласково ответила Мэри и чуть-чуть кольнула иголкой его руку. — Вылепи его сам. Ты же столько раз видел, как я это делаю. И мне надо докончить платок. Розамонда Винси выходит замуж на будущей неделе, и без этого платочка свадьбе не бывать! — весело докончила Мэри, которую эта фантазия очень насмешила.
— А почему не бывать, Мэри? — спросила Летти, серьезно заинтригованная этой тайной, и так близко придвинулась к сестре, что Мэри приставила свою грозную иглу к ее носу.
— Потому что он входит в дюжину и без него платков будет только одиннадцать, — с самым серьезным видом объяснила она, и Летти удовлетворенно отодвинулась.
— Ты что-нибудь решила, деточка? — спросила миссис Гарт, откладывая письма.
— Я поеду в Йорк, — ответила Мэри. — В школьные учительницы я все-таки гожусь больше, чем в домашние. Учить целый класс мне приятнее. А учительницей так или иначе я стать должна, ведь ничего другого мне найти не удалось.
— По-моему, в мире нет более чудесного занятия, чем учить, — произнесла миссис Гарт с легким упреком. — Я бы еще могла понять такое нежелание, Мэри, если бы ты была невежественна или не любила детей.
— Наверное, мы неспособны понимать, почему другим не нравится то, что нравится нам, — сказала Мэри довольно резко. — Я недолюбливаю тесные классные комнаты. Мир за их окнами влечет меня гораздо больше. Такой уж у меня неудобный недостаток.
— А наверное, очень скучно без конца учить девчонок, — сказал Альфред. — Они все такие пустышки и ходят парами, как в пансионе миссис Боллард.
— И ни в одну стоящую игру играть не умеют, — сказал Джим. — Ни бросать, ни прыгать. Конечно, Мэри это не нравится.
— Э? Что Мэри не нравится? — спросил Кэлеб, откладывая письмо, которое собирался вскрыть, и глядя на дочь поверх очков.
— Возиться со всякими пустышками, — ответил Альфред.
— Тебе предлагают место, Мэри? — мягко сказал Кэлеб, глядя на дочь.
— Да, папа. В одном пансионе в Йорке. Я решила согласиться. Условия намного лучше, чем в остальных местах. Тридцать пять фунтов в год и дополнительная плата за уроки музыки — учить малышек барабанить по клавишам.
— Бедная девочка! Я бы предпочел, чтобы она осталась дома с нами, Сьюзен, — сказал Кэлеб, бросая жалобный взгляд на жену.
— Мэри может быть счастлива, только исполняя свой долг, нравоучительно произнесла миссис Гарт в полном убеждении, что она свой долг исполнила.
— Какое же это счастье — исполнять такой дрянной долг! — воскликнул Альфред, и Мэри с отцом беззвучно засмеялись, но миссис Гарт сказала строго:
— Милый Альфред, постарайся найти более пристойное слово, чем «дрянной», для всего того, что ты находишь неприятным. А ты подумал, что Мэри таким образом будет зарабатывать деньги и для того, чтобы ты мог поступить к мистеру Хэнмеру?
— По-моему, это очень плохо. Но сама она друг что надо! — сказал Альфред, встал со стула, обнял Мэри за шею и поцеловал.
Мэри порозовела и засмеялась, но не сумела скрыть навернувшиеся на глаза слезы. Кэлеб поглядел на нее поверх очков, поднял брови с выражением, в котором радость мешалась с огорчением, и опять взял невскрытое письмо. А миссис Гарт довольно улыбнулась и не сделала замечания Альфреду за вульгарное выражение, несмотря даже на то, что Бен немедленно его подхватил и принялся распевать: «Она друг что надо, что надо, что надо!», отбивая кулачком бойкий ритм на плече Мэри.
Впрочем, миссис Гарт было теперь не до него: она не сводила глаз с углубившегося в письмо мужа, встревоженная растерянным изумлением на его лице. Однако Кэлеб не любил, чтобы его отрывали от чтения, и она с беспокойством ждала, но он вдруг весь задрожал от веселого смеха, снова заглянул в начало письма, прищурился над очками и сказал негромко:
— Ну, что ты скажешь, Сьюзен?
Она подошла к нему, положила руки ему на плечи, и они прочли письмо вместе. Сэр Джеймс Четтем осведомлялся, не согласится ли мистер Гарт взять на себя управление его фамильными землями во Фрешите и других местах, и добавлял, что имеет поручение от мистера Брука узнать, не захочет ли мистер Гарт одновременно вновь стать управляющим Типтон-Грейнджа. Баронет в весьма лестных выражениях объяснял, что сам он очень желал бы, чтобы земли Фрешита и Типтон-Грейнджа находились в ведении одного лица, и выражал надежду, что условия такого двойного управления окажутся приемлемыми для мистера Гарта, которого он будет рад видеть во Фрешит-Холле в двенадцать часов на следующий день.
— Он пишет очень любезно, так ведь, Сьюзен? — спросил Кэлеб, поднимая глаза на жену, которая прижалась подбородком к его затылку и ущипнула его за ухо. — А Брук сам меня просить не захотел, — добавил он, беззвучно рассмеявшись.
— Вашему отцу воздали должное, дети, — сказала миссис Гарт в ответ на взгляд пяти пар устремленных на нее глаз. — К нему обращаются с просьбой вернуться те самые люди, которые много лет назад отказали ему от места, а это значит, что он исполнял свои обязанности хорошо и без него не могут обойтись.
— Как без Цинцинната! Ура! — завопил Бен и оседлал свой стул в твердой уверенности, что сейчас ему за это ничего не будет.
— А они за ним приедут, мама? — спросила Летти, представляя себе мэра и олдерменов в парадных мантиях.
Миссис Гарт погладила Летти по голове и улыбнулась, но тут же, заметив, что ее муж собирает письма и вот-вот укроется в святилище «дела», она сильнее оперлась на его плечи и сказала твердо:
— Только, Кэлеб, настаивай на справедливых условиях.
— Ну, разумеется, — ответил Кэлеб с глубочайшей убежденностью, словно ничего другого от него нельзя было и ждать. — Что-нибудь около четырех-пяти сотен за оба вместе… — Он вдруг встрепенулся. — Да, Мэри! Напиши в этот пансион и откажись. Оставайся дома и помогай матери. Вот теперь я доволен, что твой Панч.
Сходства между Кэлебом и Панчем, торжествующим победу над врагами, не было ни малейшего, но он не обладал умением красиво говорить, хотя в письмах всегда тщательно подбирал слова и восхищался правильной речью жены.
Мальчики пришли в неистовый восторг, и Мэри умоляюще протянула матери батистовый платочек с недоконченной вышивкой, потому что братья потащили ее плясать. Миссис Гарт, радостно улыбаясь, принялась составлять посуду, а Кэлеб отодвинулся на стуле, словно собираясь перейти к письменному столу, однако не встал, а продолжал сидеть с письмом в руке, задумчиво глядеть в пол и перебирать пальцами левой руки, что имело для него какой-то свой скрытый смысл. Наконец он сказал:
— А жаль, Сьюзен, что Кристи не захотел заняться делом. Мне ведь со временем понадобится помощник. А Альфред пойдет по инженерной части, это я твердо решил! — Он снова ненадолго погрузился в задумчивость, только красноречиво перебирая пальцами, и затем продолжал: — Я заставлю Брука заключить новые соглашения с арендаторами и введу правильный севооборот. И бьюсь об заклад, из глины в овраге Ботта можно жечь превосходный кирпич. Надо будет попробовать: тогда починка обойдется дешевле. Замечательная работа, Сьюзен. Холостой человек был бы рад выполнять ее без всякой платы.
— Но ты смотри, от платы не отказывайся! — сказала жена, грозя ему пальцем.
— Нет-нет. Только ведь истинное счастье для человека, когда он хорошо изучил дело и вдруг может привести, как говорится, в порядок какой-нибудь уголок страны — научить земледельцев хозяйничать экономичнее, поправить запущенное, заменить обветшалые лачуги добротными строениями, так, чтобы и тем, кто сейчас жив, и тем, кто их сменит, жилось лучше! Мне это дороже всякого богатства. Более почтенной работы и вообразить нельзя. — Тут Кэлеб положил письма, всунул пальцы в прорези жилета, выпрямился и продолжал с благоговением в голосе, чуть наклонив голову: — Это великая милость господня, Сьюзен.
— Да, Кэлеб, — ответила его жена столь же взволнованно. — И для твоих детей счастье иметь отца, который совершит такую работу, отца, чей благой труд сохранится, пусть имя его и будет забыто. — И она больше не стала говорить с ним о плате.
Под вечер, когда Кэлеб, утомившись за день, молча сидел, положив на колени раскрытую записную книжку, миссис Гарт и Мэри были заняты шитьем, а Летти в уголке шепотом беседовала с куклой, на дорожке под яблонями, где золотые блики заходящего августовского солнца ложились среди теней на метелки травы, показался мистер Фербратер. Мы знаем, что Гарты были его прихожанами и он питал к ним симпатию, а Мэри считал достойной того, чтобы рассказать о ней Лидгейту. Как священник, он позволял себе привилегию пренебрегать мидлмарчскими сословными предрассудками и постоянно повторял матери, что миссис Гарт с куда большим правом можно назвать леди, чем любую из городских дам. Тем не менее, как вам известно, он предпочитал проводить вечера в доме мистера Винси, где хозяйка, хотя и менее леди, принимала гостей в прекрасно освещенной гостиной среди столиков для виста. В те дни общение людей между собой определялось не только уважением. Однако мистер Фербратер искренне уважал Гартов, и его визит не поверг их в недоумение. Впрочем, священник счел нужным объяснить его причину, еще не кончив здороваться.
— Я прихожу к вам послом, миссис Гарт, — сказал он. — У меня к вам и Гарту поручение от Фреда Винси. Дело в том, что бедняга… — тут он сел, и живой взгляд его умных глаз скользнул по лицам старших Гартов и Мэри, что он был со мной вполне откровенен.
Сердце Мэри забилось чаще. Как далеко зашел Фред в своей откровенности?
— Мы уже несколько месяцев не видели мальчика, — заметил Гарт. — Я никак не мог понять, что с ним сталось.
— Он где-то гостил, — ответил священник. — Дома ему приходилось нелегко, а Лидгейт сказал его матушке, что ему еще рано садиться за занятия. Но вчера он пришел ко мне излить душу. Я очень рад, что он мне доверился. Ведь я помню его еще четырнадцатилетним мальчуганом, и у них в доме я настолько свой, что смотрю на детей почти как на собственных племянников и племянниц. Однако в подобном случае трудно давать советы. Но как бы то ни было, он попросил меня зайти к вам и сказать, что он уезжает, а мысль, что он не может уплатить вам долг, так его терзает, что он не решается побывать у вас, даже чтобы проститься.
— Передайте ему, что все это пустяки, — сказал Кэлеб, махнув рукой. Были у нас нелегкие минуты, но мы справились. — А уж теперь я буду богат, как ростовщик.
— Другими словами, — сказала миссис Гарт, улыбаясь священнику, — у нас будет довольно денег, чтобы дать мальчикам образование и чтобы Мэри могла остаться дома.
— Какой же клад вы нашли? — осведомился мистер Фербратер.
— Я буду управляющим двух поместий во Фрешите и Типтоне, а может быть, еще и в Лоуике — тут ведь семейные связи, а стоит одному воспользоваться твоими услугами, как и другим они тоже нужны. Я очень счастлив, мистер Фербратер, — Кэлеб чуть откинул голову и положил локти на ручки кресла, что опять смогу заняться землей и испробовать кое-какие улучшения. Я часто жаловался Сьюзен, как тяжело бывает, когда едешь верхом по проселку, заглянешь за изгороди, увидишь, что там творится, и знаешь, что ты тут бессилен. Каково же людям, которые занимаются политикой! Мне вот стоит увидеть, до чего довели какую-нибудь сотню акров, и я уже сам не свой.
Кэлеб редко произносил такие длинные речи, но счастье подействовало на него точно горный воздух: его глаза блестели, слова текли легко и свободно.
— От всего сердца поздравляю вас, Гарт, — сказал священник. — И я знаю, как обрадуется Фред Винси: его ведь особенно мучит ущерб, который он вам причинил. Он все время повторял, что из-за него вы лишились денег, которые предназначали совсем для другой цели, что он вас ограбил. Очень жаль, что Фред такой лентяй. В нем много хорошего, а отец с ним излишне строг.
— Куда же он едет? — довольно холодно спросила миссис Гарт.
— Он намерен еще раз попытаться получить диплом и решил подзаняться до начала семестра. Собственно, он тут последовая моему совету. Я вовсе не уговариваю его принять сан — наоборот. Однако, если он будет заниматься и сдаст экзамен, это хотя бы покажет, что у него есть энергия и воля. А другого выбора у него нет. Так он хотя бы угодит отцу, а я обещал тем временем попытаться примирить мистера Винси с мыслью, что его сын изберет себе какое-нибудь другое поприще. Фред откровенно признается, что неспособен быть священником, а я готов сделать все, лишь бы удержать человека от такого рокового шага, как неверный выбор профессии. Он пересказал мне ваши слова, мисс Гарт, — вы помните их? (Прежде мистер Фербратер называл ее просто Мэри, однако по свойственной ему деликатности он начал обходиться с ней почтительнее с тех пор, как ей пришлось, по выражению миссис Винси, самой зарабатывать свой хлеб.)
Мэри смутилась, но решила обратить все в шутку и поспешила ответить:
— Я говорила Фреду много всяких колкостей — мы ведь с ним играли детьми.
— Вы, по его словам, сказали, что он будет одним из тех нелепых священников, которые делают смешным все духовное сословие. Право же, это замечено так остро, что я и сам был немножко задет.
Кэлеб засмеялся.
— Свой язычок она унаследовала от тебя, Сьюзен, — сказал он не без удовольствия.
— Только не его несдержанность, папа, — поторопилась возразить Мэри, боясь, что ее мать рассердится. — И Фред поступил очень нехорошо, пересказывая мистеру Фербратеру мои дерзости.
— Ты правда говорила не подумав, девочка, — сказала миссис Гарт, в глазах которой неуважительное замечание по адресу тех, кто был облечен достоинством сана, было серьезнейшим проступком. — Мы не должны меньше почитать нашего священника оттого, что причетник соседнего прихода смешон.
— Но кое в чем она права, — возразил Кэлеб, стремясь воздать должное проницательности Мэри. — Из-за одного плохого работника не доверяют всем, кто трудится вместе с ним. Судят-то целое, — добавил он, опустил голову и смущенно зашаркал ногами по полу, потому что его слова не могли угнаться за мыслями.
— Да, конечно, — с улыбкой поддержал его мистер Фербратер. — Показывая себя достойными презрения, мы располагаем людей к презрению. Я всецело разделяю точку зрения мисс Гарт, даже если и сам не без греха. Но если говорить о Фреде Винси, то у него есть некоторое извинение: надежды, которые обманчиво внушал ему старик Фезерстоун, дурно влияли на него. А потом не оставить ему ни фартинга — в этом есть поистине нечто дьявольское. Но у Фреда достало выдержки не касаться этого. Больше всего его гнетет мысль, что он утратил ваше расположение, миссис Гарт. Он полагает, что вы никогда не возвратите ему своего доброго мнения.
— Фред меня разочаровал, — решительно сказала миссис Гарт. — Но я с удовольствием опять буду думать о нем хорошо, если он даст мне основания для этого.
Тут Мэри встала, позвала Летти и увела ее из комнаты.
— Когда молодые люди сожалеют о своих проступках, их надо прощать, сказал Кэлеб, глядя, как Мэри закрывает за собой дверь. — И вы правы, мистер Фербратер, в старике сидел настоящий дьявол. Мэри ушла, и я вам кое-что расскажу. Об этом знаем только мы с Сьюзен, и вы уж никому не говорите. В ту самую ночь, когда старый негодяй умер, Мэри сидела с ним одна, и он потребовал, чтобы она сожгла какое-то его завещание. Деньги ей предлагал из своей шкатулки, лишь бы она послушалась. Только Мэри, вы понимаете, сделать этого не могла — не хотела открывать его железный сундук, ну, и остальное тоже. Но, видите ли, сжечь-то он хотел это последнее завещание. Так что сделай Мэри по его, Фред Винси получил бы десять тысяч фунтов. Старик в последнюю минуту хотел-таки о нем позаботиться. Это очень мучает бедную Мэри. По-другому сделать она не могла и поступила правильно, но у нее, говорит она, такое чувство, будто она, защищаясь от нападения, ненароком разбила чужую дорогую вещь. Я ее понимаю и с радостью как-нибудь помог бы мальчику, а не держал бы на него сердца за этот его вексель. А как вы полагаете, сэр? Сьюзен со мной не согласна. Она говорит… Да ты сама скажи, Сьюзен.
— Мэри не могла бы поступить иначе, даже если бы знала, какие последствия это будет иметь для Фреда, — объявила миссис Гарт, подняв голову от шитья и повернувшись к мистеру Фербратеру. — А она ничего не знала. Мне кажется, если, поступая правильно, мы невольно причиним кому-нибудь вред, это не должно лежать бременем на нашей совести.
Священник ответил не сразу, и ей возразил Кэлеб:
— Это ведь просто чувство. Девочка мучается, и я ее понимаю. Вот заставляешь лошадь пятиться и вовсе не хочешь, чтобы она наступила на щенка, а случится такое, и до того на душе скверно!
— Я уверен, что миссис Гарт в этом с вами согласна, — заметил мистер Фербратер, о чем-то раздумывая. — Бесспорно, такое чувство — я имею в виду, по отношению к Фреду — нельзя назвать ошибочным, или, вернее, неоправданным, хотя никто не вправе искать его, а тем более требовать.
— Только ведь это секрет, — сказал Кэлеб. — Вы Фреду ничего не говорите.
— Ну, разумеется. Но я сообщу ему приятную новость — что ваши дела поправились и вы можете обойтись без денег, которых из-за него лишились.
Мистер Фербратер вскоре ушел и, увидев Мэри с Летти среди яблонь, направился к ним попрощаться. Закатное солнце золотило яблоки в редкой листве на старых корявых сучьях, и сестры являли собой очаровательную картину — Мэри в светло-зеленом ситцевом платье с черными лентами держала корзину, а Летти в выцветшем нанковом платьице подбирала паданцы и складывала их туда. Если вы хотите живо представить себе, как выглядела Мэри, то присмотритесь завтра к потоку прохожих на улице, и десять против одного, что вы вскоре увидите лицо, совсем такое, как у нее. Не ищите ее среди тех дочерей Сиона, что надменны и ходят, подняв шею и обольщая взорами, и выступают величавой поступью,[142] — пусть они идут своей дорогой, а вы остановите взгляд на невысокой, смуглой, плотно сложенной молодой женщине, которая ступает уверенно, но спокойно и смотрит по сторонам, не ожидая ответных взглядов. Если у нее широкое лицо, квадратный лоб, густые брови и кудрявые черные волосы, чуть лукавый взгляд и губы, которые прячут тайну этого лукавства, а все прочие черты совсем не примечательны, то эту непритязательную, хотя и приятную на вид молодую особу можно счесть портретом Мэри Гарт. Если вы заставите ее улыбнуться, она покажет вам безупречно ровные зубки; если вы ее рассердите, она не повысит голоса, но вы услышите достойную отповедь; если вы окажете ей услугу, она никогда ее не забудет.
Этот невысокий священник в отлично вычищенном ветхом сюртуке, красивый, с живым и умным лицом, внушал Мэри уважение и симпатию, как ни один из немногих знакомых ей мужчин. Она ни разу не слышала, чтобы он сказал глупость, хотя знала, что он позволяет себе неблагоразумные поступки. Возможно, глупые слова, по ее мнению, заслуживали большего осуждения, чем самые неблагоразумные поступки мистера Фербратера. Во всяком случае, как ни странно, вполне зримые недостатки его, как духовного лица, никогда не вызывали у нее того возмущения и презрения, с какими она говорила о тени, которую предположительно должен был бы бросить на сан священника Фред Винси. Подобная непоследовательность мышления, полагаю, бывает свойственна и более зрелым умам, чем ум Мэри Гарт, — беспристрастность мы храним для абстрактных добродетелей и пороков, каких вживе никогда не наблюдаем. Возьмется ли читатель отгадать, который из этих двух столь несхожих людей вызывал у Мэри женскую нежность — тот, с кем она была особенно строга, или другой?
— Не хотите ли что-нибудь передать через меня старому товарищу ваших детских игр, мисс Гарт? — спросил священник, беря из корзинки, которую она ему протянула, большое душистое яблоко и опуская его в карман. — Может быть, вы хотите смягчить свой суровый приговор? Я сейчас увижусь с ним.
— Нет. — Мэри с улыбкой покачала головой. — Если я возьму назад свои слова, что как священник он будет смешон, то мне придется сказать, что он будет не смешон, а плох. Однако я от души рада узнать, что он уезжает учиться дальше.
— А я, наоборот, от души рад, что вы не уезжаете учить других. Моей матушке, я уверен, будет очень приятно, если вы ее навестите. Она любит беседовать с молодыми людьми, и ей есть что порассказать о старых временах. В сущности, это будет одолжением с вашей стороны.
— Я приду с большим удовольствием, — сказала Мэри. — На меня вдруг сразу нахлынуло слишком уж много счастья. Мне казалось, что моя судьба всегда тосковать по дому, и теперь я испытываю какую-то пустоту. Вероятно, это чувство занимало в моей душе чересчур большое место.
— Можно, я пойду с тобой, Мэри? — шепнула Летти. Это бойкое дитя обладало неудобным свойством не пропускать ни слова из разговоров взрослых. Но на этот раз она торжествовала: мистер Фербратер ущипнул ее за подбородок и поцеловал в щеку, о чем она тотчас сообщила отцу и матери, едва вбежала в комнату.
Когда священник шел по направлению к Лоуику, внимательный наблюдатель мог бы заметить, что он дважды пожал плечами. По-моему, те редкие англичане, которым привычен этот жест, никогда не бывают плотно сложены впрочем, чтобы избежать какого-нибудь дюжего примера, свидетельствующего об обратном, я лучше скажу: почти никогда. Такие люди обычно обладают ровным характером и снисходительны к маленьким человеческим слабостям (и в самих себе тоже). Мистер Фербратер вел внутренний диалог, в котором сообщил себе, что между Фредом и Мэри Гарт, по-видимому, существует нечто большее, чем простая привязанность товарищей детских игр, и тут же задал вопрос, не слишком ли хороша и тонка эта девушка для этого туповатого юнца. Ответом и было первое пожатие плеч. Затем он посмеялся над собой за такую ревность — словно он может жениться! Тогда как, добавил он, «простейшее сведение доходов и расходов показывает, что мне об этом нечего и думать». Тут он пожал плечами во второй раз.
Что могли найти два столь разных человека в этой «чернушке», как называла себя Мэри? Во всяком случае, их чаровала вовсе не ее некрасивость (и пусть некрасивые юные девицы поостерегутся возлагать надежду на свою невзрачность, к чему их коварно поощряет общество). В нашей давно уже не молодой стране человек — это поистине чудесное целое, творение медленного взаимодействия многих влияний. Привлекательность же рождается из свойств двух таких целых — любящего и любимого.
Когда мистер и миссис Гарт остались одни, Кэлеб сказал после некоторого молчания:
— Сьюзен, угадай, о чем я думаю.
— О севообороте, — сказала миссис Гарт, улыбнувшись ему над вязаньем. Или о кухонных дверях типтоновских ферм.
— Нет, — совершенно серьезно ответил Кэлеб. — Я думаю о том, что могу пособить Фреду Винси. Кристи уехал, Альфред скоро поступит в учение, а Джиму еще пять лет расти, прежде чем от него может быть толк для дела. Мне понадобится подручный, а Фред у меня под началом научился бы, как следует вести хозяйство, и стал бы хорошим помощником. Глядишь, из него и вышел бы полезный человек, раз уж он не хочет принимать сан. А как по-твоему?
— По-моему, нет другого честного занятия, против которого его родные ополчились бы больше, — решительным тоном ответила миссис Гарт.
— И пусть ополчаются, — сказал Кэлеб с твердостью, обычно появлявшейся в его голосе, когда он отстаивал свое мнение. — Он уже совершеннолетний и должен сам зарабатывать свой хлеб. Ума у него хватает, и сообразительности тоже. Землю он любит и, конечно, может по-настоящему изучить дело, если только захочет.
— Но захочет ли? Отец и мать растили из него богатого джентльмена, и мне кажется, он себя таким и видит. Они все считают нас ниже себя. И если ты предложишь это, уж конечно, миссис Винси скажет, что мы ловим Фреда для Мэри.
— Жизнь была бы поистине жалка, если бы зависела от такого вздора! воскликнул Кэлеб с омерзением.
— Да, конечно, но, Кэлеб, нужно иметь и гордость, это только разумно.
— Позволить, чтобы дурацкие измышления помешали тебе сделать доброе дело, — такая гордость, по-моему, вовсе не разумна. Да ведь никакая работа не пойдет, — с жаром продолжал Кэлеб, для пущей выразительности взмахивая рукой, — если слушать дураков. Надо самому знать, что ты задумал правильный план, и уж от него не отступать.
— Я не стану мешать твоим планам, Кэлеб, — сказала миссис Гарт, которая при всей своей твердости знала, что ее кроткий муж способен быть еще тверже. — Но, по-видимому, решено, что Фред вернется в университет. Так не лучше ли подождать и поглядеть, что он решит делать потом? Принуждать людей против их желания не так-то легко. Да и ты пока еще точно не знаешь, что тебе придется делать и в чем у тебя будет необходимость.
— Да, пожалуй, лучше немного обождать. Но в том, что работы у меня с избытком хватит на двоих, я заранее уверен. Хлопот у меня всегда полон рот, и все время добавляется что-то новое. Вот как вчера… Да я же тебе не рассказал! Странно так получилось, что два разных человека попросили меня произвести оценку одной и той же земли. И как ты думаешь, о ком я говорю? — спросил Кэлеб, беря понюшку табака и зажимая ее между пальцами, словно она имела прямое отношение к его вопросу. Он любил понюхать табак, когда вспоминал об этом удовольствии, что, впрочем, случалось довольно редко.
Его жена опустила вязанье и приготовилась слушать.
— Одним был Ригг, или, вернее, Ригг Фезерстоун. Но только Булстрод побывал у меня раньше, а потому я обещал Булстроду. Ну, а для чего — чтобы заложить или продать, я пока не знаю.
— Неужели этот человек намерен продать землю, которую только что унаследовал? Ради которой принял новую фамилию? — сказала миссис Гарт.
— Кто его знает, — ответил Кэлеб, который никогда не приписывал осведомленность в сомнительных сделках силам более высоким, чем неведомый «кто». — Булстрод давно уже хотел прибрать к рукам приличную землю. А в наших краях это ведь непросто.
Кэлеб аккуратно рассыпал понюшку, вместо того чтобы поднести ее к носу, после чего добавил:
— Интересно, как все получается. Эту землю всегда прочили Фреду, хотя, оказывается, старик-то и клочка не думал ему завещать, а оставил ее этому никому не ведомому сыну с левой стороны и рассчитывал, что он поселится здесь и начнет всем досаждать не хуже, чем он сам, пока был жив. Вот и будет интересно, если она достанется Булстроду. Старик его люто ненавидел и не желал держать деньги в его банке.
— Какая же причина была у старого скряги ненавидеть человека, если он никакого дела с ним не имел? — спросила миссис Гарт.
— А-а! Что толку спрашивать, какие причины могут быть у таких людей? Душа человеческая, — произнес Кэлеб торжественным тоном и покачал головой (этот тон и это движение всегда сопутствовали у него таким изречениям), душа человеческая, когда глубоко тронет ее гниение, приносит всякие ядовитые поганки, и нет глаз, что провидели бы, откуда взялось семя их.
Вечные трудности, которые испытывал Кэлеб, не находя нужных слов для выражения своих мыслей, привели к тому, что он, так сказать, начал ассоциировать определенные стили с теми или иными мнениями или душевными состояниями, и всякий раз, когда он воспарял духом, его чувства облекались в библейскую фразеологию, хотя он не сумел бы точно привести ни единой цитаты из Библии.
Я хвастовством немного взял,
И дождик хлещет каждый день.
Упомянутая Кэлебом Гартом сделка между мистером Булстродом и мистером Джошуа Риггом, касавшаяся стоун-кортовской земли, потребовала некоторой переписки.
Кому дано предвидеть действие письмен? Если они высечены на камне, то пусть он веками лежит опрокинутый на забытом берегу или «покоится безмолвно, не внимая барабанам и топотам бесчисленных завоеваний»,[143] в конце концов с его помощью мы, возможно, проникнем в тайну узурпации или иных скандальных историй, о которых сплетничали в незапамятные времена: ведь мир, по-видимому, — одна огромная галерея, где эхо множит самый слабый шепот. В миниатюре подобные случаи нередки и в наших собственных незначащих жизнях. Как камень, который презрительно топтали поколения невежд, может в результате странного сцепления пустяковых обстоятельств попасть на глаза ученому и благодаря его трудам уточнить дату вторжения или дать ключ к древней религии, так исписанный листок бумаги, долго служивший невинной оберткой или затыкавший щель, вдруг попадает на глаза именно того, кто располагает необходимыми сведениями, и эти чернильные строки дают толчок к катастрофе. Для Уриеля,[144] наблюдающего с Солнца историю развития планет, одно будет точно таким же совпадением, как другое.
После столь возвышенного сравнения мне уже не так неловко указать на существование низких людей, чье вмешательство, хотим мы того или не хотим, в значительной мере определяет пути мира. Разумеется, было бы неплохо, если бы мы могли содействовать сокращению их числа, и, пожалуй, начать следует с того, чтобы не давать беззаботно случая к их появлению на свет. С социальной точки зрения Джошуа Ригг, конечно, был бы причислен к избыточному элементу. Но люди вроде Питера Фезерстоуна, которых никто не просит оставить свой оттиск, обычно и не думают дожидаться подобной просьбы ни в стихах, ни в прозе. Оттиск в данном случае внешне больше напоминал мать — у представительниц женского пола лягушачьи черты в сочетании с розовыми щечками и пухленькой фигурой таят немалую привлекательность для определенного сорта поклонников. И вот рождается на свет существо мужского пола с лягушачьим лицом, уже явно никому не нужное. Особенно когда оно внезапно появляется неведомо откуда, чтобы положить конец надеждам других людей — большей низости от избыточного социального элемента и ждать невозможно.
Впрочем, низменные качества мистера Ригга Фезерстоуна носили исключительно трезвый водопийный характер. С раннего утра и до позднего вечера он неизменно бывал столь же гладок и хладнокровен, как лягушка, которую он напоминал, и старик Питер втайне немало похихикивал над своим отпрыском, едва ли не более расчетливым и бесспорно куда более невозмутимым, чем он сам. Я добавлю, что его ногти всегда были безупречны и он намеревался жениться на благовоспитанной молодой девице (пока еще не избранной) приятной наружности и с хорошим родством в солидных коммерческих кругах. Таким образом, его ногти и скромность ничуть не уступали ногтям и скромности многих джентльменов, хотя честолюбие его питалось лишь возможностями, открытыми перед писцом, а затем счетоводом мелкой торговой фирмы в портовом городе. Сельские Фезерстоуны казались ему смешными простаками, а, по их мнению, «принадлежность» к портовому городу еще усугубляла чудовищность того, что у их братца Питера, а главное, у собственности Питера вдруг обнаружилось подобное приложение.
Сад Стоун-Корта и усыпанный гравием круг перед домом еще никогда не выглядели так аккуратно, как теперь, когда мистер Ригг Фезерстоун, заложив руки за спину, хозяйским глазом созерцал их из окна большой гостиной. Впрочем, неясно, встал ли он у окна, чтобы полюбоваться всем этим или чтобы показать спину посетителю, который стоял на середине комнаты, широко расставив ноги, сунув руки в карманы панталон и во всех отношениях являя полный контраст гладкому и хладнокровному Риггу. Это был человек, заметно разменявший шестой десяток, багроволицый, весьма волосатый, с большим количеством седины в кустистых бакенбардах и в густой курчавой шевелюре. Он отличался дородностью, которая, к несчастью, открыла всем взорам истертые швы его одежды, что, впрочем, не мешало ему выглядеть одним из тех присяжных хвастунов, кто и во время фейерверка старается быть центром общего внимания, считая свои остроты по поводу любого зрелища интереснее самого зрелища.
Его звали Рафлс, и иногда, расписываясь, он добавлял после своей фамилии буквы Б.О., поясняя, что это звание «Большой Острослов», и тут же сообщал, что когда-то учился в «Академии для мальчиков» Леонарда Ранна, который ставил после своей фамилии буквы В. А.,[145] и с его, Рафлса, легкой руки почтенный директор превратился в Ба-Ранна. Таков был внешний облик и духовный склад мистера Рафлса, словно отдававшие застойным запахом трактирных номеров той эпохи.
— Да, послушай, Джош! — говорил он рокочущим басом. — Взгляни на дело в таком свете: твоя бедная мамаша вступает в юдоль преклонных лет, а у тебя теперь есть случай упокоить ее старость.
— Нет, пока вы живы, — ответил Ригг своим холодным высоким голосом. Пока вы живы, ей покою не будет. Все, что я ей дал бы, прикарманите вы.
— У тебя на меня зуб, Джош, я знаю. Но послушай, поговорим как мужчина с мужчиной, начистоту: с небольшим капитальцем я бы открыл такую лавочку, что чудо. Табачная торговля идет в гору. Я все силы приложу — не рубить же сук, на котором сидишь. Вопьюсь, как блоха в овцу, для своей-то пользы. И уж оттуда ни ногой. А твоей бедной мамаше какого же еще счастья? Я ведь свое отгулял, к пятидесяти пяти годам дело идет. И хочу угомониться у собственного очага. Мне ведь только открой дорогу к торговле табаком такую сметку и опыт, как у меня, нескоро найдешь. Я не хочу к тебе по мелочам приставать, а разом поставить все на правильный путь. Ты взвесь, Джош, как мужчина с мужчиной, и твоя мамаша до конца своих дней горя знать не будет. Я старуху всегда любил, прах меня побери!
— Кончили? — спокойно сказал мистер Ригг, по-прежнему глядя в окно.
— Да, кончил, — объявил Рафлс и, схватив шляпу со столика рядом, взмахнул ею широким ораторским жестом.
— Тогда послушайте меня. Чем больше вы меня в чем-то убеждаете, тем меньше я поверю. Чем больше вы меня уговариваете что-то сделать, тем больше у меня оснований этого не делать. Вы думаете, я забуду, как вы пинали меня, когда я был мальчишкой, как съедали все, что было в доме, а нам с матерью оставляли черствые корки? Вы думаете, я забуду, как вы заявлялись в дом продать последние вещи, прикарманить деньги и опять уехать, чтобы мы с матерью разбирались как знаем? Если бы вас выпороли у позорного столба, я был бы только рад. Моя мать попалась на вашу удочку. Наградила меня отчимом, вот и натерпелась за это. Она будет получать еженедельное пособие, но его выплата сразу же прекратится, если вы посмеете сунуть сюда нос или искать со мной встречи где-нибудь еще. В следующий раз вас здесь встретят собаками и кнутом.
При последних словах Ригг обернулся и посмотрел на Рафлса выпуклыми холодными глазами. Контраст между ними оставался столь же разительным, как восемнадцать лет назад, когда Ригг был на редкость несимпатичным беззащитным мальчуганом, а Рафлс — плотно сложенным Адонисом трактирных залов. Но теперь все преимущества были на стороне Ригга, и посторонний наблюдатель, вероятно, решил бы, что Рафлсу остается только понурить голову и удалиться с видом побитой собаки. Ничего подобного! Он состроил гримасу, какой обычно встречал карточные проигрыши, потом захохотал и вытащил из кармана коньячную фляжку.
— Ладно-ладно, Джош, — сказал он вкрадчиво. — Плесни-ка сюда коньячку, дай соверен на дорогу, и я уйду. Честное и благородное слово. Как пуля вылечу, прах меня побери.
— Запомните, — сказал Ригг, доставая связку ключей, — если мы встретимся еще раз, я не стану с вами разговаривать. Я вам обязан не больше, чем вороне на заборе. И выклянчить вам у меня ничего не удастся, разве что письменное удостоверение, что вы злобный, наглый, бесстыжий негодяй.
— Жалость-то какая, Джош! — протянул Рафлс, запуская пятерню в затылок и наморщив лоб, точно эти слова сразили его наповал. — Ведь я же к тебе привязан, прах меня побери! Так бы и ходил за тобой по пятам, — ну, вылитая мамаша! — да вот нельзя. А уж коньяк и соверен — святое дело.
Он взмахнул фляжкой, и Ригг направился к старинному дубовому бюро. Но Рафлс почувствовал, что при взмахе фляжка чуть не выпала из кожаного футляра, и, заметив в каминной решетке сложенный лист бумаги, поднял его и засунул в футляр для плотности.
Ригг вернулся с бутылкой коньяка, наполнил фляжку и протянул Рафлсу соверен, не сказав ни слова и не глядя на него. Затем он отошел к бюро, запер его и снова невозмутимо встал у окна, как в начале их разговора. Рафлс тем временем отхлебнул из фляжки для почину, завинтил ее с нарочитой медлительностью и сунул в карман, строя гримасы за спиной пасынка.
— Прощай же, Джош… и может быть, навеки! — продекламировал Рафлс, оглянувшись на пороге.
Ригг все еще смотрел в окно, когда он вышел за ворота и свернул на проселок. С пасмурного неба сеялся мелкий дождь — живые изгороди и трава у дороги зазеленели ярче, а батраки в поле торопливо складывали на повозку последние снопы. Рафлс, который шагал неуклюжей развалкой городского бездельника, не привыкшего к прогулкам на лоне природы, выглядел среди этого сельского покоя и прилежного труда столь же неуместно, как сбежавший из зверинца павиан. Но на него некому было глазеть, кроме годовалых телят, и его присутствие досаждало только водяным крысам, которые, шурша, исчезали в траве при его приближении.
Когда Рафлс выбрался на тракт, ему повезло: его вскоре нагнал дилижанс и подвез до Брассинга, где он сел в вагон новой железной дороги, не преминув объявить своим спутникам, что ее теперь можно считать проверенной, — ловко она прикончила Хаскиссона. Мистер Рафлс редко забывал, что обучался в «Академии для мальчиков», и чувствовал, что при желании мог бы блистать в каком угодно обществе, а потому среди ближних его не нашлось бы ни одного, кого он не считал бы себя вправе дразнить и высмеивать, изысканно развлекая, как ему казалось, остальную компанию.
Он играл эту роль с таким воодушевлением, словно его путешествие увенчалось полным успехом, и частенько прикладывался к фляжке. Бумага, которую он засунул в футляр, была письмом с подписью «Никлас Булстрод», но она надежно удерживала фляжку и Рафлсу незачем было извлекать ее оттуда.
О, как бы мог его я презирать,
Когда б не милосердия запрет!
Один из первых профессиональных визитов после своего возвращения из свадебного путешествия Лидгейт нанес в Лоуик-Мэнор, куда его пригласили письмом с просьбой самому назначить удобные ему день и час.
Мистер Кейсобон во время своей болезни не задал о ней Лидгейту ни единого вопроса, и даже Доротея не подозревала, насколько его мучил страх, что его трудам или самой жизни может наступить внезапный конец. И здесь, как во всем другом, он бежал жалости. Мысль о том, что он, вопреки всем своим усилиям, может стать предметом жалости, уже была мучительной, но вызвать сострадание, откровенно признавшись в своей тревоге или горести, об этом он и подумать не мог. Всем гордым натурам знакомо подобное чувство, и, быть может, пересилить его способно лишь столь глубокое ощущение духовной близости, что всякие попытки оградить себя кажутся мелочными и пошлыми, а не возвышенными.
Однако теперь за молчанием мистера Кейсобона крылись мрачные размышления особого рода, придававшие вопросу о его здоровье и жизни горечь, превосходившую даже горечь осенней незрелости плода всех его трудов. Правда, именно с ними связывались самые честолюбивые его чаяния, но порой авторские усилия приводят главным образом к накоплению тревожных подозрений в сознании самого автора, и мы догадываемся о существовании реки по двум-трем светлым полоскам среди давних отложений топкого ила. Так обстояло дело и с усердными учеными занятиями мистера Кейсобона. Их наиболее явным результатом был не «Ключ ко всем мифологиям», но лишь болезненное сознание, что ему не отдают должного, пусть внешне он пока ничем не блеснул, лишь вечное подозрение, что другие судят о нем отнюдь не лестно, лишь печальное отсутствие страсти в мучительных потугах достичь заветной цели и страстное нежелание признать, что он не достиг ничего.
Таким образом, его честолюбивые замыслы, которые, по мнению посторонних, полностью поглотили его и высушили, на самом деле нисколько не защищали его от ран, и особенно от ран, наносимых Доротеей. И теперь мысль о возможном будущем несла с собой больше горечи и ожесточения, чем все, что занимало его мысли раньше.
С некоторыми фактами он ничего поделать не мог — с тем, что Уилл Ладислав существует, что он вызывающе поселился около Лоуика, что он с ветреным и оскорбительным пренебрежением относится к обладателям подлинной, надлежаще апробированной эрудиции; с тем, что натура Доротеи пламенно жаждет живой деятельности и самая ее покорность и безропотность порождены столь же пылкими побуждениями, о причинах которых нельзя думать без раздражения; с тем, что у нее появились какие-то свои представления и симпатии, связанные с предметами, которые ему обсуждать с ней немыслимо. Бесспорно, более добродетельной и очаровательной молодой жены, чем Доротея, найти он не мог, но, против всех его Ожиданий, молодая жена оказалась источником забот и мучений. Она преданно ухаживала за ним, она читала ему, предупреждала его желания, бережно считалась с его чувствами, и все-таки в нем крепло убеждение, что она берет на себя смелость судить его и ее супружеская преданность нечто вроде епитимьи, которую она возлагает на себя для искупления неверия и которая не мешает ей сравнивать и понимать, какое место он и все сделанное им занимают в общей совокупности вещей. Его недовольство, словно пары тумана, проскальзывало сквозь все ее ласковые заботы и сосредоточивалось на не ценящем его мире, который из-за нее придвигался ближе.
Бедный мистер Кейсобон! Это страдание было тем труднее переносить, что отношение Доротеи представлялось ему изменой: юное создание, поклонявшееся ему с неколебимым доверием, быстро превратилось в жену, готовую его судить. Робкие попытки критиковать и не соглашаться так на него подействовали, что ни нежность, ни послушание не могли загладить их. Его подозрительность истолковывала молчание Доротеи как скрытый бунт; всякое ее неожиданное суждение выглядело в его глазах сознательным утверждением своего превосходства, в ее кротких ответах чудилась раздражающая снисходительность, а если она соглашалась с ним, то лишь потому, что ей нравилось выставлять напоказ свою терпимость. Упорство, с каким он старался скрывать эту внутреннюю драму, придавало ей новую убедительность. Так мы особенно хорошо слышим то, что не считаем предназначенным для чужих ушей.
Меня вовсе не удивляет власть этих печалей над мистером Кейсобоном наоборот, все это кажется мне вполне обычным. Разве пылинка перед нашим зрачком не заслоняет от нас все великолепие мира, так что оно становится лишь ободком темного пятна? А более мучительной пылинки, чем собственная личность, я не знаю. Но если бы мистер Кейсобон все-таки решил излить свое неудовольствие, свои подозрения, что его больше не обожают безоговорочно, кто мог бы отрицать, что у него есть для этого все основания? Напротив, была даже еще одна веская причина, которую он сам во внимание не принимал, — то обстоятельство, что он не во всем был достоин обожания. Однако он подозревал это, как подозревал еще многое другое, не признаваясь себе в своих подозрениях, и, подобно всем нам, чувствовал, как приятно было бы обрести спутницу жизни, которая так и не обнаружила бы глиняных ног своего идола.
Эта болезненная мнительность по отношению к Доротее полностью созрела еще до возвращения Уилла Ладислава в Лоуик, а дальнейшие события дали мистеру Кейсобону обильную пищу для всяческих истолкований. К известным ему фактам он лихорадочно добавлял воображаемые — и в настоящем, и в будущем. Эти призрачные факты становились для него реальнее подлинных, так как давали пищу для более жгучей неприязни и оправдывали более ожесточенное озлобление. Подозрения и ревность к намерениям Уилла Ладислава, подозрения и ревность к впечатлениям Доротеи точили его день и ночь. Было бы несправедливо приписывать ему низменное истолкование поступков и душевного состояния Доротеи — от этой ошибки его уберегли не только открытое благородство ее натуры, но и его собственный духовный склад и житейские правила. Нет ее мнения, воображаемое воздействие на ее пылкий ум, то, к чему все это могло привести ее в будущем, — вот что вызывало его ревность. Уилла же (хотя до его последнего вызывающего письма мистер Кейсобон, собственно, не мог поставить ему в упрек ничего конкретного) он полагал себя вправе считать способным на любые посягательства, на какие только могут толкнуть молодого человека мятежный нрав и необузданная порывистость. Он был убежден, что Уилл покинул Рим и обосновался в их краях из-за Доротеи, и у него достало проницательности предположить, что Доротея вполне невинно поддержала Уилла в его намерениях. Было ясно как день, что Уилл ей нравится и что она готова подпасть под его влияние, — ведь после каждого их разговора наедине у Доротеи появлялись новые сумбурные идеи, а последнее их свидание, о котором было известно мистеру Кейсобону (вернувшись из Фрешит-Холла, Доротея впервые не упомянула о том, что видела Уилла), привело к сцене, вызвавшей у него против них гнев, какого он еще никогда не испытывал. Доверчивые признания Доротеи в ночном мраке о ее взгляде на деньги только вызвали у ее мужа еще более тягостные опасения.
К тому же его ни на миг не оставляли тревожные воспоминания о недавней болезни. Правда, он чувствовал себя значительно лучше и мог уже трудиться, как прежде — возможно, это было лишь переутомление и впереди у него еще двадцать лет свершений, которые достойно увенчают тридцать лет предварительной подготовки. Надежда эта была тем слаще, что сулила отмщение Карпу и Кь за их преждевременные насмешки: ведь даже когда мистер Кейсобон бродил со своим огарком среди гробниц прошлого, эти современные фигуры вдруг загораживали их от его тусклого света и мешали его усердным поискам. Доказать Карпу, что он ошибался, заставить его проглотить слова поношения, чтобы они легли камнем на его желудок, — столь приятное побочное следствие торжественной победы «Ключа ко всем мифологиям» манило его чуть ли не больше, чем предвкушаемая жизнь в веках на земле и вечность на небесах. А раз уж даже предвидение собственного бесконечного блаженства не могло уничтожить горький привкус воспаленного самолюбия и мстительности, стоит ли удивляться, что мысль о преходящем земном блаженстве других лиц, после того как он сам вознесется к горней славе, не дарила сладостного успокоения. Если его подтачивает какая-то болезнь, то некоторые люди могут испытать счастье оттого, что он преставится. А вдруг одним из этих людей окажется Уилл Ладислав… Мысль эта так сильно взволновала мистера Кейсобона, что она, казалось, должна была отравить и бестелесное его существование.
Конечно, все это изложено очень прямолинейно и, следовательно, неполно. Движения человеческой души многообразны, мистер же Кейсобон, как нам известно, был щепетилен и находил особую гордость в том, чтобы соблюдать все требования чести, а потому не мог внутренне принять, что им руководит ревность, зависть и мстительность. И себе он обрисовал дело следующим образом:
«Женясь на Доротее Брук, я был обязан позаботиться о ее благополучии на случай моей смерти. Однако бесконтрольное владение значительным состоянием вовсе не обеспечивает благополучия; наоборот, в определенных обстоятельствах оно может подвергнуть ее опасности. Она — легкая добыча для любого человека, который сумеет искусно сыграть либо на ее доброжелательном расположении, либо на ее донкихотском энтузиазме. А рядом есть человек, питающий такое намерение, — человек, которому каприз заменяет принципы и который (в этом я твердо уверен) питает ко мне личную неприязнь, разжигаемую сознанием собственной его неблагодарности и постоянно изливаемую в ядовитых насмешках, — в этом я убежден так же, как если бы слышал их своими ушами. Даже пока я жив, я не могу быть совершенно спокоен, что он не пустит в ход каких-нибудь уловок. Этот человек вкрался в доверие к Доротее, возбудил ее интерес и, очевидно, попытался внушить ей, будто все, что я для него сделал, далеко не соответствует тому, на что он имеет право. Если я умру — а он оттого тут и остался, что ждет моей смерти, — то он убедит ее выйти за него замуж. Это будет великим несчастьем для нее и торжеством для него. Сама она, конечно, не заметит своего несчастья — он сумеет внушить ей что угодно. Ведь ей свойственна неумеренность в привязанностях, и в душе она упрекает меня за то, что не нашла во мне такой же неумеренности, а его судьба ее уже заботит. Он предвкушает легкую победу и думает стать хозяином моего гнезда… Этого я не допущу! Брак с ним погубит Доротею. Был ли он хоть в чем-либо последователен, если только не из духа противоречия? Вместо того чтобы приобретать солидные знания, он всегда старался пускать пыль в глаза, не прилагая усилий. В религии он будет бездумным эхом нелепых идей Доротеи, пока это не перестанет его устраивать. Пустозвонству всегда сопутствует распущенность. Я твердо убежден, что у него нет никаких нравственных правил, и мой долг — всемерно воспрепятствовать исполнению его замыслов».
Форма, в какой мистер Кейсобон обеспечил свою жену при вступлении в брак, оставляла возможность для принятия крутых мер, однако всякий раз, когда он начинал их обдумывать, его мысли неизбежно обращались к вопросу о том, сколько ему еще остается жить. В конце концов желание получить наиболее точный ответ взяло верх над гордой замкнутостью, и он решил расспросить Лидгейта о своей болезни.
Мистер Кейсобон упомянул, что ждет Лидгейта к половине четвертого, и Доротея с тревогой спросила, не чувствует ли он себя плохо.
— Нет, мне просто хотелось бы узнать его мнение о некоторых постоянных симптомах, — ответил он. — Вам его видеть незачем, моя дорогая. Я распоряжусь, чтобы его послали в тисовую аллею, где я буду совершать обычный моцион.
Когда Лидгейт вышел на тисовую аллею, он увидел, что мистер Кейсобон неторопливо удаляется от него, привычно заложив руки за спину и наклонив голову вперед. День был тихий и солнечный. Листья, падающие с высоких лип, медленно кружили среди мрачных тисов; полосы света четко разделяли неподвижные тени, и тишину нарушал лишь крик грачей, который для привычного уха звучит словно колыбельная песня или же словно та более торжественная колыбельная, которая зовется заупокойной молитвой. Лидгейт, ощущая себя здоровым, полным молодых сил, почувствовал жалость, когда человек, которого он нагонял, повернулся и пошел ему навстречу, — столь очевидными стали теперь признаки преждевременной старости, согбенная от вечных занятий спина, костлявые руки, тощие ноги и горькие морщины у рта.
«Бедняга! — подумал врач. — Другие в его возрасте — львы и словно только-только вошли в зрелые лета».
— Мистер Лидгейт, — сказал мистер Кейсобон с неизменной своей учтивостью, — я крайне обязан вам за вашу пунктуальность. Если вы ничего не имеете против, мы побеседуем, прогуливаясь по аллее.
— Надеюсь, ваше желание увидеть меня не было вызвано возвращением неприятных симптомов, — заметил Лидгейт, прерывая паузу.
— Нет, не совсем. Для того чтобы объяснить вам это желание, я вынужден упомянуть — при других обстоятельствах касаться этого я не стал бы, — что моя жизнь, во всех прочих отношениях не представляющая ценности, обретает некоторое значение из-за незавершенности исследований, которым были посвящены все лучшие ее годы. Короче говоря, я очень хотел бы привести свой труд хотя бы в такой вид, чтобы он мог быть опубликован… другими. Если бы я получил заверение, что на большее мне рассчитывать не следует, оно помогло бы мне разумно соразмерить мои усилия и выбрать наиболее правильный путь в отношении того, что я должен делать и чего не должен.
Тут мистер Кейсобон умолк, вынул руку из-за спины и заложил ее между пуговицами своего однобортного сюртука. Для ума, постоянно занятого человеческими судьбами, трудно было бы найти что-нибудь более интересное, чем внутренний конфликт, о котором говорили эти педантично размеренные фразы, произнесенные, как обычно, нараспев под легкое покачивание головы. И есть ли положения более трагичные, чем душевная борьба, когда человек вынужден отказаться от труда, составлявшего весь смысл его жизни — смысл, который исчезнет, точно никому не нужные воды неведомой людям реки? Но в мистере Кейсобоне не было ничего, что походило бы на трагическое величие, и к жалости Лидгейта, презиравшего его схоластическую ученость, примешивалось насмешливое чувство. Он пока еще плохо представлял себе, что это такое — крушение всех надежд, и не был в состоянии понять, насколько оно горько, когда ничто в нем не достигает истинно трагического уровня, кроме страстного эгоизма самого страдальца.
— Вы имеете в виду помехи со стороны здоровья? — спросил он, чтобы заставить мистера Кейсобона преодолеть колебания и выразиться яснее.
— Совершенно верно. Вы не дали мне никаких оснований предполагать, что симптомы моего недуга, которые, обязан я сказать, вы наблюдали с величайшим тщанием, указывают на роковой его характер. Однако, мистер Лидгейт, если это так, я желал бы знать правду без прикрас и умолчаний, и я прошу вас сообщить мне ваши заключения — прошу, как о дружеской услуге. Если вы скажете мне, что моей жизни ничто не угрожает, кроме, разумеется, обычных превратностей, я буду очень рад ввиду того, о чем уже говорил. Если же нет, то для меня даже еще важнее узнать правду.
— В таком случае у меня нет права колебаться, — ответил Лидгейт. — Тем не менее я хотел бы прежде указать, что мои заключения нельзя считать бесспорными — и не только из-за того, что я могу ошибаться, но и потому, что, имея дело с болезнью сердца, вообще трудно что-либо предсказывать. Однако в любом случае жизнь всегда готовит нам столько неожиданностей, что ни в чем нельзя быть заранее уверенным.
Мистер Кейсобон вздрогнул, но вежливо наклонил голову.
— Я считаю, что вы страдаете так называемой жировой деградацией сердца. Болезнь эту совсем недавно открыл и исследовал Лаэннек, тот, кому мы обязаны стетоскопом. Пока она еще мало изучена — требуются гораздо более длительные наблюдения. Но после ваших слов мой долг предупредить вас, что смерть от этой болезни нередко наступает внезапно. И в то же время заранее такой исход непредсказуем. Вы вполне можете прожить пятнадцать и более лет без каких-либо стеснительных предосторожностей. Это все, что я могу вам сообщить, не входя в специальные рассуждения, которые только подтвердят то, что я уже сказал.
Лидгейт чувствовал, что ничем не смягченную прямоту мистер Кейсобон примет как знак уважения.
— Благодарю вас, мистер Лидгейт, — сказал мистер Кейсобон после недолгого молчания. — Но я хотел бы задать вам еще один вопрос: вы сообщили миссис Кейсобон все это?
— Не все… Я только объяснил ей, чего следует опасаться, — ответил Лидгейт, собираясь объяснить причины, почему он счел необходимым предупредить Доротею, но мистер Кейсобон чуть поднял руку, показывая, что он не хочет продолжать этот разговор, еще раз сказал «благодарю вас» и заметил, что погода стоит великолепная.
Лидгейт понял, что его пациент хочет остаться один, и вскоре попрощался с ним, а черная фигура с руками, заложенными за спину, и с опущенной головой продолжала мерить шагами аллею под темными тисами, которые в безмолвии словно разделяли все печали, и тени птичек и падающих листьев, порой мелькавшие по пятнам солнечного света, казалось, боялись нарушить тишину, приличествующую присутствию горя. Человек впервые взглянул в глаза смерти и на миг испытал одно из тех редчайших прозрений, когда мы постигаем суть избитых истин чувством, что так же не похоже на постижение ее умом, как не похож образ всех вод мира на ту воду, которую видит в бреду пылающий жаром больной. Когда избитое «мы все должны умереть» внезапно преображается в острое сознание «я должен умереть — и скоро!», тогда нас схватывает смерть, и пальцы ее жестоки. Потом она может убаюкать нас в нежных объятиях, как некогда баюкала мать, и наш последний смутный миг земного существования будет подобен первому. Однако в эту минуту мистер Кейсобон словно вдруг очутился на темном речном берегу и вслушивался в приближающийся плеск весел, ничего не различая во мраке, но вот-вот ожидая зова. В подобный час дух не лишается своего прежнего склада, он уносится в воображении за порог смерти, ни в чем не изменившись, и оглядывается назад — быть может, с божественным спокойствием доброжелательности, а быть может, с мелочными тревогами самоутверждения. Каков был душевный склад мистера Кейсобона, покажут его поступки. Он считал себя (с некоторыми учеными оговорками) верующим христианином и в отношении к настоящему, и в чаянии будущего. Но удовлетворить мы стремимся наше теперешнее желание, пусть и называем его упованием — будущие здания, ради которых люди расчищают городские трущобы, уже существуют в их воображении и любви. А в эту минуту мистер Кейсобон искал отнюдь не единения с богом и неземного света. Бедный человек! Его страстные устремления, точно тяжелый туман, стлались по темным низинам.
Доротея, увидев, что Лидгейт сел на свою лошадь и уехал, тотчас спустилась в сад, но затем заколебалась: желание немедленно пойти к мужу сменилось опасением, не сочтет ли он ее навязчивой. Ее пылкость, неизменно встречавшая ледяной прием, и чуткая память усиливали этот постоянный страх — так энергия, не находя выхода в действии, гаснет в лихорадочной дрожи. А потому она медленно прохаживалась по дорожкам около дома, пока не увидела, что мистер Кейсобон выходит из аллеи. Она поспешила навстречу, точно небесный ангел, посланный в знак того, что остающиеся ему краткие часы будут освящены той верной любовью, которая, предчувствуя горе, становится еще нежнее. Его ответный взгляд был таким холодным, что ее охватила робость, но тем не менее она пошла рядом с ним и попробовала взять его под руку. Мистер Кейсобон по-прежнему держал руки за спиной, и ее ладонь соскальзывала с его неподвижного локтя.
Эта бесчувственная холодность поразила Доротею ужасом. Слово как будто слишком сильное, но лишь как будто — именно те поступки, которые зовутся мелочами, постоянно губят семена радости, а потом мужчины и женщины обводят отчаявшимся взглядом пустыню, созданную их собственным пренебрежением, и говорят, что земля не приносит урожая счастья, называя свое отречение опытом. Вы спросите, почему мистер Кейсобон держался с таким недостойным бездушием. Но вспомните, что его натура бежала жалости. Быть может, вам доводилось наблюдать, как действует на человека подобного склада подозрение, что источник его горя (сейчас или в будущем) обернется источником радости для того, кто уже оскорбил его жалостью? К тому же он ничего не знал о переживаниях Доротеи и не представлял себе, что в подобные минуты она испытывала чувства, нисколько не уступавшие по силе тем, которые вызывали у него критические замечания Карпа.
Доротея не отняла руки, хотя не осмеливалась заговорить. Мистер Кейсобон не сказал: «Я хочу быть один», однако он молча направился к дому, и когда они вошли в стеклянную дверь восточного фасада, Доротея опустила руку и остановилась на пороге, чтобы не стеснять мужа. Он вошел в библиотеку и заперся там наедине со своей тоской.
Доротея поднялась в будуар. За окном исчерченную длинными тенями липовую аллею озаряло безмятежное предвечернее солнце. Но Доротея не видела этого золотого великолепия. Она бросилась в кресло, не замечая слепящих солнечных лучей, — что было это неудобство в сравнении с внутренним ее страданием?
Недавняя растерянность сменилась возмущением и гневом, каких она еще не испытывала за все время своего замужества. Они нашли выход не в рыданиях, а в словах:
— Что я сделала? Чем я заслужила… почему он так со мной обходится? Он не хочет знать, что у меня на душе… ему все равно. Что я ни делаю, все напрасно… Он жалеет, что женился на мне.
Доротея услышала свой голос и, вздрогнув, умолкла. Она сидела как заблудившийся истомленный путник, словно единым взглядом обозрев все дороги своих юных надежд, которых больше никогда уже не обретет. И в тускнеющем свете она столь же ясно увидела одиночество — свое и мужа, увидела, что они далеко разошлись и она вынуждена смотреть на него со стороны. Если бы он привлек ее к себе, этого не случилось бы, она никогда не спросила бы: «Стоит ли он того, чтобы шить ради него?», и просто воспринимала бы его как часть своей жизни. Теперь же она сказала с горечью: «Это он виноват, а не я». Удар, потрясший все ее существо, заставил умолкнуть жалость. Разве ее вина, что она верила, в него? Верила в величие его души? А каков он на самом деле? Она уже была способна оценить его беспристрастно — она, которая трепетала его взгляда и для того, чтобы стать ничтожной, как того хотел он, замкнула лучшую часть своей души в темницу, лишь тайно ее навещая. В минуты подобных душевных кризисов женщины начинают ненавидеть.
Солнце уже заходило, и Доротея решила не спускаться в столовую, а послать сказать мужу, что ей нездоровится и она останется у себя. Никогда еще она не отдавалась настолько сознательно во власть обиды, но она ощущала, что, увидев его, должна будет открыть ему всю правду о своих чувствах, и хотела отложить объяснение до того часа, когда ей ничто не будет мешать. Возможно, ее отказ спуститься к обеду удивит его и больно заденет. Но тем лучше. Ее гнев твердил, как это свойственно гневу, что бог на ее стороне, что все небеса, сколько бы духов ни взирало на них оттуда, должны быть на ее стороне. Она уже собиралась позвонить, но тут в дверь постучали.
Мистер Кейсобон прислал сказать, что он будет обедать в библиотеке. Он очень занят и хочет быть совсем один.
— Тогда я не буду обедать, Тэнтрип.
— Разрешите, сударыня, я вам чего-нибудь принесу.
— Нет. Мне нездоровится. Приготовьте все в туалетной, но, пожалуйста, больше меня не беспокойте.
Доротея сидела почти без движения, но борьба в ее душе продолжалась, пока сумерки медленно сгущались в ночной мрак. Однако борьба эта непрерывно менялась — так человек, уже занесший руку для удара, вдруг побеждает в себе желание ударить. Энергии, которой хватило бы для преступления, достаточно и для того, чтобы покориться, если душевное благородство вновь берет верх. Мысль, с которой Доротея выбежала в сад к мужу, — уверенность, что он спрашивал, не придется ли ему оставить работу, и что ответ должен был разбить ему сердце, — вскоре вернулась как укоризна, как тень рядом с его образом, глядящим на нее с грустным упреком. Ей рисовались все будущие печали, из груди ее рвались безмолвные вопли, потому что ей некуда было укрыться от этих печалей. Но решимость покориться пришла, и когда дом затих, когда приблизился обычный час отхода мистера Кейсобона ко сну, она неслышно отворила дверь будуара и, выйдя в темный коридор, смотрела, не появится ли внизу у лестницы огонек его свечи. Она подумала, что не станет ждать долго и спустится к нему сама, даже рискуя вновь встретить незаслуженный упрек. Теперь она смирилась с мыслью, что так будет всегда. Но тут она услышала, что дверь библиотеки отворилась. Огонек свечи начал подниматься по лестнице — ковер на ступеньках заглушал звук шагов. Когда ее муж остановился напротив нее, она увидела, что лицо его выглядит совсем измученным. Заметив ее, он слегка вздрогнул, и она молча устремила на него умоляющий взгляд.
— Доротея! — воскликнул он тоном кроткого удивления. — Вы ждали меня?
— Да. Мне не хотелось вас беспокоить.
— Идемте, дорогая, идемте. Вы молоды, и вам еще не надо продлевать жизнь бдениями.
Услышав эти ласковые, полные тихой печали слова. Доротея почувствовала то облегчение, которое мы испытываем, чуть было не причинив боли искалеченному существу. Она вложила руку в руку мужа, и они пошли рядом по широкому коридору.
Гарпагон — главное действующее лицо комедии Мольера (1622–1673) «Скупой».
В начале XIX в. в Англии еще сохранялось ткачество как деревенское ремесло, но оно стремительно приходило в упадок из-за конкуренции дешевых фабричных тканей.
Снискал всеобщее одобрение (лат.)
Гоббс Томас (1588–1679) — английский философ и политический деятель; подобно Мильтону и Свифту, служил секретарем в аристократических домах.
Реньяр Жан Франсуа (1655–1709) — французский комедиограф.
Герцог Кларенс — брат и наследник короля Георга IV; в юности служил во флоте, начав службу мичманом и кончив адмиралом; после смерти Георга IV 26 июня 1830 г. стал английским королем под именем Вильгельма IV.
Лорд Грей (1764–1845) — активный сторонник избирательной реформы, возглавил кабинет в ноябре 1830 г.
Эрос (Эрот) — бог любви, один из древнейших богов греческой мифологии; вначале имел космогонические черты и считался олицетворением стихийного созидательного начала в природе.
Эдмунд Спенсер (1552–1599) — крупнейший поэт английского Возрождения.
Чарлз Джеймс Фокс (1749–1806) — английский политический деятель, лидер партии вигов.
Хаскиссон Уильям (1770–1830) — английский государственный деятель, специалист по финансам и политической экономии, последовательно выступавший против политики протекционизма; погиб, попав под паровоз в день открытия железной дороги Манчестер — Ливерпуль.
В описываемую эпоху в Англии завершалась борьба за изменение порядка выборов в палату общин, сохранявшегося со времен средневековья, в результате чего крупные промышленные города, выросшие за последний век, нередко были вовсе лишены представительства в парламенте, а так называемые гнилые местечки — захиревшие, а то и вовсе исчезнувшие населенные пункты по-прежнему сохраняли некогда полученное право посылать в палату общин двух депутатов, которые таким образом в большинстве случаев практически назначались местными землевладельцами. Избирательная реформа была проведена в 1832 г.
Шелли Перси Виши (1792–1822) — английский поэт, ведущий представитель революционного романтизма. Был исключен из Оксфордского университета за издание брошюры «Необходимость атеизма». Его политические и социальные взгляды навлекли на него нападки реакционных кругов. В частности, его обвиняли в безнравственности за то, что его брак с Мэри Годвин некоторое время не мог быть оформлен официально.
Томас Браун (1605–1682) — английский писатель.
Лоут — эту фамилию носили три английских богослова XVII–XVIII вв.
Франсуа Гизо (1787–1874) — французский историк и государственный деятель.
Брум Генри (1778–1868) — английский политический деятель, сторонник вигов, юрист и литератор; в 1825 г. содействовал организации Общества распространения полезных знаний.
Лаффит Жак (1767–1844) — французский банкир и политический деятель; во время июльской революции 1830 г. во Франции, которую имеет в виду мистер Брук, активно содействовал возведению на престол короля Луи-Филиппа.
«Эдинбургское обозрение» — влиятельный в ту эпоху литературно-критический журнал, основанный в 1802 г. при деятельном участии Генри Брума.
Да свершится правосудие и да рухнет… (лат.)
Джон Донн (1572–1631) — английский поэт.
Смягчает нравы (лат.)
Юнг Эдуард (1683–1765) — английский поэт, в чьем творчестве заметное место занимали религиозно-дидактические мотивы.
Нимрод — библейский персонаж, великий охотник (Кн. Бытия, 10, 9).
Цитата из библейской книги пророка Исайи (3, 16).
Неточная цитата из книги Т. Брауна «Погребение в урнах», которая была посвящена найденным незадолго до этого в Англии римским погребальным урнам и отличалась пышностью слога.
Уриель (библ.) — имя одного из архангелов; в поэме Джона Мильтона «Потерянный рай» его заботам поручено Солнце.
Bachelor of Arts (англ.) — Бакалавр искусств.