20518.fb2 Мидлмарч - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Мидлмарч - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Часть шестаяВдова и жена

54

В ее очах Амора откровенье.

Преображает все ее привет.

Там, где проходит, каждый смотрит вслед;

Ее поклон — земным благословенье.

Вздыхает грешник, шепчет он обет.

Гордыню, гнев ее изгонит свет;

О дамы, ей мы воздадим хваленье.

Смиренномудрие ее словам

Присуще, и сердца она врачует.

Блажен ее предвозвестивший путь.

Когда же улыбается чуть-чуть,

Не выразить душе. Душа ликует:

Вот чудо новое явилось вам!

Данте, «Новая жизнь»

В то восхитительное утро, когда скирды сена в Стоун-Корте с такой беспристрастной щедростью источали благоухание, словно мистер Рафлс и впрямь заслуживал воскурения фимиама, Доротея уже возвратилась под кровлю Лоуик-Мэнора. За три месяца Фрешит порядком ей прискучил: она не могла часами сидеть в позе святой Екатерины и восторженно любоваться ребенком Селии, оставаться же безучастной к столь замечательному младенцу бездетной тетке непозволительно. Появись в том нужда, Доротея с радостью бы пронесла ребенка на руках хоть целую милю и только полюбила бы его еще сильнее, но тетушке, не признающей, что ее племянник — Будда, и вынужденной, ничего не делая, лишь восхищаться им, поведение дитяти представлялось однообразным, а ее стремление созерцать его имело предел.

Ни о чем подобном не подозревала Селия, уверенная, что появление на свет крошки Артура (малютку нарекли в честь мистера Брука) заполнило радостью жизнь бездетной вдовы.

— Додо ведь не из тех, кто стремится иметь что-то свое… даже детей! сказала мужу Селия. — И если бы у нее и родился ребенок, то ведь не такая душка, как Артур, да, Джеймс?

— Да, если бы он походил на Кейсобона, — сказал сэр Джеймс, сознавая, что несколько уклончиво отвечает на вопрос и сохраняет особое мнение по поводу совершенств своего первенца.

— Вот именно! Даже подумать страшно! — сказала Селия. — Додо, по-моему, подходит быть вдовой. Нашего малютку она может любить как родного, и ей никто теперь не помешает осуществлять все ее затеи.

— Жаль, что она не королева, — сказал рыцарственный сэр Джеймс.

— А кем тогда были бы мы? Ведь тогда бы и мы стали кем-то другими, возразила Селия, которой не понравился этот мудреный поворот фантазии. Нет, пусть все остается без перемен.

Поэтому, услышав, что Доротея собирается вернуться в Лоуик, Селия обиженно подняла бровки и, как обычно, с невиннейшим видом пустила шпильку:

— Чем ты займешься в Лоуике, Додо? Сама же говорила, что там нечего делать: все арендаторы такие зажиточные и опрятные, хоть плачь. А тут у тебя столько удовольствий — ходить с мистером Гартом по Типтону и заглядывать во все дворы, даже самые запущенные. Теперь, когда дядя за границей, вам с мистером Гартом совсем раздолье, а Джеймс, конечно, сделает все, что ты велишь.

— Я стану часто приезжать, и мне еще заметней будет, как растет малыш, — сказала Доротея.

— Но ты не сможешь видеть, как его купают, — возразила Селия, — а ведь это самое лучшее, что у нас бывает.

Она почти всерьез обиделась: право же, Додо просто бесчувственная, если по собственной воле расстается с малюткой.

— Киска, голубушка, я специально для этого буду оставаться ночевать, но сейчас мне нужно пожить одной, в своем доме. К тому же я хочу покороче познакомиться с семьей Фербратеров, а с мистером Фербратером потолковать о том, что можно сделать в Мидлмарче.

Теперь Доротея уже не стремилась употреблять всю силу своего характера на то, чтобы принудить себя покоряться чужой воле. Она рвалась всей душой в Лоуик и не считала себя обязанной объяснять причины столь внезапного отъезда. Ее решение вызвало общее недовольство. Глубоко обиженный сэр Джеймс предложил на несколько месяцев переселиться всем семейством в Челтенгем, прихватив и священный ковчег, именуемый также колыбелью; ну а если уж и Челтенгем будет отвергнут, просто непонятно, что еще можно предложить.

Вдовствующая леди Четтем, вернувшаяся недавно из Лондона, где гостила у дочери, выразила готовность по крайней мере написать миссис Виго и попросить ее взять на себя обязанности компаньонки при миссис Кейсобон: мыслимо ли молодой вдове жить в одиночестве в деревне! Миссис Виго случалось выступать в роли лектрисы и секретаря при особах королевской фамилии, а по части образованности и утонченности чувств даже Доротея не могла иметь к ней претензий.

Миссис Кэдуолледер сказала, оставшись наедине с Доротеей:

— Да вы, милочка, просто рехнетесь там от тоски. Вам станут мерещиться призраки. Всем нам приходится делать над собой небольшие усилия, чтобы сохранить рассудок и не расходиться во мнениях с окружающими нас людьми. Для неимущих женщин и младших сыновей сумасшествие — своего рода прибежище, способ пристроиться. Но вам-то это зачем? Как я догадываюсь, вам несколько наскучила наша добрейшая вдовица, но представьте себе, какую скуку вы сами нагоняли бы на всех, постоянно играя роль трагической королевы и взирая на окружающих свысока. Уединившись в лоуикской библиотеке, вы чего доброго вообразите себя центром вселенной. Вам было бы полезно видеться по временам с людьми, которые не станут принимать на веру каждое ваше слово. Это хорошее отрезвляющее средство.

— Я никогда не сходилась во мнениях с окружающими меня людьми, надменно ответила Доротея.

— Но я надеюсь, вы осознали свои заблуждения, милочка, — сказала миссис Кэдуолледер, — а это доказательство здравости рассудка.

Колкость была замечена, но не задела Доротею.

— Нет, — ответила она. — Я по-прежнему считаю, что большинство людей судят ошибочно очень о многом. Так что можно быть в здравом рассудке и ни с кем не сходиться во мнениях, коль скоро чуть ли не весь свет то и дело меняет свои мнения.

Миссис Кэдуолледер перестала спорить с Доротеей, но мужу сказала так:

— Ей следовало бы, когда приличия позволят, вторично выйти замуж, но для этого ее нужно ввести в общество. Четтемы, конечно, будут против. А я убеждена, что замужество пошло бы ей на пользу. Будь мы побогаче, я пригласила бы к нам в гости лорда Тритона. Его когда-нибудь сделают маркизом, и никто не может отрицать, что из миссис Кейсобон получится образцовая маркиза: в трауре она еще красивей, чем всегда.

— Элинор, друг мой, оставь бедняжку в покое. Из твоих затей не выйдет ровно ничего, — благодушно проговорил ее муж.

— Ничего не выйдет? Чтобы создать супружескую пару, всегда знакомят женщину с мужчиной. Досадно, что ее дядюшка именно сейчас сбежал в Европу и запер Типтон-Грейндж. Туда и во Фрешит надо было бы пригласить как можно больше подходящих женихов. Лорд Тритон именно то, что ей требуется: у него уйма планов, как осчастливить нацию, и все планы совершенно безумные. Для миссис Кейсобон лучшей партии не сыскать.

— Пусть миссис Кейсобон сама выбирает себе жениха, Элинор.

— Вы, умники, вечно чушь городите. Как может она выбирать сама, если выбирать ей не из кого? Избранник женщины — это обычно единственный достижимый для нее мужчина. Помяни мое слово, Гемфри. Если о ней не позаботятся родные, как бы ей не подвернулся кто-нибудь похуже Кейсобона.

— Боже тебя упаси упомянуть об этом при сэре Джеймсе, Элинор. Самая щекотливая тема. Он до смерти обидится, если ты ее коснешься без особой нужды.

— Я и не думала ее касаться, — сказала миссис Кэдуолледер и развела руками. — Селия рассказала мне о завещании, не дожидаясь расспросов, в первый же день.

— Так-то так, но сейчас им желательно, чтобы об этом как можно меньше говорилось, к тому же, как я понял, молодой джентльмен уезжает из наших краев.

На это миссис Кэдуолледер ничего не сказала, только трижды многозначительно кивнула, и в ее темных глазах появилось саркастическое выражение.

Невзирая на увещания и уговоры, Доротея мягко настояла на своем. К концу июня в Лоуик-Мэноре распахнулись ставни всех окон, и утренний свет безмятежно озарял библиотеку, поблескивая на корешках томов с записями мистера Кейсобона, как блестит он в унылой пустыне на каменных глыбах, безмолвных памятниках забытой религии; а напоенные ароматом роз вечера тихо прокрадывались в зелено-голубой будуар, излюбленное прибежище Доротеи. Она начала с того, что обошла все комнаты, перебирая в памяти полтора года своей замужней жизни, и мысленно произносила целые речи, словно продолжала спор с покойным мужем. Долгое время провела она в библиотеке и не успокоилась до тех пор, пока не расположила все тома с записями в таком порядке, который, по ее мнению, избрал бы мистер Кейсобон. Жалость к мужу, принуждавшая ее быть сдержанной при его жизни, владела ею и сейчас, даже когда она мысленно с негодованием укоряла его и обвиняла в несправедливости. Один ее поступок, вероятно, вызвал бы улыбку у людей рационального склада. Она аккуратно уложила в конверт тетрадь с надписью «Сводное обозрение. Поручить миссис Кейсобон» и запечатала вместе со следующей запиской: «Вы напрасно поручили мне это. Неужели Вы не понимаете, что душа моя не может настолько подчиниться Вашей, чтобы я посвятила себя делу, в которое не верю? Доротея». Конверт она спрятала в ящик своего стола.

Этот безмолвный разговор не покажется несерьезным, если вспомнить, что Доротея начала его и приводила все доводы под влиянием чувства, являвшегося истинной причиной ее возвращения в Лоуик. Ей очень хотелось встретиться с Уиллом Ладиславом. С какой целью — она сама не знала, сделать что-либо для него было не в ее силах: связанная волей мужа, она не могла исправить нанесенный Ладиславу ущерб, но всей душою жаждала с ним встретиться. Могло ли быть иначе? Когда во времена волшебников принцесса замечала в стаде четвероногое существо, которое к ней иногда приближалось, умоляюще на нее взирая человеческими глазами, о чем она раздумывала, совершая прогулку, чего ждала, когда мимо проходило стадо? Разумеется, она ждала этого взгляда и сама его узнавала. Если бы минувшее уходило в небытие, исчезая бесследно из сердца и памяти, наша жизнь стала бы не более ценной, чем мишура, сверкающая при свечах и превращающаяся в мусор с наступлением дня. Доротее и в самом деле хотелось покороче познакомиться с семьей Фербратеров и, главное, встретиться и поговорить с новым священником, но ей помнился также рассказ доктора о дружбе Ладислава со старенькой мисс Ноубл, и она ждала, не наведается ли он к Фербратерам. В первое же воскресенье, перед тем как войти в церковь, она явственно увидела его точь-в-точь как в прошлый раз — одиноко сидящим на скамье священника, но когда она вошла в церковь, скамья оказалась пустой.

По будням, навещая семейство Фербратеров, она тщетно прислушивалась, не проронит ли хоть одна из дам словечко об Уилле Ладиславе, но миссис Фербратер, казалось, была готова говорить обо всех жителях округи за одним исключением.

— Возможно, некоторые из прежних прихожан мистера Фербратера иногда будут приезжать на его проповеди в Лоуике. Как вы думаете? — сказала Доротея, презирая себя за то, что задает этот вопрос с тайной целью.

— Если у них есть разум, то будут, — ответила старая дама. — Я вижу, вы отдаете должное моему сыну. Его дед, мой отец, был превосходный священник, супруг же мой занимался адвокатурой… Что не мешало ему сохранять безукоризненную честность — причина, по которой мы не стали богаты. Говорят, что судьба — женщина, и при этом капризная. Но по временам она бывает доброй женщиной и воздает достойным по заслугам. Так, например, случилось, когда вы, миссис Кейсобон, предложили этот приход моему сыну.

Миссис Фербратер вновь принялась за вязание, весьма довольная своей маленькой речью, но совсем иное хотелось бы услышать Доротее. Бедняжка! Она не знала даже, по-прежнему ли Уилл Ладислав живет в Мидлмарче, и не посмела бы спросить об этом никого, кроме Лидгейта. Однако именно сейчас она смогла бы повидаться с Лидгейтом, только специально послав за ним или сама отправившись его разыскивать. Возможно, Уилл Ладислав, узнав об оскорбительной для него приписке к завещанию ее мужа, решил, что им больше не нужно встречаться, и, быть может, она не права, ища встречи, которая представляется всем ее близким излишней. И все же неизменное «мне этого хочется» завершало все ее благоразумные рассуждения столь же непроизвольно, как прорывается наружу тщетно сдерживаемый плач. Им и впрямь довелось встретиться, но разговаривали они принужденно и сухо, чего никак не ожидала Доротея.

Однажды утром около одиннадцати Доротея сидела в будуаре, разложив перед собой карту поместья и прочие бумаги, которые намеревалась изучить, чтобы составить представление о положении своих дел и доходе. Она еще не приступала к работе и сидела, сложив руки на коленях и глядя на луга, раскинувшиеся вдали за липовой аллеей. Сияло солнце, ни один листок не шевелился, знакомый ландшафт выглядел столь же неизменным, каким представлялось Доротее ее будущее существование, бесцельное и полное покоя… бесцельное, если только она сама не найдет, на что излить свою кипучую энергию. Вдовий чепец, сшитый по моде тех времен, окружал ее лицо овальной рамкой и увенчивался стоячей оборкой на маковке. Черное платье, на которое не пожалели крепа, воплощало глубочайший траур, но суровая торжественность одежды еще больше оттеняла свежесть молодого лица и пытливую бесхитростность взгляда.

Ее вывело из задумчивости появление Тэнтрип, пришедшей доложить, что мистер Ладислав внизу и просит разрешения повидать госпожу, если не слишком рано.

— Я приму его, — сказала Доротея, тотчас встав, — проводите его в гостиную.

Из всех комнат в доме гостиная менее всего напоминала ей о тяготах ее супружеской жизни — на узорчатой ткани обоев красиво выделялась белая с золотом мебель; в комнате было два высоких зеркала, пустые столы… иными словами, гостиная была одной из тех комнат, в которых совершенно безразлично, где сидеть. Она находилась под будуаром, и в ней также имелось окно-фонарь, выходившее на липовую аллею. Когда Прэтт проводил Уилла Ладислава в гостиную, окно было открыто и незваные крылатые гости, которые по временам с жужжанием влетали в комнату, придавали ей обитаемый и менее официальный вид.

— Рад снова видеть вас здесь, сэр, — сказал Прэтт, задержавшись, чтобы поправить штору.

— Я пришел только попрощаться, Прэтт, — сказал Уилл, желая известить даже дворецкого, что гордость не позволяет ему увиваться вокруг миссис Кейсобон, когда она стала богатой вдовой.

— Очень печально слышать это, сэр, — сказал Прэтт и удалился.

Поскольку прислугу не полагалось посвящать в господские дела, Прэтт, разумеется, уже был наслышан об обстоятельстве, о котором ничего не ведал Ладислав, и пришел к определенным выводам. Он, собственно, был согласен со своей невестой Тэнтрип, заявившей:

— Твой хозяин был ревнив, как бес, и, к слову, напрасно. Не такого полета птица мистер Ладислав, чтобы хозяйка до него снизошла, уж я-то ее знаю. Горничная миссис Кэдуолледер говорит, сюда едет какой-то лорд, чтобы на ней жениться, когда окончится траур.

Уиллу не пришлось в ожидании Доротеи долго расхаживать по комнате со шляпой в руке. Эта встреча очень отличалась от их первой встречи в Риме, когда Уилл был охвачен смущением, а Доротея спокойна. На сей раз глубоко удрученный Уилл был, однако, полон решимости, зато Доротея не могла скрыть волнения. Перед самым порогом гостиной она ощутила, как нелегка для нее будет долгожданная беседа, и, когда Уилл к ней приблизился, мучительно покраснела, что случалось с ней не часто. Сами не зная почему, они оба молчали. Доротея на мгновение протянула ему руку, затем они сели друг против друга у окна, на маленьких козетках. Уилл чувствовал себя крайне неловко: ему трудно было предположить, что Доротея так к нему переменилась лишь потому, что овдовела. Казалось бы, ничто не могло повлиять на ее отношение к нему… разве только — эта мысль возникла сразу — родственники внушили ей дурное мнение о нем.

— Надеюсь, вы не считаете мой визит непозволительной вольностью, сказал Уилл. — Покидая эти края и вступая в новую жизнь, я не мог не попрощаться с вами.

— Вольностью? Конечно, нет. Вы огорчили бы меня, если бы не пожелали со мной проститься, — ответила Доротея, чья привычка говорить с предельной искренностью возобладала над неуверенностью и волнением. — И скоро вы едете?

— Думаю, очень скоро. Я намерен изучить юриспруденцию в столице, поскольку, как я слышал, это единственный путь к общественной деятельности. В ближайшее время на политическом поприще предстоит сделать многое, и я намерен внести свою лепту. Некоторым людям удается достичь высокого положения, не имея ни связей, ни денег.

— И это еще больше их возвышает, — с жаром сказала Доротея. — К тому же у вас столько дарований. Дядя рассказывал, какой вы прекрасный оратор, что ваши речи можно слушать без конца и как отлично вы умеете объяснить все непонятное. К тому же вы добиваетесь справедливости для всех людей. Это меня радует. Когда мы встречались в Риме, мне казалось, вас занимает только поэзия, искусство и все иное, украшающее жизнь обеспеченных людей, таких как мы. И вот я узнаю, что вас заботит участь всего человечества.

Говоря это, Доротея преодолела смущение и стала такой, как всегда. Она смотрела на Уилла полным восхищения, доверчивым взглядом.

— Значит, вы довольны, что я уезжаю на многие годы и вернусь, только добившись положения в свете? — спросил Уилл, в одно и то же время усиленно стараясь не уронить своего достоинства и растрогать Доротею.

Она не заметила, как долго ему пришлось ждать ответа. Отвернувшись к окну, она смотрела на розовые кусты, и ей виделись в них долгие — из лета в лето — годы, которые она проведет здесь в отсутствие Уилла. Опрометчивое поведение. Но Доротея не привыкла думать о том, как она ведет себя, она думала только о том, как печальна предстоящая разлука с Уиллом. Когда в начале разговора он рассказал о своих планах, ей показалось, что она все понимает: Уилл знает, решила она, о последнем распоряжении мистера Кейсобона и потрясен им так же, как она сама. Он испытывает к ней лишь дружеские чувства, он и не помышлял ни о чем таком, что могло дать основание ее мужу так оскорбить их обоих; эти дружеские чувства он испытывает к ней и сейчас. Подавив беззвучное рыдание, Доротея проговорила ясным голосом, который дрогнул под конец, — так он был слаб и мягок:

— Я думаю, вы приняли правильное решение. Я счастлива буду узнать, что вы добились признания. Но будьте терпеливы. Оно, возможно, придет не скоро.

Уилл не мог понять, как он удержался от того, чтобы не упасть к ее ногам, когда нежно дрогнувший голос вымолвил: «не скоро». Впоследствии он говорил, что мрачный цвет и изобилие траурного крепа на ее платье, очевидно, помогли ему обуздать этот порыв. Он не шелохнулся и сказал:

— Я ничего не буду знать о вас. А вы меня забудете.

— Нет, — сказала Доротея. — Я никогда вас не забуду. Я не забываю людей, с которыми меня свела судьба. Моя жизнь бедна событиями и едва ли изменится. Чем еще заниматься в Лоуике, кроме как вспоминать да вспоминать, ведь правда?

Она улыбнулась.

— Боже милостивый! — не выдержав, вскрикнул Уилл, встал, все еще держа в руке шляпу, подошел к мраморному столику и, внезапно повернувшись, прислонился к нему спиной. Кровь прихлынула к лицу и шее Уилла, казалось, он чуть ли не взбешен. У него возникло впечатление, что они оба медленно превращаются в мрамор и только сердца их живы и глаза полны тоски. Но выхода он не видел. Что она о нем подумает, если он, с отчаянной решимостью шедший сюда прощаться, закончит разговор признанием, из-за которого его могут счесть охотником за приданым? Мало того, он не на шутку опасался, что такое признание произведет неблагоприятное впечатление и на Доротею.

Она встревоженно всматривалась в него, испугавшись, не обидела ли его. А тем временем ей не давали покоя мысли, что ему, наверное, нужны деньги, и она не в состоянии ему помочь. Если бы хоть дядюшка остался здесь, можно было бы обратиться к нему за содействием! Терзаясь мыслью, что Уилл нуждается в деньгах, а ей досталась причитающаяся ему доля, и видя, как упорно он отворачивается и молчит, она предложила:

— Я подумала, не захотите ли вы взять миниатюру, что висит наверху… ту великолепную миниатюру, где изображена ваша бабушка. Если у вас есть желание ее иметь, мне кажется, я не вправе оставлять ее у себя. Она поразительно на вас похожа.

— Вы очень любезны, — раздражительно ответил Уилл. — Нет, я не испытываю такого желания. Не так уж утешительно иметь при себе изображение, которое на тебя похоже. Гораздо утешительнее, если его хотят иметь другие.

— Я подумала, что вам дорога ее память… я подумала… — тут Доротея осеклась, решив не касаться истории тетушки Джулии, — право же, вам следовало бы взять эту миниатюру как семейную реликвию.

— Зачем мне брать ее, когда у меня ничего больше нет? Человек, все имущество которого помещается в чемодане, должен хранить в памяти семейные реликвии.

Уилл сказал это не думая, просто не сдержал раздражения — кто не вспылит, если в такую минуту тебе предлагают бабушкин портрет. Но Доротею больно задели его слова. Она встала и, сдерживая гнев, холодно проговорила:

— Вы гораздо счастливее меня, мистер Ладислав, именно потому, что у вас ничего нет.

Уилл испугался. Тон, которым это было произнесено, ясно указывал, что ему больше нечего здесь делать. Выпрямившись, он направился к Доротее. Их взгляды встретились, вопросительно и печально. Им не удавалось объясниться откровенно, и они могли только строить догадки о мыслях друг друга. Уилл, которому не приходило в голову, что он имеет право на полученное Доротеей наследство, не сумел бы без посторонней помощи понять чувства, владевшие ею в эту минуту.

— До сих пор меня не огорчала моя бедность, — сказал он. — Но она делается хуже проказы, если разлучает человека с тем, что для него всего дороже.

У Доротеи сжалось сердце, и ее негодование утихло. Она ответила сочувственно и грустно:

— Беда приходит разными путями. Два года назад я не подозревала об этом… не знала, как неожиданно может нагрянуть горе, как оно связывает тебе руки и заставляет молчать, хотя слова рвутся наружу. Я даже презирала женщин за то, что они не пытаются изменить свою жизнь и не стремятся к лучшему. Мне очень нравилось поступать по-своему, но от этого занятия я почти отказалась, — весело улыбаясь, закончила она.

— Я не отказался, но мне редко приходится поступать по-своему, — сказал Уилл. Он стоял в двух шагах от нее, обуреваемый противоречивыми стремлениями и желаниями… ему хотелось заручиться неопровержимым доказательством ее любви, и он с ужасом представлял себе, в каком положении окажется, получив такое доказательство. — Бывает так, что мы не можем добиться самого желанного для нас, ибо преграды непреодолимы, оскорбительны.

Вошел Прэтт и доложил:

— Сэр Джеймс Четтем дожидается в библиотеке, сударыня.

— Попросите сэра Джеймса сюда, — немедленно сказала Доротея.

И Доротею, и Уилла в этот миг словно пронизало электрическим током. В обоих запылала гордость, и, не глядя друг на друга, они ждали сэра Джеймса.

Пожав руку Доротее, сэр Джеймс нарочито небрежно кивнул Ладиславу, который с такой же мерой небрежности ответил на кивок, а затем подошел к Доротее и сказал:

— Должен проститься с вами, миссис Кейсобон, и, вероятно, надолго.

Доротея протянула в ответ руку и сердечно с ним попрощалась. Пренебрежительное и невежливое обращение сэра Джеймса с Уиллом задело ее самолюбие и вернуло ей решительность и твердость; от ее замешательства не осталось ни следа. А когда Уилл вышел из комнаты, она с таким спокойным самообладанием взглянула на сэра Джеймса, спросив: «Как Селия?», что он вынужден был скрыть досаду. Да и что было толку ее обнаруживать? Представить себе Ладислава в роли возлюбленного Доротеи сэру Джеймсу было столь неприятно, что он предпочел скрыть свое недовольство и тем самым отмести возможность подобных предположений. Если бы кто-нибудь спросил, что именно его так ужасает, очень вероятно, что на первых порах он бы не дал более полного и внятного ответа, чем нечто вроде «этот Ладислав!»… хотя, поразмыслив, возможно, сослался бы на приписку к завещанию Кейсобона, которая, предусматривая для Доротеи особую кару, если она вздумает выйти замуж за Уилла, делала недопустимыми любые отношения между ними. Ощущение собственного бессилия только увеличивало его антипатию к Уиллу.

Сэр Джеймс и не догадывался о важности своей роли. Он вошел в гостиную как олицетворение сил, побуждающих Уилла расстаться с Доротеей, дабы не уронить свою гордость.

55

В ней есть изъян? Когда б он был у вас!

Изъян — вина прекрасного броженье,

Изъян — всеочищающий огонь.

Преображающий густую тверди тьму

В хрустальный путь сияющего солнца.

Если молодость называют порой надежд, то часто только потому, что молодое поколение внушает надежды старшему; ни в каком возрасте, кроме юности, люди не бывают так склонны считать неповторимым и последним любое чувство, решение, разлуку. Каждый поворот судьбы представляется им окончательным лишь потому, что он для них в новинку. Говорят, пожилые перуанцы так и не приобретают привычки хладнокровно относиться к землетрясениям, но, вероятно, они допускают, что за очередным толчком последуют и другие.

Для Доротеи, еще не пережившей ту пору юности, когда опушенные длинными ресницами глаза, омывшись ливнем слез, сохраняют чистоту и свежесть, только что раскрывшегося цветка, прощание с Уиллом знаменовало полный разрыв отношений. Он уезжает бог весть на сколько лет и, если когда и вернется, то уже совсем иным. Ей неведомо было его истинное умонастроение — гордая решимость не позволить никому заподозрить в нем корыстного авантюриста, домогающегося благосклонности богатой вдовы, — и перемену в его обращении Доротея объяснила тем, что Уилл, как и она сама, счел приписку к завещанию мистера Кейсобона грубым и жестоким запретом, наложенным на их дружбу. Никому, кроме них двоих, не интересные беседы, которыми они наслаждались со всем восторженным пылом молодости, навеки отошли в прошлое, став драгоценным воспоминанием. И она предалась воспоминаниям, не сдерживаясь более. В этом горьком наслаждении тоже не было ни проблеска надежды, и Доротея погрузилась в его сумрачную глубину, без слез выплакивая боль. Она сняла со стены миниатюру, чего никогда не делала прежде, и держала перед собой, упиваясь сходством между этой женщиной, в свое время так же безжалостно осужденной людьми, и ее внуком, осуждению которого она противилась и сердцем и умом. Сможет ли кто-нибудь, согретый нежностью женского сердца, упрекнуть ее за то, что она держала на ладони овальную миниатюру и прижималась к ней щекой, словно надеясь таким образом утешить безвинно осужденных? Она тогда еще не знала, что это Любовь посетила ее, как озаренный отблеском рассвета краткий сон накануне пробуждения, — что это Любовь свою оплакивала она, когда таял перед ее взором милый образ, изгоняемый суровой явью дня. Она только чувствовала, что ее судьба непоправимо изменилась, утрачено нечто важное, и еще более отчетливо, чем прежде, представляла себе свое будущее. Люди с пылким сердцем в поисках непроторенного пути нередко посвящают жизнь осуществлению своих призрачных замыслов.

Однажды, когда Доротея наведалась во Фрешит, согласно обещанию намереваясь там переночевать и присутствовать при купании дитяти, к обеду явилась миссис Кэдуолледер, чей супруг отправился на рыбную ловлю. Стоял теплый вечер, и даже в уютной гостиной, из распахнутого окна которой открывался вид на пологий зеленый берег заросшего лилиями маленького пруда и яркие клумбы, была такая духота, что Селия, порхающая по комнате в белом кисейном платьице и с непокрытой кудрявой головкой, призадумалась, каково же приходится ее сестре во вдовьем чепце и траурном платье. Правда, мысль эта возникла лишь после того, как кончилась возня с младенцем, и Селия могла себе позволить думать о постороннем. Она немного посидела, обмахиваясь веером, затем проворковала:

— Додо, душечка, сними чепец. Как тебе только дурно не делается в таком наряде!

— Я привыкла к этому чепцу, он для меня все равно что раковина для улитки, — с улыбкой отозвалась Доротея. — Без него я чувствую себя неловко, как раздетая.

— Нет, душечка, его необходимо снять: на тебя смотреть и то жарко, сказала Селия и, положив веер, подошла к Доротее. Очаровательное зрелище являла собой эта юная мать в белом кисейном платье, когда, сняв чепец с высокой, более осанистой сестры, бросила его на кресло. В тот миг, когда темно-каштановые косы упали, распустившись, на плечи Доротеи, в комнату вошел сэр Джеймс. Он взглянул на освобожденную от неизменного убора головку и удовлетворенно сказал: «О!»

— Это я сняла его, Джеймс, — сообщила Селия. — Додо совсем не нужно так рабски блюсти траур. Вовсе незачем ей носить чепец в кругу семьи.

— Селия, дружок мой, — возразила леди Четтем. — Вдове положено носить траур по крайней мере год.

— Если она не выйдет за это время замуж, — сказала миссис Кэдуолледер, любившая иногда ужаснуть подобными высказываниями свою добрую приятельницу, вдовствующую леди.

Раздосадованный сэр Джеймс, нагнувшись, принялся играть с болонкой Селии.

— Надеюсь, это бывает весьма редко, — сказала леди Четтем тоном, предостерегающим от таких крайностей. — Кроме миссис Бивор, никто из наших родственников не вел себя подобным образом, и лорд Гринзел очень огорчился, когда она так поступила. Ее первый брак не был удачным, тем более странно, что она поспешила замуж вторично. Расплата оказалась жестокой. Говорят, капитан Бивор таскал ее за волосы и целился в нее из заряженного пистолета.

— Значит, плохо выбирала! — сказала миссис Кэдуолледер, в которую словно какой-то бес вселился. — Если плохо выбрать мужа, брак не может быть удачным, не важно, первый он или второй. Не особая заслуга быть первым мужем у жены, если заслуга эта — единственная. Я предпочла бы хорошего второго мужа плохонькому первому.

— Ради красного словца вы чего только не наговорите, моя милая, сказала леди Четтем. — Не сомневаюсь, что уж вы-то не стали бы преждевременно вступать в брак, если бы скончался наш милейший мистер Кэдуолледер.

— О, я зароков не даю, а что, если иначе не сведешь концов с концами? Закон, по-моему, не запрещает выходить замуж второй раз, мы все же христиане, а не индусы. Разумеется, если женщина сделала неудачный выбор, ей приходится мириться с последствиями, а те, кто совершает подобную оплошность дважды, не заслуживают лучшей участи. Но если жених родовит, красив, отважен — с богом, чем скорей, тем лучше.

— Я думаю, мы неудачно выбрали тему разговора, — недовольно произнес сэр Джеймс. — Что, если нам ее переменить?

— Из-за меня не стоит, — сказала Доротея, сочтя момент удобным для того, чтобы отвести туманные намеки по поводу блестящих партий. — Если вы хлопочете ради меня, то уверяю вас, трудно найти вопрос, который волновал бы меня меньше, нежели замужество. Он занимает меня в той же мере, как разговор о женщинах, принимающих участие в охоте на лисиц: ими можно восхищаться, но их примеру я не последую. Так пусть же миссис Кэдуолледер развлекается этим предметом, если для нее он интереснее других.

— Любезнейшая миссис Кейсобон, — сказала леди Четтем самым величественным своим тоном, — вы, надеюсь, не подумали, что, упоминая миссис Бивор, я намекала на вас. Мне просто вспомнился этот случай. Она была падчерицей лорда Гринзела, женатого вторым браком на миссис Теверой. К вам это не имеет ни малейшего отношения.

— Ну, конечно, — сказала Селия. — Мы совершенно случайно начали этот разговор — из-за чепца Додо. А миссис Кэдуолледер говорит чистую правду. Во вдовьем чепце не выходят замуж, Джеймс.

— Тс-с, милочка, — сказала миссис Кэдуолледер, — теперь я буду осмотрительнее. Я даже не стану поминать Дидону и Зенобию.[176] Только вот о чем нам разговаривать? Я, к примеру, не позволю обсуждать природу человеческую, коль скоро это природа и жен священников.

Вечером, после отъезда миссис Кэдуолледер, Селия сказала, оставшись с Доротеей наедине:

— Право, Додо, как только я сняла с тебя чепец, ты стала такой, как прежде, и не только по наружности. Сразу же заговорила точь-в-точь, как в те времена, когда тебя так и тянуло со всеми спорить. Я только не поняла, Джеймсу ты возражала или миссис Кэдуолледер.

— Ни ему, ни ей, — сказала Доротея. — Джеймс стремился пощадить мои чувства, но он ошибся, думая, что меня встревожили слова миссис Кэдуолледер. Я встревожилась бы лишь в том случае, если бы существовал закон, обязывающий меня выйти замуж за образчик родовитости и красоты, который мне предложит эта дама или кто-либо другой.

— Это так, только знаешь, Додо, если все же ты выйдешь замуж, то лучше уж за родовитого и красивого, — сказала Селия, у которой мелькнула мысль, что мистер Кейсобон не был щедро наделен этими достоинствами, а потому не мешало бы на сей раз заблаговременно предостеречь Доротею.

— Успокойся, Киска, у меня совсем другие планы. Замуж я больше не пойду, — сказала Доротея, тронув сестру за подбородок и с ласковой нежностью глядя на нее. Селия укладывала младенца, и Доротея зашла к ней пожелать спокойной ночи.

— В самом деле никогда? — спросила Селия. — Ни за кого на свете, даже если он будет само совершенство?

Доротея медленно покачала головой.

— Ни за кого на свете. У меня замечательные проекты. Я намереваюсь осушить обширный участок земли и основать небольшую колонию, где все будут трудиться, и непременно — добросовестно. Я буду знать там каждого, я стану их другом. Только сперва необходимо все подробно обсудить с мистером Гартом, он может рассказать мне очень многое из того, что я хочу узнать.

— Ну, если у тебя есть проект, ты будешь счастлива, Додо, — сказала Селия. — Может быть, маленькому Артуру, когда он вырастет, тоже понравится составлять проекты, и он станет тебе помогать.

Тем же вечером сэра Джеймса известили, что Доротея и впрямь твердо решила не выходить больше замуж и намерена посвятить себя «всяческим проектам», наподобие тех, какие замышляла прежде. Сэр Джеймс на это ничего не сказал. В глубине души он испытывал отвращение к женщинам, вступающим вторично в брак, и сватовство любого жениха, домогающегося руки Доротеи, представлялось ему кощунством. Он понимал, что это чувство выглядит нелепо в глазах света, в особенности когда речь идет о женщине двадцати лет; свет на вторичное замужество молодой вдовы смотрит как на дело вполне дозволенное, с которым, пожалуй, не следует медлить, и понимающе улыбается, когда вдова поступает соответственно. Однако если бы Доротея предпочла остаться одинокой, этот выбор более приличествовал бы ей.

56

Взгляните, сколько счастлив тот,

Кто не слуга ни у кого:

Правдивый ум — его оплот,

И честность — ремесло его.

Не знает жажды славы он

И пред опалой не дрожит.

Пускай именья он лишен

Он сам себе принадлежит.

Генри Уоттон[177]

Доверие, которым прониклась Доротея к познаниям Кэлеба Гарта, узнав, что он одобрительно отозвался о ее домах, возросло еще сильней, когда во время ее пребывания во Фрешите сэр Джеймс уговорил ее объехать вместе с ним и Кэлебом оба поместья, после чего Кэлеб, преисполнившись столь же глубоким почтением к ней, сказал жене, что миссис Кейсобон обладает поразительным для женщины деловым складом ума. Вспомним, что под словом «деловой» Кэлеб разумел не коммерческие таланты, а умелое приложение труда.

— Поразительным! — повторил Кэлеб. — Она высказала одну мысль, которая и мне не давала покоя, когда я еще был молодым пареньком. «Мистер Гарт, сказала она, — я буду спокойнее чувствовать себя на старости лет, если в течение своей жизни осушу и сделаю плодородным большой участок земли и выстрою на нем множество хороших домов, ибо труд этот полезен тем, кто его будет выполнять, а результаты принесут людям благо». Именно так она сказала, таковы ее взгляды.

— Они, надеюсь, не лишают ее женственности, — сказала миссис Гарт, заподозрив, что миссис Кейсобон не придерживается подобающих даме принципов субординации.

— Она необыкновенно женственна, — ответил Кэлеб, встряхнув головой. Ты бы послушала, как она разговаривает, Сьюзен. Самыми простыми словами, а голос словно музыка. Боже милостивый! Будто слушаешь «Мессию»[178] и «тотчас явилось воинство небесное, восхваляя господа и говоря». Звук ее голоса ласкает слух.

Кэлеб очень любил музыку и, когда ему выпадала возможность прослушать какую-нибудь ораторию, возвращался домой полный глубокого преклонения перед этим монументальным сооружением из звуков и тонов и сидел в задумчивости, глядя в пол и держа пространные, беззвучные речи, обращенные, по всей видимости, к собственным ладоням.

При такой общности взглядов неудивительно, что Доротея попросила мистера Гарта взять на себя ведение всех дел, связанных с тремя фермами и множеством входящих в Лоуик-Мэнор участков арендуемой земли. Короче говоря, надежда Кэлеба трудиться в обоих поместьях теперь осуществилась. «Дело ширилось», употребляя его же слова. Ширились разные дела, и самым новым из них была постройка железных дорог. Согласно проекту, колею намеревались проложить по землям Лоуикского прихода, где паслась скотина, чей покой дотоле не смущали новшества; так случилось, что рождение железных дорог проникло в сферу деятельности Кэлеба Гарта и определило жизненный путь двоих участников нашей истории, особо близких его сердцу.

Проложить подводную железную дорогу, вероятно, оказалось бы непросто, однако дно морское не разделено между множеством землевладельцев, требующих возмещения всяческих ущербов, в том числе и нематериальных. В Мидлмарче постройку железной дороги обсуждали с таким же волнением, как билль о реформе и ужасы холеры, причем самых крайних точек зрения придерживались женщины и землевладельцы. Женщины, как старые, так и молодые, почитали путешествие по железной дороге делом опрометчивым и небезопасным, а их главным доводом служило утверждение, что они ни в коем случае не согласятся сесть в вагон; доводы землевладельцев рознились между собой не в меньшей мере, чем Соломон Фезерстоун и лорд Медликоут, впрочем, все единодушно придерживались мнения, что, продавая землю врагу ли рода людского или железнодорожным компаниям, владельцы поместий должны потребовать с них как можно больше денег за наносимый человечеству ущерб.

Тугодумам наподобие мистера Соломона и миссис Уол, живущим на собственной земле, потребовалось много времени, чтобы сделать этот вывод; если воображение весьма живо рисовало им, как Большое пастбище разрезано пополам и противоестественным образом превращено в два треугольных выгона, то все, что касалось до строительства мостов и прибылей, представлялось им далеким и маловероятным.

— Все коровы, братец, начнут выкидывать телят — заявила миссис Уол с глубокой скорбью, — если эту колею проложат через Ближний выгон. То же самое может случиться и с кобылой. Хорошенькое дело, когда имущество бедной вдовы расковыряют да раскидают лопатами и закон ее не защитит. Доберутся до моей земли, да и пойдут кромсать ее как вздумается, и кто им воспрепятствует? Все знают: я за себя постоять не могу:

— Лучше всего было бы ничего им не говорить, а поручить кому-нибудь отвадить их хорошенько, когда они тут все вымеряли и шпионили, — сказал Соломон. — По-моему, так сделали в Брассинге. Я уверен, это выдумки, что, мол, им больше негде прокладывать дорогу. Копали бы в другом приходе. Да разве можно возместить ущерб, после того как шайка головорезов вытопчет весь урожай на твоем поле! Разве такая компания раскошелится?

— Братец Питер, да простит его бог, получил деньги от компании, ответила миссис Уол. — Только там был марганец, а не железные дороги, которые из нас всю душу вытрясут.

— Ну, я одно только скажу тебе, Джейн, — заключил мистер Соломон, таинственно понизив голос, — чем больше мы будем вставлять компании палок в колеса тем больше она будет нам платить, если ей и впрямь так нужно, чтобы эти колеса крутились.

Умозаключение, сделанное мистером Соломоном, возможно, не было столь безупречным, как ему казалось, ибо предложенная им уловка не в большей мере сказывалась на постройке железнодорожных путей, чем дипломатические уловки на общем состоянии солнечной системы Тем не менее он принялся гнуть свою линию в лучших дипломатических традициях, а именно — распуская тревожные слухи. Его земли располагались в наиболее удаленной от деревни части прихода, и кое-кто из его работников жил в одиноко стоящих домишках, а остальные в поселке под названием Фрик, где имелась мельница и несколько каменоломен, так что Фрик являлся своего рода центром доморощенной вялой и сонной промышленности.

Поскольку население Фрика не имело ни малейшего представления о железных дорогах, общественное мнение склонялось не в их пользу. Жители этих изобилующих заливными лугами мест не испытывали свойственной многим их собратьям тяги к неведомому, наоборот относились к нему подозрительно, полагая, что бедным людям нечего от него ждать, кроме беды. Даже слухи о реформе не пробудили радужных надежд во Фрике, ибо не сулили никаких определенных выгод: дарового зерна Хайраму Форду на откорм свиньи, посетителям «Весов и гирь» — бесплатного пива, батракам трех местных фермеров — увеличения жалованья ближайшей зимой. Реформа, не обещавшая такого рода прямых благ, мало чем отличалась от нахваливающих свой товар разносчиков, а потому внушала подозрения разумным людям. Жители Фрика с голоду не помирали и были больше расположены к тяжеловесной подозрительности, чем к легковерному энтузиазму — они скорей готовы были поверить не в то, что провидение о них печется, сколько в то, что оно норовит их одурачить о каковом его стремлении свидетельствовала и погода.

Настроенные таким образом обитатели Фрика служили благодатным материалом для деятельности мистера Соломона Фезерстоуна, обладающего более плодородными идеями на этот счет, ибо досуг и природные склонности позволяли ему подвергнуть подозрению все сущее и на земле, и чуть ли не на небесах. Соломон в ту пору был смотрителем дорог и, совершая объезды на своем неторопливом жеребчике, не раз наведывался во Фрик поглядеть на рабочих в каменоломнях и останавливался неподалеку от них с загадочным и сосредоточенным видом невольно наводившим на мысль, что его задержали более веские причины, чем простое желание передохнуть. Вдоволь наглядевшись, как идет работа, Соломон поднимал взгляд и устремлял его на горизонт, и лишь после этого дернув поводья и слегка тронув жеребца хлыстом, побуждал его продолжить путь. Часовая стрелка двигалась быстрей чем мистер Соломон, обладавший счастливым убеждением что ему некуда спешить. У него была привычка останавливаться по пути возле всех землекопов и подстригающих живую изгородь садовников и затевать полную недомолвок и околичностей болтовню, охотно выслушивая даже уже знакомые ему вести и ощущая свое преимущество перед любым рассказчиком, поскольку сам он никому из них не доверял. Правда, однажды, вступив в разговор с возчиком Хайрамом Фордом, он снабдил его кое-какими сведениями Мистер Соломон полюбопытствовал, встречались ли Хайраму молодчики, которые шныряют в их краях с планками и всяческими инструментами; говорят, что будут строить, мол, железную дорогу, а на самом деле пес их разберет, кто они такие и что затевают. И уж во всяком случае, они и виду не подают, что собираются перевернуть вверх дном весь Лоуикский приход.

— Э-э, да ведь тогда люди ездить друг к другу не станут, — сказал Хайрам, тут же вспомнив о своем фургоне и лошадях.

— Ну еще бы, — сказал мистер Соломон. — К тому же они расковыряют нам всю землю, а в приходе у нас отменная земля. Шли бы лучше в Типтон, говорю я. Да ведь как знать, чего ради они все это затеяли. Толкуют о поездках, а кончится-то тем, что испортят землю и принесут вред бедным людям.

— Лондонский народ, видать, — сказал Хайрам, смутно представлявший себе Лондон как средоточие враждебных деревне сил.

— Да уж конечно: Говорят, когда они шныряли в окрестностях Брассинга, местные жители набросились на них, переломали ихние трубки на треногах, а самих вытолкали в шею, так что они навряд ли придут еще раз.

— То-то весело, наверно, было, — сказал Хайрам, которому редко выпадал случай повеселиться.

— Я сам бы не стал впутываться в такие дела, — продолжал Соломон. — Но говорят, для наших мест наступают скверные дни: было знамение, что разорят тут все эти молодчики, которые шастают взад и вперед по округе и хотят изрезать ее железными колеями; а стараются они ради того, чтобы захватить в свои руки все перевозки, и уж тогда не останется у нас ни единой упряжки, не услышишь даже, как щелкает кнут.

— Раньше чем до этого дойдет, я так щелкну кнутом, что у них уши позакладывает, — сказал Хайрам, а мистер Соломон, дернув поводья, продолжил свой путь.

Крапиву сеять нет нужды. Пагубное влияние железной дороги обсуждалось не только в «Весах и гирях», но и на лугах, где в пору сенокоса оказалось столько собеседников, сколько редко собирается в деревне.

Однажды утром, вскоре после того как Мэри Гарт призналась мистеру Фербратеру в своих чувствах к Фреду Винси, у ее отца случилось дело на ферме Йодрела, неподалеку от Фрика: нужно было измерить и оценить принадлежащий к Лоуик-Мэнору дальний участок, и Кэлеб рассчитывал произвести эту операцию как можно выгоднее для Доротеи (следует признаться, что, ведя переговоры с железнодорожными компаниями, Кэлеб упорно стремился выторговать у них побольше). Он оставил у Йодрела двуколку и, направляясь со своим подручным и межевой цепью туда, где ему предстояло работать, наткнулся на землемеров железнодорожной компании, устанавливающих ватерпас. Кэлеб перебросился с ними несколькими словами и двинулся дальше, подумав что они теперь все время будут наступать ему на пятки. Стояло серенькое утро, из тех, какие бывают после небольшого дождика и сулят чарующую погоду к полудню, когда поредеют облака и от пролегающих между живыми изгородями проселков сладко повеет свежим запахом земли.

Запах этот показался бы еще слаще Фреду Винси ехавшему верхом по дороге, если бы он не истерзал себя бесплодными попытками придумать, что предпринять когда, с одной стороны, отец ждет не дождется, чтобы он принял сан, а, с другой стороны, Мэри грозится оставить его в таком случае, причем в мире деловых людей как видно, никому не нужен не умеющий ничего делать и не располагающий капиталом молодой человек. Особенно угнетающе на Фреда действовало то, что довольный его покорностью отец впал в благодушие и отправил его сейчас к знакомому помещику с приятной миссией посмотреть борзых. Даже когда он выберет для себя определенное занятие, нелегко будет сообщить об этом отцу. Следовало впрочем, признать, что выбор занятия, который должен был предшествовать объяснению с отцом, являлся более трудной задачей: существует ли для молодого человека чья родня не в состоянии подыскать ему «место», мирская профессия, которая в одно и то же время приличествует джентльмену, прибыльна и не требует специальных познаний? В таком унылом настроении, оглядывая обсаженные живыми изгородями луга, он направлялся к Фрику где придержал немного лошадь в раздумье, не свернуть ли к дому приходского священника и повидаться с Мэри. Внезапно его внимание привлек шум, и в дальнем конце расположенного слева от него луга Фред заметил человек шесть-семь мужчин, одетых в рабочие блузы и воинственно наступавших с вилами в руках на четырех землемеров готовых отразить нападение, в то время как Кэлеб Гарт вместе с подручным уже поспешал к ним на выручку. Фреду, замешкавшемуся, чтобы отыскать калитку в изгороди, не удалось опередить людей в блузах, каковые, подкрепившись в обед пивом, работали не слишком-то усердно, зато сейчас, воинственно размахивая вилами гнали перед собой людей, одетых в сюртуки. Подручный Кэлеба парнишка лет семнадцати, успевший по его указанию захватить ватерпас, недвижно лежал на земле, сбитый с ног. Владельцы сюртуков бегали проворнее, чем их притеснители, к тому же Фред прикрыл их отступление, появившись перед блузами и столь внезапно их атаковав, что внес в их ряды смятение.

— Что вы затеяли, чертовы олухи? — завопил Фред преследуя своих разбегающихся в разные стороны противников и вовсю орудуя хлыстом. — Я против каждого из вас дам свидетельство под присягой. Свалили паренька на землю и, кажется, убили насмерть. Всех вас повесят после следующей сессии суда, с вашего позволения, — заключил Фред, который от души потом смеялся, вспоминая свои речи.

Когда косари оказались по ту сторону изгороди, Фред осадил коня, и вот тут-то Хайрам Форд, сочтя расстояние безопасным, вернулся к калитке и бросил вызов, прозвучавший гомерически, о чем сам он, разумеется, понятия не имел:

— Трус ты, вот ты кто. Слезай с лошади, господинчик, да посмотрим, кто кого. Валяй, попробуй, подойди ко мне без лошади и без хлыста. Я из тебя душу вытрясу, право слово.

— Погодите там немного, я скоро приду и отколочу вас всех по очереди, если вам приспичило, — сказал Фред, уверенный в своей способности учинить кулачную расправу над горячо любимыми собратьями. Однако прежде ему хотелось вернуться к Кэлебу и распростертому на земле юноше.

Тот вывихнул лодыжку и мучительно страдал от боли, но поскольку у него не оказалось других повреждений, Фред усадил его на свою лошадь, на которой паренек мог добраться до фермы Йодрела, где ему бы оказали помощь.

— Пусть поставят лошадь в конюшню и скажут землемерам, что можно возвращаться, — заявил Фред. — Путь свободен.

— Нет, нет, — возразил Кэлеб. — Их инструменты не в порядке. Им придется пропустить денек, да ничего не поделаешь. Прихвати с собой их вещи, Том. Они тебя увидят и вернутся.

— Я рад, что встретился вам в нужную минуту, мистер Гарт, — сказал Фред, когда Том удалился. — Еще неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы кавалерия не подоспела вовремя.

— Да, да, нам повезло, — несколько рассеянно ответил Кэлеб, поглядывая в ту сторону, где он работал, когда пришлось бежать на выручку к землемерам. — Но вот… прах их побери… с дураками ведь только свяжись мне сегодня тоже не удастся поработать. Без помощника мне не управиться с межевой цепью. Вот дела! — Словно позабыв о Фреде, он с огорченным видом двинулся с места и вдруг повернулся и быстро спросил: — Ты сегодня чем-то занят, молодой человек?

— Ничем не занят, мистер Гарт. Я помогу вам с удовольствием, если позволите, — сказал Фред, чувствуя, что как бы оказывает внимание Мэри, предлагая помощь ее отцу.

— Почему же, только тебе придется много нагибаться, упаришься порядком.

— Это пустяки. Только сперва я разделаюсь с верзилой, который меня вызвал на кулачный бой. Его нужно проучить. Это займет не более пяти минут.

— Чушь! — решительно воскликнул Кэлеб. — Я сейчас сам с ними поговорю. Люди они невежественные. Наслушались сплетен. Где же бедным дурням разобраться что к чему.

— Тогда я пойду с вами, — сказал Фред.

— Этого вовсе не нужно; оставайся где стоишь. Горячие головы там не нужны. Я о себе сам позабочусь.

Обладавшему огромной силой Кэлебу почти неведом был страх, он боялся только двух вещей: как бы не обидеть кого и как бы ему не пришлось говорить речь. Но на сей раз он счел себя обязанным произнести некое воззвание. Кэлеб не испытывал сентиментальной жалости к трудовому люду, но, когда доходило до дела, всегда был снисходителен, и эта кажущаяся непоследовательность объяснялась очевидно тем, что он сам всю жизнь не покладая рук трудился. Он считал основой благополучия этих людей труд ежедневный и добросовестный, без которого и сам не чувствовал себя счастливым; впрочем, мысленно он не отделял себя от них. Когда Кэлеб подошел к косарям, они еще не принялись за работу и стояли, как обычно стоят деревенские зеваки, каждый повернувшись боком к соседу и на расстоянии двух-трех шагов от него. Довольно угрюмо уставились они на Кэлеба, который быстро приближался к ним, держа одну руку в кармане, а другую сунув за борт жилета, и, как всегда благодушный и кроткий, остановился перед ними.

— Это что же получается, ребята? — начал он по своему обычаю отрывисто, ощущая, что за каждой коротенькой фразой скрыто множество мыслей, подобно огромному пучку корней у растения, верхушка которого едва виднеется над водной гладью. — Как могли вы сотворить такую глупость? Кто-то наговорил вам небылиц, а вы подумали, что эти люди явились сюда со злым умыслом.

— Ага! — откликнулся нестройный хор голосов, ибо каждый помешкал с ответом в меру своей медлительности.

— Вздор! Ничего подобного! Они ищут, где лучше проложить железную дорогу. А помешать строить дорогу вы, братцы, не можете, у вас не спросят, нравится вам это или нет. Зато будете смуту устраивать — попадете в беду. Эти люди имеют законное право ходить здесь. Запретить им это землевладельцы не могут, и, если вы будете им мешать, вам придется иметь дело с полицией, с судьей Блексли и кончится все наручниками и мидлмарчской тюрьмой. Вы там довольно скоро можете оказаться, если кто-нибудь из землемеров пожалуется на вас.

Тут Кэлеб сделал паузу, и, быть может, величайший оратор не выбрал бы лучшего времени для паузы и более красноречивых доводов, чем он.

— Но ведь вы не замышляли ничего дурного. Кто-то вам сказал, что железные дороги принесут беду. Этот человек солгал. Железная дорога кое-где кое-кому и может чем-то повредить, точно так же может повредить и солнце в небе. Но вообще железная дорога нужна.

— Ага! Нужна! Важным птицам она нужна, чтобы денег загребать побольше, — заговорил старый Тимоти Купер, который не участвовал в потехе и во время перепалки с землемерами ворошил сено на лугу. — Чего только я не нагляделся за свою жизнь, и войну видел, и мир, и каналы, и старого короля Георга, и регента, и нового короля Георга, и еще одного нового короля, позабыл, как его звать… а бедному человеку все едино. Много было ему проку от каналов? Не прибавилось ни мяса, ни сала, деньжат самую малость отложить и то сумеешь только, коли живешь впроголодь. Когда я молодым был, бедным людям получше жилось. Возьмем опять же эти самые дороги. От них бедному человеку еще больший разор. Только вот на рожон прут одни дураки, я тут уже говорил ребятам. Все на этом свете для важных птиц. Вот и вы для них стараетесь, мистер Гарт, а как же.

Тимоти, жилистый старик, обломок прошлого, какие изредка еще встречались в те времена, жил одиноко в своем домишке, держал накопленные деньги в чулке, никоим образом не поддавался воздействию слов, не будучи проникнут духом феодализма, а судя по его недоверчивости, он ничего не знал и о «Веке Разума», и о «Правах Человека».[179] Кэлебу приходилось нелегко, как всякому, кто без помощи чуда пытается вразумить темных поселян, располагающих истиной, на их взгляд непреложной, ибо они ощутили ее всем нутром и готовы сокрушить словно дубинкой самые стройные и разумные доводы лишь потому, что истинность этих доводов они нутром не ощутили. Кэлеб не приготовил на этот случай отговорок, да и не стал бы прибегать к ним — он привык встречать трудности, честно «делая свое дело». Он ответил:

— Если ты дурного мнения обо мне, Тим, спорить не стану: это не важно. Бедным людям, возможно, плохо — положение у них и впрямь тяжелое, только я не хочу, чтобы эти ребята сами сделали свое положение еще тяжелее. Когда телега перегружена, волам не станет легче оттого, что они выбросят в придорожный ров поклажу, — ведь они тащат и свой собственный корм.

— Мы хотели только малость поразвлечься, — сказал Хайрам, почуяв, чем пахнет дело. — Больше мы ничего не хотели.

— Ну ладно, обещайте мне, что не станете впредь затевать ничего подобного, а я уговорю землемеров не жаловаться на вас.

— Чего мне обещать, я к ихним затеям непричастный, — сказал Тимоти.

— Это верно, но я говорю об остальных. И на том покончим, у меня нынче не меньше, чем у вас, работы, тратить время даром я не могу. Обещайте, что уйметесь без вмешательства полиции.

— Мы их не тронем… пусть делают что хотят, — так формулировали косари свои обещания, заручившись каковыми, Кэлеб поспешил к Фреду, дожидавшемуся его у ворот.

Они принялись за работу, и Фред старался что есть сил. Он пришел в отличное настроение и веселился от души, когда, поскользнувшись на сырой земле, выпачкал свои щегольские летние панталоны. Привела ли его в ликующее состояние одержанная над косарями победа, или он радовался тому, что помогает отцу Мэри? Ни то ни другое. Отчаявшись найти подходящее занятие, он после утренних событий увидел перспективу, привлекательную для него по ряду причин. Вполне возможно, новая идея осенила Фреда потому, что и в душе мистера Гарта завибрировали смолкнувшие было струны. Стечение обстоятельств, которое наталкивает нас на внезапное удачное решение, ведь не более чем искра, упавшая на смоченную керосином паклю. Фреду такой искрой с тех пор представлялась железная дорога. Впрочем, они с Кэлебом нарушали молчание только тогда, когда нужно было что-нибудь сказать по делу. И лишь когда они покончили с работой и возвращались к ферме Йодрела, мистер Гарт сказал:

— Для такого занятия не обязательно быть бакалавром, а, Фред?

— Сожалею, что не принялся за него прежде, чем мне вздумалось стать бакалавром, — ответил Фред. Помолчав, он уже менее решительно добавил: Вы полагаете, я слишком стар для того, чтобы обучиться вашему делу, мистер Гарт?

— В нашем деле много чего нужно знать, мой мальчик, — улыбаясь, сказал мистер Гарт. — Большая часть того, что я усвоил, постигается только опытом: в книгах этого не вычитать. Но ты еще достаточно молод, чтобы заложить основу.

Кэлеб произнес с жаром завершающую фразу и вдруг осекся. В последнее время у него сложилось впечатление, что Фред хочет стать священником.

— Вы полагаете, выйдет толк, если я попытаюсь? — несколько оживившись, спросил Фред.

— Там видно будет, — ответил Кэлеб, склонив голову набок и благоговейно понизив голос. — Необходимы два условия: любить свою работу и не думать, как бы поскорее с ней разделаться и приняться за развлечения. И второе: нельзя ее стыдиться и считать, что другая была бы почетнее. Нужно гордиться своим делом, гордиться тем, как ты искусен в нем, а не твердить: «Мне бы то, да это… занимался бы я тем, я бы себя показал». Кем бы ни был человек, я за него не дам и двух пенсов, — Кэлеб, презрительно скривив губы, щелкнул пальцами, — двух пенсов за него не дам, будь он премьер-министр или батрак, если он дурно выполняет дело, за которое взялся.

— Вероятно, такое случится со мной, если я стану священником, — сказал Фред, желая подвести разговор ближе к сути.

— Тогда отступись, мой мальчик, — решительно сказал Кэлеб, — иначе у тебя никогда не будет легко на душе. А коли будет, значит, грош тебе цена.

— Мэри примерно так же считает, — покраснев, заявил Фред. — Я думаю, вы знаете, как я отношусь к Мэри, мистер Гарт, что я люблю ее всю жизнь и никого не полюблю так сильно, и надеюсь, вас это не сердит.

Пока Фред говорил, лицо Кэлеба заметно смягчилось. Однако он с торжественной медлительностью покачал головой и сказал:

— Дело становится еще серьезнее, если ты решил взять на себя заботу о счастье моей дочери.

— Я это знаю, мистер Гарт, — пылко ответил Фред, — и готов на все для Мэри. Она сказала, что не выйдет за меня, если я стану священником: потеряв надежду на ее руку, я буду несчастнейший на свете человек. Право, найти бы только какое-нибудь занятие, к которому я пригоден, и я бы так старался… я бы заслужил ваше доброе мнение. Мне нравится работать под открытым небом. Я уже много чего знаю и о земле, и о скоте. Одно время, видите ли, я считал — вам это, вероятно, покажется глупым, — что я сам стану землевладельцем. Я уверен, что без труда научусь разбираться в сельском хозяйстве, особенно если вы возьметесь мной руководить.

— Не торопись, мой мальчик, — сказал Кэлеб, перед внутренним взором которого замаячил образ Сьюзен. — Ты уже говорил по этому поводу с отцом?

— Пока нет; но непременно поговорю. Я сперва хотел решить, каким делом мне заняться. Мне очень не хочется огорчать отца, но когда человеку уже двадцать четыре года, он вправе сам решать свои дела. Как мог я знать в пятнадцать лет, какое занятие мне подходит? Меня учили не тому, чему нужно.

— Но послушай, Фред, — сказал Кэлеб. — Ты уверен, что нравишься Мэри и она согласна выйти за тебя?

— Я попросил мистера Фербратера поговорить с ней, потому что мне она запретила, а ничего другого я не мог придумать, — виновато ответил Фред. Он считает, что у меня есть все основания для надежды, если я смогу добиться приличного положения… то есть не принимая сана, разумеется. Вас, наверное, сердит, что я к вам пристаю с этими разговорами, хотя сам еще ничего не сделал. Разумеется, я не имею ни малейшего права, я и так у вас в долгу, и этот долг останется неоплатным даже после того, как я верну деньги.

— Нет, мой мальчик, у тебя есть право, — с глубоким волнением сказал Кэлеб, — молодые вправе рассчитывать на помощь старших. Я и сам был молод, и не очень-то мне помогали; а помощь мне была нужна, хотя бы просто для того, чтобы не чувствовать себя одиноким. Но сперва я должен все обдумать. Приходи завтра в девять часов ко мне в контору. Запомни, в контору, а не домой.

Мистер Гарт еще ни разу не предпринял серьезного шага, не посоветовавшись с Сьюзен, однако следует признать, что сейчас он уже по дороге домой знал, как поступит. В очень многих вопросах, в которых другие мужчины проявляют неуступчивость и упрямство, Кэлеб Гарт являлся самым покладистым человеком на свете. Ему было безразлично, какое предпочесть мясное блюдо, и, если бы Сьюзен предложила ради экономии поселиться в четырехкомнатном домишке, он ответил бы без дальних слов: «Ну что ж». Но когда разум и чувство убедительно свидетельствовали в пользу какого-либо решения, он не терпел возражений, и все близкие Кэлеба знали, что, несмотря на свою мягкость и щепетильность, в исключительных случаях он непоколебим. Правда, Кэлеб никогда не проявлял такой властности, если речь шла о его интересах. В девяноста девяти случаях из ста дела решала миссис Гарт, зато в сотом она сразу сознавала, что ей предстоит невыносимо тяжкий подвиг — покориться мужу, осуществляя свои же собственные принципы субординации.

— Вышло так, как я и думал, Сьюзен, — сказал Кэлеб, когда вечером они остались наедине. Он уже рассказал о приключении, из-за которого ему пришлось прибегнуть к помощи Фреда, но умолчал пока о дальнейших последствиях их встречи. — Дети и впрямь полюбили друг друга — я говорю о Фреде и Мэри.

Миссис Гарт опустила на колени рукоделие и встревоженно устремила на мужа испытующий взгляд.

— Когда мы кончили работу, Фред мне все рассказал без утайки. У него и у самого не лежит душа к тому, чтобы принять сан, а тут еще Мэри сказала, что не выйдет за него, если он станет священником; мальчику хотелось бы пойти ко мне в подручные и посвятить себя нашему делу. Вот я и надумал взять его к себе и сделать из него человека.

— Кэлеб! — сказала миссис Гарт звучным контральто, выражавшим кроткое изумление.

— Дело это доброе, — продолжал мистер Гарт, поудобнее оперевшись на спинку кресла и крепко берясь за ручки. — С ним придется повозиться, но толк, надеюсь, выйдет. Он любит нашу Мэри, а истинная любовь к хорошей женщине может много чего сделать, Сьюзен. Не одного шалопая вывела она на верный путь.

— Мэри говорила с тобой об этом? — поинтересовалась миссис Гарт, в глубине души несколько уязвленная тем, что узнает новость от мужа.

— Ни слова. Как-то я заговорил с нею о Фреде, хотел предостеречь. Но она меня уверила, что никогда не выйдет замуж за своевольного и избалованного бездельника, вот и все. Однако, кажется, потом Фред упросил мистера Фербратера поговорить о нем с Мэри, потому что самому Фреду она запретила разговаривать с ней об этом, и мистер Фербратер выяснил, что она любит Фреда, только не хочет, чтобы он стал священником. Я вижу. Фред всей душой предан Мэри, и это располагает меня к нему, и потом… ведь мы с тобой его любим, Сьюзен.

— Бедняжка Мэри, жаль ее, — сказала миссис Гарт.

— Почему жаль?

— Потому, Кэлеб, что она могла бы выйти замуж за человека, который стоит двадцати Фредов Винси.

— Как это? — удивленно спросил Кэлеб.

— Я твердо убеждена, что мистер Фербратер испытывает склонность к нашей дочери и намеревался сделать ей предложение; разумеется, сейчас, когда ему пришлось вести переговоры от имени Фреда, эта перспектива рухнула. Миссис Гарт сурово отчеканивала каждое слово. Она испытывала разочарование и досаду, но предпочитала воздержаться от бесполезных жалоб.

Кэлеб помолчал, охваченный противоречивыми чувствами. Он глядел в пол и, судя по движениям головы и рук, вел сам с собой какой-то разговор. Наконец, он сказал:

— Я был бы горд и счастлив, если бы этот брак осуществился. Сьюзен, и особенно порадовался бы за тебя. Мне всегда казалось, что ты должна принадлежать к более высоким кругам. Но ты выбрала меня, а я незнатный человек.

— Я выбрала лучшего и умнейшего человека из всех, кого знаю, — сказала миссис Гарт, убежденная, что уж она-то не полюбила бы того, кто лишен этих достоинств.

— Да, но другие, возможно, считали, что ты могла сделать партию получше. Пострадал бы от этого я. Поэтому я так горячо сочувствую Фреду. По натуре он славный малый, да и не глуп, так что ему требуется только, чтобы его подтолкнули в нужную сторону; к тому же он безмерно любит нашу дочь, преклоняется перед ней, а она его вроде бы обнадежила, в случае если он исправится. Я чувствую: душа этого юноши в моих руках, и я сделаю для него все, что смогу. Бог свидетель! Это долг мой, Сьюзен.

Миссис Гарт была не из плаксивых, однако крупная слеза медленно скатилась по ее щеке. Ее выжало переплетение различных чувств, среди которых преобладала нежность к мужу, но ощущалась и примесь досады. Торопливо смахнула она слезу, говоря:

— Мало сыщется людей, подобно тебе готовых взвалить на себя еще и такие хлопоты, Кэлеб.

— Мне все равно, что думают другие. Внутренний голос ясно подсказывает мне, как поступить, и я его послушаюсь. Надеюсь, сердцем ты будешь со мною, Сьюзен, и мы вдвоем сделаем все, чтобы счастливее жила наша Мэри, бедное дитятко наше.

Откинувшись на спинку кресла, Кэлеб с робкой мольбой посмотрел на жену. Она встала и поцеловала его со словами:

— Бог да благословит тебя, Кэлеб! У наших детей хороший отец.

Но уйдя из комнаты, она наплакалась вволю, возмещая то, что не решилась высказать вслух. Миссис Гарт не сомневалась, что поведение ее мужа будет истолковано превратно, о Фреде же судила трезво и не возлагала на него надежд. Чье мерило окажется более надежным — ее рационализм или пылкое великодушие Кэлеба?

Фред, явившись на следующее утро в контору, подвергся испытанию, которого никак не ожидал.

— Сейчас, Фред, — сказал Кэлеб, — ты займешься канцелярской работой. Самому мне приходится очень много писать, но все равно я не могу обойтись без помощника, и поскольку я намерен научить тебя вести счетные книги и ознакомить с ценами, ты поработаешь у меня конторщиком. Итак, приступим. Как ты пишешь и в ладах ли с арифметикой?

У Фреда заныло сердце — о канцелярской работе он и не помышлял, но, настроенный решительно, не собирался отступать.

— Арифметики я не боюсь, мистер Гарт, она всегда мне легко давалась. А как я пишу, вы, по-моему, знаете.

— Что ж, посмотрим, — сказал Кэлеб, достал перо, внимательно оглядел его, обмакнул в чернила и протянул Фреду вместе с листом линованной бумаги. — Перепиши-ка из этого оценочного листа одну-две строчки с цифрами в конце.

В те времена существовало мнение, что писать разборчиво и иметь почерк, как у писца, не приличествует джентльмену. Требуемые строчки Фред переписал с благородной неряшливостью, достойной виконта или епископа той поры: все гласные походили одна на другую, согласные различались только закорючками, идущими где вверх, где вниз, каждый росчерк пера служил новым звеном в массивной цепочке каракулей, буквы почитали для себя зазорным держаться ровно на строке — словом, это было одно из тех рукописных творений, которые так легко прочесть, когда заранее знаешь, что имел в виду автор.

Лицо Кэлеба, наблюдавшего за этим процессом, становилось все мрачней, и когда Фред протянул ему бумагу, он, издав какое-то урчание, яростно оттолкнул листок прочь. Когда Кэлеб видел работу, исполненную столь дурно, от его кротости не оставалось и следа.

— Кой черт! — рявкнул он. — Ничего себе государство, где, потратив на образование сотни и сотни, получают такие плоды! — Затем более проникновенным тоном, сдвинув на лоб очки и уставившись на злополучного писца: — Боже, смилуйся над нами, Фред, не могу я с этим примириться!

— Что же мне делать, мистер Гарт? — сказал Фред, весьма удрученный не только из-за оценки его почерка, но и оттого, что был поставлен в один ряд с простым конторщиком.

— Что делать? Научиться как следует выводить буквы и не съезжать со строки. Стоит ли писать, если никто не в состоянии понять, что ты там намарал? — в сердцах спрашивал Кэлеб, думая только о том, как можно работать столь дурно. — Разве людям делать нечего, что приходится рассылать им по почте головоломки? Но так уж у нас учат. Я тратил бы уйму времени на письма некоторых моих корреспондентов, если бы Сьюзен не помогала мне в них разбираться. Омерзительно. — И Кэлеб отшвырнул листок.

Незнакомец, который заглянул бы в этот момент в контору, подивился бы, чем прогневил ее владельца обиженно кусавший губы красивый молодой человек с разгоревшимся от волнения лицом. Фред совершенно растерялся. Доброта и благожелательность Кэлеба в начале их беседы глубоко растрогали его, пробудили радужные надежды, и тем горше оказалось разочарование. Стать писцом Фред не намеревался, по правде говоря, он, как большая часть молодых джентльменов, предпочитал занятия, в которых не было ничего неприятного. Неизвестно, к каким последствиям привел бы неожиданный поворот дела, если бы Фред не пообещал себе непременно съездить в Лоуик к Мэри и сообщить ей, что он определился на службу к ее отцу. Тут Фред не собирался нарушить данное самому себе слово.

— Мне очень жаль, — вот все, что он выдавил из себя. Но мистер Гарт уже смягчился.

— Не надо падать духом, Фред, — проговорил он, успокоившись. — Каждый может научиться писать. Я без посторонней помощи овладел этим уменьем. Возьмись за дело прилежно, сиди по ночам, если не хватит дня. Не станем спешить, мой мальчик. Пока ты учишься, Кэлем по-прежнему будет вести счетные книги. А сейчас мне пора, — сказал Кэлеб, вставая, — расскажи о нашем уговоре отцу. Знаешь, когда ты станешь писать как следует, это поможет мне сэкономить жалованье, которое я выплачиваю Кэлему; потому я смогу тебе назначить восемьдесят фунтов в первый год, а впоследствии больше.

Фред открылся родителям, и их отклик на его признание поразил его и заполнился надолго. Прямо из конторы мистера Гарта он направился на склад, ибо безошибочное чутье подсказало ему, что огорчительное сообщение приличнее всего преподнести отцу как можно более лаконично и сдержанно. Да и серьезность его намерений станет более очевидной, если беседа с отцом состоится в деловой обстановке, а наиболее деловитым тот бывал в конторе склада.

Фред прямо приступил к делу и коротко объявил, что предпринял и что намерен предпринять, а под конец выразил сожаление, что ему приходится разочаровывать отца, в чем винил только себя. Сожаление было искренним и подсказало Фреду сильные и простые слова.

Мистер Винси выслушал его с глубоким изумлением, не проронив ни звука, и эта несвойственная его вспыльчивому нраву молчаливость свидетельствовала о незаурядном душевном волнении. Дела в тот день не ладились, и суровая складка у его губ обозначилась еще отчетливее. Когда Фред замолчал, последовала почти минутная пауза, во время которой мистер Винси спрятал в ящик стола счетную книгу и резко повернул ключ. Затем в упор взглянул на сына и сказал:

— Итак, вы, наконец-то, приняли решение, сэр?

— Да, отец.

— Прекрасно, будь по-вашему. Мне больше нечего сказать Вы пренебрегли полученным вами образованием и опустились на общественной лестнице ступенькой ниже, хотя я предоставил вам возможность подняться вверх; ну что ж.

— Меня очень огорчает наше несогласие, отец. По-моему, можно оставаться джентльменом как в сане священника, так и выполняя избранное мною дело. Но я благодарен вам за все ваши заботы.

— Прекрасно; мне больше нечего сказать. Надеюсь только, ваш собственный сын когда-нибудь лучше отплатит вам за потраченные на него труды.

Его слова больно задели Фреда. Отец воспользовался тем сомнительным преимуществом, каким пользуется каждый из нас, когда, став жертвой обстоятельств, считает, что пожертвовал всем. В действительности планы мистера Винси, связанные с будущностью сына, отличала немалая доля спеси, легкомыслия и эгоизма. Тем не менее вызвать разочарование отца — проступок немаловажный, и Фред склонился под тяжестью его гнева.

— Надеюсь, вы не возражаете, сэр, против моего дальнейшего пребывания в доме, — сказал он, поднявшись и собираясь уходить, — мне назначено достаточное жалованье, чтобы оплачивать мой стол, и, разумеется, я так и сделаю.

— К черту стол! — воскликнул мистер Винси, которого сразу же привела в чувство возмутительная мысль, что Фред может перестать кормиться в родительском доме. — Разумеется, твоя мать захочет, чтобы ты остался. Но лошади я, как понимаешь, теперь не буду для тебя держать, и своему портному, будь любезен, плати сам. Теперь, когда костюмы тебе станут шить на твой же счет, их, вероятно, будет прибавляться хоть штуки на две меньше в год.

Фред медлил, он еще не все сказал. Наконец, он решился.

— Надеюсь, вы пожмете мне руку, отец, и простите огорчение, которое я вам доставил.

Мистер Винси метнул снизу вверх быстрый взгляд на сына, подошедшего к его стулу, затем протянул руку, торопливо пробормотав:

— Ладно, ладно, хватит об этом.

Разговор и объяснение с матерью заняли гораздо больше времени, но миссис Винси осталась безутешной, ибо, в отличие от мужа, которому не приходила в голову такая мысль, она тотчас же представила себе, что Фред, несомненно, женится теперь на Мэри Гарт, что жизнь ее отныне омрачится постоянным присутствием Гартов и всего гартовского, а ее милый мальчик, красивый, изящный (у кого еще в Мидлмарче есть такой сын?), приобретет свойственную этому семейству заурядную внешность и небрежную манеру одеваться. Ей казалось, Гарты коварно заманили ее бесценного Фреда в ловушку, но распространяться по этому поводу она не смела — Фред при малейшем намеке сразу на нее «набрасывался». Кроткий нрав не позволял ей гневаться, но ее душевному спокойствию был нанесен удар, и в течение нескольких дней, едва взглянув на Фреда, миссис Винси принималась плакать, словно ей напророчили о нем нечто зловещее. К ней, быть может, быстрее бы воротилась привычная веселость, не предупреди ее Фред, что не следует вновь касаться больного вопроса в разговорах с отцом, коль скоро тот согласился с решением сына и простил его. Если бы мистер Винси с яростью обрушился на Фреда, мать, разумеется, не удержалась бы и вступилась за своего любимца. И лишь в конце четвертого дня муж сказал ей:

— Люси, голубушка, не надо так убиваться. Ты всегда баловала мальчика, так уж балуй его и впредь.

— Я еще ни разу так не огорчалась, Винси, — ответила супруга, и ее нежная шейка и подбородок вновь затрепетали от сдерживаемых слез. — Разве только когда он болел.

— Будет тебе, будет, не унывай. С нашими детками не обойтись без волнений. Так приободрись же, хотя бы ради меня.

— Хорошо, — сказала миссис Винси, вдохновленная этой просьбой, и слегка встряхнулась, словно птичка, оправляющая взъерошенные перышки.

— Стоит ли так тревожиться из-за одного, — сказал мистер Винси, желая одновременно и утешить спутницу жизни, и поворчать. — Кроме Фреда, у нас есть и Розамонда.

— Да, бедняжка. Я, конечно, очень горевала из-за ребенка, но Рози справилась с собой, держится молодцом.

— Что ребенок! Лидгейт испортил отношения с пациентами и, как я слышал, влезает в долги. Не сегодня-завтра ко мне явится Розамонда и будет жаловаться на их бедственное положение. Только денег им моих не видать, нет уж. Пусть его родня помогает. Мне никогда не нравился этот брак. Но что толку говорить об этом. Позвони, пусть принесут лимоны, и не будь такой унылой. Люси. Завтра я повезу вас с Луизой в Риверстон.

57

Лишь восемь было им, и книга эта

В их души чувства новые влила.

Так почка пробуждается, согрета

Благой волной весеннего тепла.

С ней к ним чудак Бредуордин явился,

И верный Эван Дху, и Вих Иан Вор.

Мирок их детства вдруг преобразился

В чудесный край утесов и озер.

Веселый смех и слезы состраданья

Вот Вальтер Скотта им бесценный дар.

Потом настало с книгой расставанье,

Но не угас любви и веры жар.

Они начать решили в тот же час

О Тулли-Веолане свой рассказ.[180]

В тот вечер, когда Фред Винси предпринял пешую прогулку в Лоуик (он уже начал понимать, что в этом мире даже бравым молодым джентльменам иногда приходится шагать пешком, если в их распоряжении нет лошади), он отправился в путь в пять часов и по дороге заглянул к миссис Гарт, желая удостовериться, сколь благосклонно она отнеслась к его сватовству.

Всю семью, включая кошек и собак, он нашел в саду под большой яблоней. Для миссис Гарт день был праздничным, ибо в дом на неопределенный срок приехал ее старший сын Кристи. Кристи, мечтавший остаться в университете, изучить литературу всех народов, стать новым Порсоном[181] и служивший живым укором бедняге Фреду, своего рода наглядным примером, на которых маменьки воспитывают нерадивых детей. Сам Кристи — копия миссис Гарт мужского пола, широкоплечий, с квадратным лбом и невысокий, всего лишь Фреду по плечо, из-за чего еще труднее было относиться к нему с почтением, — всегда держался очень просто, и равнодушие Фреда к наукам тревожило его не больше, чем равнодушие к ним жирафа. Вот росту Фреда он завидовал, это его занимало. Он лежал на траве, возле кресла матери, надвинув на глаза соломенную шляпу, а сидевший по другую сторону от кресла Джим читал вслух автора, даровавшего многим столько счастья в их юные годы. Это был «Айвенго», и Джим сейчас читал о состязании лучников, но его все время прерывал Бен, притащивший свой старый лук и стрелы и, по мнению Летти, смертельно надоевший всем непрестанными требованиями взглянуть, как он стреляет не целясь, которым не внимал никто, за исключением Черныша, легкомысленной собачонки, оживленно носившейся по саду, в то время как седоватый старик ньюфаундленд грелся на солнышке с ленивым равнодушным видом. Сама Летти, чьи губы и передничек свидетельствовали, что и она участвовала в сборе вишен, лежавших горкой на чайном столе, сидела на траве и, забыв обо всем на свете, слушала чтение.

Приход Фреда отвлек внимание от книги. Когда присев на табурет, он сказал, что идет в Лоуик, Бен, державший теперь вместо лука недовольного котенка, взобрался верхом на ногу Фреда и сказал:

— Я пойду с тобой!

— Ой, и я тоже, — подхватила Летти.

— Ты не умеешь ходить так быстро, как мы с Фредом, — возразил Бен.

— Умею. Мама, ну скажи, что я тоже пойду, — взмолилась Летти, которой то и дело приходилось отстаивать свою равноправность перед братьями.

— А я останусь с Кристи, — заявил Джим, словно желая показать, что выбрал более приятное занятие, чем эти дурачки. Летти потерла рукой затылок, недоверчиво и нерешительно поглядывая то на Бена, то на Джима.

— Давайте-ка все пойдем к Мэри, — сказал Кристи, широко раскинув руки.

— Нет, сынок, не следует врываться гурьбой в дом к мистеру Фербратеру. Да и костюм на тебе такой старенький. К тому же скоро вернется отец. Пусть Фред идет один. Он расскажет Мэри, что ты здесь, и она сама придет к нам завтра.

Кристи оглядел свои потершиеся на коленях штанины, затем великолепные белые панталоны Фреда. Одежда Фреда демонстрировала несомненное преимущество английского университета перед шотландским, он даже смахивал носовым платочком волосы со лба и изнывал от жары как-то особенно грациозно.

— Дети, бегите-ка в сад, — сказала миссис Гарт. — Не нужно докучать гостям, когда так жарко. Покажите брату кроликов.

Смекнув, в чем дело, Кристи немедленно увел детей. Фред понял, что миссис Гарт предоставляет ему возможность поговорить с ней обо всем, о чем он собирался, но сперва пробормотал лишь:

— Вы, наверное, очень рады приезду Кристи!

— Да, я не ждала его так скоро. Он приехал дилижансом в девять, сразу же после того, как вышел из дому отец. Мне не терпится, чтобы Кэлеб послушал, каких замечательных успехов добился наш Кристи. Он покрыл все свои расходы за прошлый год, давая частные уроки, и в то же время продолжал усердно учиться. Он надеется вскоре получить место гувернера и уехать за границу.

— Молодчина, — сказал Фред, глотая, словно пилюли, расточаемые Кристи похвалы, — и никому с ним нет хлопот. — Он помолчал и добавил: — А вот со мной у мистера Гарта, боюсь, будет порядком хлопот.

— Кэлеб любит хлопотать, он всегда делает больше, чем от него ожидают. — Миссис Гарт вязала и могла смотреть на Фреда, лишь когда ей вздумается преимущество в тех случаях, если ведешь непростой разговор с душеспасительной целью, и хотя миссис Гарт намеревалась проявить должную сдержанность, ей все же хотелось что-нибудь ввернуть, дабы Фред не зазнавался.

— Я знаю, вы считаете меня очень недостойным человеком, миссис Гарт, и совершенно правы, — сказал Фред. Он несколько ободрился, почувствовав, что миссис Гарт намеревается его пожурить. — У меня почему-то выходит, что особенно скверно я веду себя с людьми, к которым чувствую симпатию. Но если уж такие люди, как мистер Гарт и мистер Фербратер, не отступаются от меня, вероятно, и мне не следует от себя отступаться. — Фред решил, что, может быть, упоминание об этих лицах благотворно подействует на миссис Гарт.

— О, разумеется, — многозначительно произнесла она. — Юноша, о котором пекутся два достойнейших человека, будет просто преступником, если сделает напрасными их жертвы.

Фред несколько подивился столь высокому стилю, но сказал лишь:

— Я надеюсь, со мной ничего такого не случится, миссис Гарт. Мэри ведь меня немного обнадежила, и я рассчитываю на ее согласие. Мистер Гарт вам рассказал? Вы, думаю, не удивились? — Задавая последний вопрос, простодушный Фред имел в виду лишь свои чувства, как видно не являвшиеся секретом ни для кого.

— Удивилась ли я, что вас обнадежила Мэри? — повторила миссис Гарт, по мнению которой Фреду не мешало бы понять, что, вопреки домыслам Винси, родители Мэри отнюдь не мечтали об этой помолвке. — Да, признаюсь, я была удивлена.

— Она вовсе не давала мне понять… ну, ни единым словечком, когда я сам с ней разговаривал, — сказал Фред, стремясь оправдать Мэри, — но когда я попросил походатайствовать за меня мистера Фербратера, Мэри позволила мне передать, что надежда есть.

Но миссис Гарт еще не высказала все, что накипело у нее на сердце. Несмотря на свою сдержанность, она не могла смириться с тем, чтобы этот цветущий юноша достиг благополучия, разбив надежды человека более глубокого и умного, чем он, — насытился жарким из соловья, даже не ведая об этом, — а его родня тем временем возомнит, будто Гарты так уж жаждали заполучить этого молокососа в лоно своей семьи; ей тем труднее было унять свое негодование, что она тщательно скрывала его при муже. Образцовые жены порой подыскивают таким образом козлов отпущения. Она сказала твердо:

— Вы совершили огромную ошибку, Фред, попросив ходатайствовать за вас мистера Фербратера.

— Вот как? — сказал Фред и тотчас покраснел. Он встревожился, хотя не имел представления, на что намекает его собеседница, и виновато добавил: Мистер Фербратер ведь наш самый добрый друг; к тому же я знал, что Мэри внимательно его выслушает; кроме того, он так охотно согласился.

— Да, молодые люди часто не видят ничего, кроме своих желаний, и не могут даже представить себе, чего стоит другим исполнение этих желаний, сказала миссис Гарт. Решив ограничиться отвлеченной сентенцией, но все еще продолжая негодовать, она грозно нахмурилась и без малейшей к тому нужды стала распускать вязанье.

— Не могу себе представить, каким образом моя просьба причинила мистеру Фербратеру боль, — сказал Фред, в сознании которого, впрочем, уже замаячила удивительная догадка.

— Вот именно, не можете себе представить, — сказала миссис Гарт, отчетливо произнося каждое слово.

Встревоженный Фред устремил взгляд на горизонт, затем быстро обернулся и спросил чуть ли не резко:

— Вы хотите сказать, миссис Гарт, что мистер Фербратер влюблен в Мэри?

— И если так, вы менее других должны этому удивляться, — отрезала миссис Гарт, положив рядом с собой вязанье и скрестив руки. Только в минуты сильного волнения она решалась выпустить из рук работу. Обуревавшие ее эмоции были двоякого рода: она радовалась, что хорошенько отделала Фреда, но опасалась, не зашла ли слишком далеко. Фред взял трость и шляпу и быстро встал.

— Стало быть, вы считаете меня препятствием между мистером Фербратером и Мэри? — спросил он запальчиво.

Миссис Гарт замешкалась с ответом. Она попала в затруднительное положение человека, готового высказать то, что накипело на душе, и в то же время убежденного в необходимости скрыть это. А ведь ей, как никому другому, было унизительно признаться в несдержанности. К тому же Фред после своей неожиданной вспышки счел нужным добавить:

— Мне показалось, мистер Гарт доволен, что Мэри мне симпатизирует. О том, о чем вы говорили, он, наверное, не знает.

Его слова больно задели миссис Гарт, для которой была невыносима мысль, что Кэлеб может усомниться в правильности ее выводов. Стремясь предотвратить последствия своей ошибки, она ответила:

— Это просто мое предположение. Возможно, Мэри ни о чем подобном не подозревает.

Но, не привыкшая принимать одолжения, она не решалась обратиться к Фреду с просьбой не упоминать о разговоре, который сама же затеяла без всякой к тому нужды; а пока она раздумывала, под яблоней у чайного стола завершились непредусмотренными последствиями события совсем иного рода: Бен, по пятам за которым мчался Черныш, выскочил из-за деревьев и, увидев котенка, тащившего за нитку распускающееся вязанье, закричал и захлопал в ладоши, Черныш залаял, котенок в ужасе вскочил на стол и опрокинул молоко, затем спрыгнул и смахнул на землю половину вишен, а Бен, отняв у котенка недовязанный носок, напялил его ему на голову, отчего тот снова обезумел, и подоспевшая в этот миг Летти воззвала к матери… словом, разыгралась история столь же волнующая, как с тем домом, который построил Джек. Миссис Гарт пришлось вмешаться, тем временем подошли другие дети, и ее беседа с Фредом прервалась. Фред постарался удалиться как можно скорей, и миссис Гарт, прощаясь с ним, сказала: «Да благословит вас бог», — единственное, чем она сумела ему намекнуть, что раскаивается в своей жестокости.

Ей не давало покоя чувство, что она вела себя «как одна из безумных»[182] — сперва проболталась, затем стала просить не выдавать ее. Правда, она не просила об этом Фреда и потому решила повиниться перед Кэлебом в тот же вечер, прежде чем он сам ее обвинит. Забавно, что добродушный Кэлеб в тех случаях, когда ему выпадала роль судьи, представлялся своей супруге судьей грозным и суровым. Впрочем, миссис Гарт намеревалась подчеркнуть, что разговор пойдет на пользу Фреду.

Он и впрямь порядком его растревожил. Жизнерадостный, склонный к оптимизму Фред, пожалуй, никогда еще не испытывал такой обиды, какую причинило ему предположение, что он помешал Мэри сделать поистине завидную партию. Уязвляло его также, что — изъясняясь его стилем — он, как олух, обратился за содействием к мистеру Фербратеру. Впрочем, влюбленному, а Фред был влюблен, несвойственно терзать себя иными сомнениями, когда он усомнился в главном — в чувствах своей избранницы. Невзирая на уверенность в благородстве мистера Фербратера, невзирая на переданные ему слова Мэри, Фред не мог не ощущать, что у него появился соперник: обстоятельство, к которому он не привык и отнюдь не желал привыкать, не испытывая ни малейшей готовности отказаться от Мэри ради ее блага, а, наоборот, готовый с кем угодно за нее сразиться. Но сражаться с мистером Фербратером можно было только в метафорическом смысле, что для Фреда было куда труднее. Новое испытание оказалось нисколько не менее тяжким, чем огорчение по поводу дядюшкиного завещания. Меч еще не коснулся его сердца, но Фред довольно явственно вообразил себе, сколь болезненным окажется прикосновение его острия. Ему ни разу не пришло в голову, что миссис Гарт могла ошибиться относительно чувств мистера Фербратера, но он подозревал, что она могла неправильно судить о чувствах Мэри. В последнее время та жила в Лоуике, и мать, возможно, очень мало знала о том, что у нее на душе.

Ему не стало легче, когда он увидел ее веселое личико в гостиной, где находились и все три дамы. Они оживленно толковали о чем-то и умолкли при появлении Фреда. Мэри четким бисерным почерком переписывала ярлычки, наклеенные на неглубокие ящики, лежавшие перед нею. Мистер Фербратер ушел в деревню, а сидевшие в гостиной дамы не подозревали об особых отношениях, связывающих Фреда с Мэри; он не мог предложить ей прогуляться с ним вместе по саду и подумал, как бы ему не пришлось вернуться восвояси, ни словечком не перекинувшись с ней наедине. Сперва он рассказал Мэри о приезде Кристи, затем о том, что поступил в помощники к ее отцу; и был утешен, обнаружив, что второе известие произвело на нее большое впечатление.

— Я так рада, — сказала она торопливо и склонилась над столом, чтобы не видели ее лица.

Но миссис Фербратер не могла оставить такую тему без внимания.

— Вы ведь не хотите сказать, милая мисс Гарт, будто рады, что юноша, готовившийся стать служителем церкви, отказался от своего намерения; вы, как я понимаю, радуетесь только тому, что если уж так вышло, он хотя бы нашел себе такого превосходного руководителя, как ваш отец.

— Нет, право же, миссис Фербратер, боюсь, я радуюсь и тому и другому, ответила Мэри, незаметно смахнув непослушную слезинку. — Увы, я мирянка до мозга костей. Ни разу в жизни мне не нравился ни один служитель церкви, кроме «Векфилдского священника» и мистера Фербратера.

— Но почему же, моя милая? — спросила миссис Фербратер, опустив большие деревянные спицы и удивленно взглянув на Мэри. — Ваши суждения всегда разумны и обоснованны, но сейчас вы меня удивили. Мы, разумеется, не говорим о тех, кто проповедует новые доктрины. Но как можно не любить священников вообще?

— Ох, — сказала Мэри, задумалась на минуту, и лицо ее просияло лукавой улыбкой. — Мне не нравятся их шейные платки.

— Но тогда платок Кэмдена вам тоже не нравится, — встревоженно сказала мисс Уинифред.

— Нет, нравится, — возразила Мэри. — Платки других священников не нравятся мне из-за их владельцев.

— Как это странно! — воскликнула мисс Ноубл, усомнившись в здравости собственного рассудка.

— Вы шутите, моя милая. Полагаю, у вас есть более основательные причины пренебрежительно относиться к столь уважаемому сословию, — величественно произнесла миссис Фербратер.

— Мисс Гарт выказывает такую требовательность, когда судит, кем кому следует стать, что на нее нелегко угодить, — сказал Фред.

— Ну, я по крайней мере рада, что она делает исключение для моего сына, — произнесла старая дама.

Заметив недовольство Фреда, Мэри призадумалась, но тут в гостиную вошел мистер Фербратер и дамы сообщили ему, что у мистера Гарта появился новый помощник. Выслушав их, он одобрительно произнес: «Это хорошо», — затем взглянул на работу Мэри и похвалил ее почерк. Фред жестоко страдал от ревности… конечно, отрадно, что его соперник столь достойный человек, а впрочем, жаль, что он не толст и не уродлив, как многие сорокалетние мужчины. Чем закончится дело, не приходилось сомневаться, коль скоро Мэри не скрывала своего преклонения перед Фербратером, а его семейство, несомненно, одобряло их взаимную склонность. Фред все больше убеждался, что ему не удастся поговорить с Мэри, как вдруг мистер Фербратер сказал:

— Фред, помогите мне перенести эти ящики в кабинет. Вы ведь еще не видели мой роскошный новый кабинет. Мисс Гарт, пожалуйста, пойдемте вместе с нами. Мне хотелось показать вам удивительного паука, которого я нашел сегодня утром.

Мэри сразу поняла его намерение. После того памятного вечера мистер Фербратер неизменно обращался с ней по-старому, как добрый пастырь, и возникшие у нее на миг сомнения исчезли без следа. Мэри не привыкла тешить себя розовыми надеждами и любое лестное для ее тщеславия предположение считала вздорным, ибо опыт давно ее убедил в несбыточности таких предположений. Все получилось, как она предвидела: после того как Фред полюбовался кабинетом, а она — пауком, мистер Фербратер сказал:

— Подождите меня здесь минутку. Я хочу найти одну гравюру и попросить Фреда, благо он достаточно высок, повесить ее в кабинете. Через несколько минут я вернусь. — Тут он вышел. Это не помешало Фреду обратиться к Мэри с такими словами:

— Что я ни делаю, все без толку, Мэри. Вы все равно в конце концов выйдете за Фербратера. — В его голосе звенела ярость.

— Что вы имеете в виду, Фред? — с негодованием воскликнула Мэри, густо покраснев и от изумления утратив свойственную ей находчивость.

— Не могу поверить, чтобы вы меня не поняли… Вы всегда так понятливы.

— Я понимаю только, что вы ведете себя очень дурно, говоря подобным образом о мистере Фербратере, который так усердно ради вас старался. Да как вам в голову взбрела такая чушь!

Фред, невзирая на волнение, не утратил ясность мысли. Если Мэри и впрямь ни о чем подобном не догадывается, вовсе незачем ей рассказывать о предположении миссис Гарт.

— А как же иначе, — откликнулся он. — Когда все время у вас перед глазами человек, который гораздо достойней меня и которого вы надо всеми превозносите, где мне с ним тягаться!

— Какой же вы неблагодарный, Фред, — сказала Мэри. — Мне бы следовало сказать мистеру Фербратеру, что я и знать вас не желаю.

— Не называйте меня неблагодарным: я был бы счастливейшим человеком на свете, если бы не это. Я рассказал все вашему отцу, и он был очень добр, он обошелся со мной как с сыном. Я бы с усердием принялся за работу, я и писал бы, и делал все что угодно, если бы не это.

— Не это? Да что это? — спросила Мэри, вдруг решив, что Фред узнал о чем-то неизвестном ей.

— Если бы я не был убежден, что Фербратер возьмет надо мной верх.

Тут Мэри стал разбирать смех, и ей расхотелось сердиться.

— Фред, — сказала она, пытаясь поймать его взгляд, который он угрюмо отводил в сторону, — до чего же вы смешной, вы просто чудо. Не будь вы такой уморительный дуралей, я поддалась бы искушению вас помучить и не стала бы разуверять, что никто, кроме вас, за мной не ухаживает.

— Мэри, я правда нравлюсь вам больше всех? — спросил Фред, устремляя на нее полный нежности взгляд и пытаясь взять ее за руку.

— Вы мне совсем сейчас не нравитесь, — сказала Мэри, сделав шаг назад и пряча руки за спину. — Я сказала только, что ни один смертный, кроме вас, за мной не ухаживал. И из этого отнюдь не следует, что за мной начнет ухаживать очень умный человек, — весело закончила она.

— Мне бы хотелось от вас услышать, что вы о нем не думаете и впредь не будете думать, — сказал Фред.

— Не смейте даже упоминать об этом, Фред, — отрезала Мэри, вновь становясь серьезной. — Уж не знаю, глупость вы проявляете или неблагодарность, не замечая, что мистер Фербратер намеренно оставил нас наедине, чтобы мы могли поговорить свободно. Меня огорчает, что вы не сумели оценить его деликатность.

Больше они ни слова не успели сказать друг другу, поскольку в кабинет вошел мистер Фербратер, держа в руке гравюру. Фред возвратился в гостиную, все еще мучимый ревностью, но в то же время успокоенный словами и всем обращением Мэри. Зато Мэри огорчил и встревожил их разговор, мысли ее невольно приняли новое направление, и все увиделось в новом свете. Если опасения Фреда обоснованны, то она пренебрегает мистером Фербратером, человеком, к которому относится с почтением и благодарностью… какая женщина не потеряет в таком случае решимость! Она с облегчением вспомнила, что на следующий день ей нужно поехать домой, ибо всей душой стремилась утвердиться в убеждении, что любит Фреда. Когда нежная склонность накапливается годами, мысль о замене непереносима — нам кажется, она лишает смысла всю нашу жизнь. Мы учреждаем тогда строгий надзор над своими чувствами и постоянством, как и над любым своим достоянием.

«Фред утратил все надежды; пусть у него останется хоть эта», — с улыбкой подумала Мэри. Ей не удалось отогнать от себя мимолетные видения совсем иного рода — новое положение в свете, признание и почет, отсутствие которых она не раз ощущала. Но если Фред будет отторгнут от нее, одинок и удручен тоскою, подобные соблазны ее не искусят.

58

Твои глаза не могут ненавидеть.

Как мне узнать, что изменилась ты?

В других обман и фальшь легко увидеть

Ложь в сердце искажает их черты.

Но повелело небо, чтоб одна лишь

Любовь твоим глазам дарила свет.

Пусть ты коварство прячешь, пусть лукавишь

Твой ясен взор, и в нем притворства нет.

Шекспир, «Сонеты»

В то время когда мистер Винси изрек мрачное пророчество по поводу Розамонды, сама она вовсе не подозревала, что будет вынуждена обратиться с просьбой к отцу. Розамонда еще не столкнулась с денежными затруднениями, хотя поставила дом на широкую ногу и не отказывала себе в развлечениях. Ее дитя появилось на свет преждевременно, и вышитые распашонки и чепчики были упрятаны надолго. Беда случилась потому, что Розамонда, невзирая на возражения мужа, отправилась кататься верхом; впрочем, не подумайте, что она проявила несдержанность в споре или резко заявила о своем намерении поступить как ей заблагорассудится.

Непосредственной причиной, пробудившей в ней желание поупражняться в верховой езде, был визит третьего сына баронета, капитана Лидгейта, которого, как ни прискорбно говорить об этом, презирал его родственник Тертий, называя «пошлым фатом с дурацким пробором от лба до затылка» (сам Тертий не следовал этой моде), и который, как все невежды, был убежден в своей способности судить о любом предмете. Лидгейт клял себя за безрассудство, поскольку сам навлек этот визит на свою голову, согласившись навестить во время свадебного путешествия дядюшку, и вызвал неудовольствие Розамонды, высказав ей эту мысль. Ибо, грациозно сохраняя безмятежность, Розамонда чуть не прыгала от радости. Пребывание в ее доме кузена, являющегося сыном баронета, настолько будоражило ее, что ей казалось, все окружающие непременно должны сознавать огромную важность этого обстоятельства. Знакомя капитана Лидгейта с другими гостями, она испытывала приятную убежденность, что высокое положение в свете — свойство столь же ощутимое, как запах. Это было так отрадно, что Розамонде стала представляться менее плачевной участь женщины, вышедшей замуж за врача: замужество, казалось ей теперь, возвысило ее над уровнем мидлмарчского света, а грядущее сулило радужные перспективы обмена письмами и визитами с Куоллингемом, в чем она почему-то усматривала залог успешной карьеры супруга. А тут еще миссис Менгэн, замужняя сестра капитана (как видно, подавшего ей эту идею), возвращаясь в сопровождении горничной из столицы домой, заехала в Мидлмарч и прогостила у них двое суток. Так что было для кого и музицировать, и старательно подбирать кружева.

Что до капитана Лидгейта, то низкий лоб, крючковатый, кривой нос и некоторое косноязычие могли бы показаться недостатками в молодом джентльмене, если бы не военная выправка и усы, придававшие ему то, что белокурые изящные, как цветок, создания восторженно определяют словом «стиль». К тому же он обладал особого рода аристократизмом: в отличие от представителей среднего класса, пренебрегал соблюдением внешних приличий и был великим ценителем женской красоты. Его ухаживание доставляло сейчас Розамонде еще больше удовольствия, чем в Куоллингеме, и капитану разрешалось флиртовать с ней чуть ли не по целым дням. Да и вообще этот визит оказался одним из самых приятных в его жизни приключений, прелесть которого, пожалуй, только увеличивалась от сознания, что чудаковатому кузену не по душе его приезд, хотя Тертий, который (говоря гиперболически) скорее умер бы, чем оказался негостеприимным, скрывал свою неприязнь и делал вид, будто не слышит слов галантного офицера, предоставляя отвечать на них Розамонде. Он отнюдь не был ревнивым мужем и предпочитал оставлять докучливого молодого джентльмена наедине с женой, дабы избегнуть его общества.

— Тебе следовало бы во время обеда больше говорить с капитаном, Тертий, — сказала Розамонда как-то вечером, когда знатный гость уехал в Лоумфорд навестить квартировавших там знакомых офицеров. — Право же, у тебя иногда такой рассеянный вид — кажется, будто ты не на него глядишь, а сквозь его голову на что-то сзади.

— Рози, милая моя, да неужели же я должен вести пространные беседы с этим самодовольным ослом, — непочтительно ответил Лидгейт. — А на его голову я посмотрю с интересом лишь в том случае, если ее проломят.

— Не понимаю, почему ты так пренебрежительно говоришь о своем кузене, не отрываясь от работы, возразила Розамонда с кроткой сдержанностью, прикрывавшей презрение.

— Наш приятель Ладислав тоже считает твоего капитана прескучным. С тех пор как он здесь поселился, Ладислав почти не бывает у нас.

Розамонда полагала, что отлично знает, почему Ладислав невзлюбил капитана: он ревновал, и эта ревность была ей приятна.

— На людей со странностями трудно угодить, — ответила она. — Но, по-моему, капитан Лидгейт безупречный джентльмен, и я думаю, что из уважения к сэру Годвину ты не должен обходиться с ним пренебрежительно.

— Конечно, милая; но мы устраиваем в его честь обеды. А он уходит и приходит когда вздумается. Он вовсе не нуждается во мне.

— И все же когда он находится в комнате, ты бы мог оказывать ему больше внимания. В твоем представлении, он, вероятно, не мудрец, у вас разные профессии, но, право, было бы приличнее, если бы ты хоть немного говорил с ним о том, что его занимает. Я считаю его вполне приятным собеседником. И уж во всяком случае, у него есть правила.

— Иначе говоря, ты хотела бы, Рози, чтобы я немного больше походил на него, — буркнул Лидгейт не сердито, но с улыбкой, которая едва ли была нежной и несомненно — не была веселой. Розамонда промолчала и перестала улыбаться; впрочем, ее красивое личико и без улыбки выглядело милым.

Вырвавшаяся у Лидгейта горькая фраза отметила, подобно дорожной вехе, сколь значительный путь проделал он от царства грез, в котором Розамонда Винси казалась ему образцовой представительницей нежного пола, своего рода благовоспитанной сиреной, расчесывающей волосы перед зеркальцем и поющей песнь исключительно для услаждения слуха обожаемого, мудрого супруга. Сейчас он уже видел разницу между этим померещившимся ему обожанием и преклонением перед талантом, придающим мужчине престиж, словно орден в петлице или предшествующее имени слово «достопочтенный».

Можно предположить, что и Розамонда проделала немалый путь с тех пор, когда банальная беседа мистера Неда Плимдейла казалась ей на редкость скучной; впрочем, большая часть смертных подразделяет глупость на два вида: невыносимую и вполне терпимую — как иначе прикажете сохранять общественные связи? Глупость капитана Лидгейта источала тонкий аромат духов, изысканно себя держала, говорила с хорошим прононсом и приходилась близкой родней сэру Годвину. Розамонда находила ее очень милой и переняла у нее множество словечек и фраз.

Вот почему, будучи, как мы знаем, большой любительницей верховой езды, она охотно согласилась возобновить это занятие, когда капитан Лидгейт, приехавший в Мидлмарч с двумя лошадьми и лакеем, которого он поселил в «Зеленом драконе», предложил ей прогулку на серой кобыле, заверив, что у этой Лошади кроткий нрав и она обучена ходить под дамским седлом, — он, собственно, купил ее для сестры и вел в Куоллингем. Первую прогулку Розамонда совершила, ничего не сказав мужу, и вернулась, когда он еще не пришел домой; но поездка оказалась такой удачной, так благотворно повлияла на нее, что Розамонда сообщила о ней мужу, ничуть не сомневаясь, что он позволит ей кататься и впредь.

Однако Лидгейт не просто огорчился — его совершенно поразило, что жена, даже не посоветовавшись с ним, решилась сесть на незнакомую лошадь. Выразив свое изумление рядом негодующих восклицаний, он ненадолго умолк.

— Хорошо хоть, все благополучно обошлось, — сказал он твердо и решительно. — Больше ты не будешь ездить верхом, Рози, это разумеется само собой. Даже если бы ты выбрала самую смирную на свете лошадь, на которой ездила много раз, то и тогда не исключен несчастный случай. Ты отлично знаешь, именно поэтому я попросил тебя перестать ездить на нашей гнедой.

— Несчастные случаи не исключаются и в доме, Тертий.

— Не говори вздор, милая, — умоляюще произнес Лидгейт. — Предоставь уж мне судить о таких делах. Я запрещаю тебе ездить верхом, и, по-моему, тут больше не о чем разговаривать.

Розамонда причесывалась к обеду, и Лидгейт, который, сунув руки в карманы, расхаживал из угла в угол, заметил в зеркале лишь, как слегка повернулась ее прелестная головка. Он выжидательно остановился возле Розамонды.

— Подколи мне косы, милый, — попросила она и со вздохом уронила руки, чтобы мужу стало совестно за то, что он так груб. Лидгейт не раз уже оказывал жене эту услугу, проявляя редкостную для мужчины умелость. Легким движением красивых крупных пальцев он приподнял шелковистые петли кос и вколол высокий гребень (чего только не приходится делать мужьям!); а уж теперь нельзя было не поцеловать оказавшийся у самых его глаз нежный затылок. Но, повторяя нынче точно то, что делали вчера, мы часто делаем это не по-вчерашнему: Лидгейт все еще сердился и не забыл причину спора.

— Я скажу капитану, чтобы впредь он не приглашал тебя на такие прогулки, — заключил он, поворачиваясь к дверям.

— А я прошу тебя не делать этого, Тертий, — возразила Розамонда, как-то особенно взглянув на него. — Получится, что ты обращаешься со мной как с ребенком. Обещай предоставить все мне.

В ее словах была доля истины. Лидгейт с угрюмой покорностью буркнул: «Ну, хорошо», и спор кончился тем, что он дал обещание Розамонде, а не она — ему.

Она, собственно, и не собиралась давать обещаний. Розамонда не растрачивала силы в спорах, и эта тактика неизменно приносила успех. Нравилось ей что-то — значит, так и нужно делать, и она пускалась на все уловки, стремясь добиться своего. Прекращать верховые прогулки она вовсе не намеревалась и, воспользовавшись первой же отлучкой мужа, вновь отправилась кататься, устроив так, чтобы он не успел ее задержать. Соблазн и впрямь был велик: ездить верхом вообще приятно, а на породистой лошади, когда рядом на породистой же лошади скачет капитан Лидгейт, сын сэра Годвина, каждая встреча (кроме встречи с мужем) доставляет блаженство, какое представлялось Розамонде лишь в мечтах перед свадьбой, к тому же она укрепляла таким образом связи с Куоллингемом, что было разумно.

Но впечатлительная серая кобыла, внезапно услыхав треск дерева, срубленного в этот миг на опушке Холселлского леса, напугалась сама и еще сильней напугала Розамонду, в результате чего та лишилась ребенка. Лидгейт не позволил себе обнаружить гнев перед женой, зато неделикатно обошелся с капитаном, который, разумеется, в скором времени отбыл.

При всех последующих разговорах Розамонда сдержанным и кротким тоном уверяла, что прогулка не принесла вреда и, если бы она осталась дома, произошло, бы то же самое, ибо она уже и раньше чувствовала временами некоторое недомогание.

Лидгейт сказал лишь: «Бедняжка моя, бедняжка!», но в душе ужаснулся поразительному упорству этого кроткого существа. С изумлением он все сильнее ощущал свою полнейшую беспомощность. Вопреки ожиданиям, Розамонда не только не преклонялась перед его образованностью и умом, она попросту отмахивалась от них при решении всех практических вопросов. Прежде он полагал, что ум Розамонды, как и всякой женщины, проявляется в восприимчивости и отзывчивости. Сейчас он начал понимать, что представляет собой ее ум, в какую форму он себя облекает, ограждая собственную независимость. Розамонда удивительно быстро умела обнаружить причины и следствия, когда дело касалось ее интересов: она сразу поняла, насколько Лидгейт выше всех в Мидлмарче, а воображение ей подсказало, что талант позволит ему продвинуться по общественной лестнице намного дальше; но, мечтая об этом продвижении, Розамонда придавала врачебной деятельности и научным исследованиям мужа не больше значения, чем если бы он случайно изобрел какую-то дурно пахнущую мазь. Во всем, что не касалось этой мази, о которой Розамонда не желала ничего знать, она, разумеется, предпочитала полагаться не на мнение мужа, а на свое. Любовь к мужу не сделала ее уступчивой. Лидгейт с изумлением обнаружил это при бесчисленных размолвках по пустячным поводам, а теперь убедился, что и в серьезных делах она желает поступать по-своему. В ее любви он не сомневался, и у него не возникало опасений, что Розамонда может к нему перемениться. Так же твердо был он убежден в неизменности собственных чувств, мирился с ее строптивостью, но — увы! — он ощущал с тревогой, что в его жизни появляется нечто новое, столь же губительное для него, как сток нечистот для существа, привыкшего дышать, плескаться и гоняться за серебристой добычей в чистейших водах.

А Розамонда вскоре стала выглядеть еще милей, сидя за рабочим столиком или катаясь в отцовском фаэтоне, и уже подумывала о поездке в Куоллингем. Она знала, что украсит тамошнюю гостиную гораздо лучше, чем хозяйские дочки, и, уповая на вкус джентльменов, опрометчиво упускала из виду, что леди едва ли стремятся уступить ей пальму первенства.

Лидгейт, перестав тревожиться о жене, впал в угрюмость — это слово возникало в мыслях у Розамонды каждый раз, когда он думал о чем-то к ней не относящемся, озабоченно хмурился и раздражался по любому ничтожному поводу. В действительности его «угрюмость», словно стрелка барометра, свидетельствовала о том, что он огорчен и встревожен. Об одном из обстоятельств, порождавших его тревогу, он из ложно понимаемого благородства не упоминал при Розамонде, опасаясь, что это дурно повлияет на ее настроение и здоровье. Они оба совсем не умели читать мысли друг друга, что случается даже с людьми, постоянно думающими один о другом. Лидгейту казалось, что из любви к Розамонде он постоянно приносит в жертву свой труд и самые заветные надежды; он терпеливо сносил ее прихоти и капризы, главное же — не выказывая обиды, сносил все более откровенное безразличие к его научным изысканиям, которым сам он предавался с бескорыстным и горячим энтузиазмом, долженствующим, по его мнению, вызывать почтительное восхищение идеальной жены. Но невзирая на свою сдержанность, Лидгейт все же испытывал недовольство собой и — признаемся честно — не без оснований. Ведь бесспорно, что, не будь мы столь мелочны, обстоятельства не имели бы над нами такой власти, а это самое огорчительное во всех неурядицах, включая супружеские. Лидгейт понимал, что, уступая Розамонде, он сплошь и рядом просто проявляет слабость, предательскую нерешительность, поддавшись которым может охладеть ко всему, не связанному с обыденной стороной жизни. Он бы не чувствовал себя так унизительно, если бы его сломила серьезная беда, тяжкое горе, а не постоянно гложущая мелкая забота из числа тех, что выставляют в комическом свете самые возвышенные усилия.

Вот эту-то заботу он до сих пор старался скрыть от Розамонды, удивляясь, как она сама не догадается о его затруднениях. Печальные обстоятельства были слишком очевидны, и даже сторонние наблюдатели давно сделали вывод, что доктор Лидгейт запутался в долгах. Его не оставляла мысль, что с каждым днем он все глубже погружается в болото, прикрытое заманчивым ковром цветов и муравы. Поразительно, как быстро увязаешь там по шею и, как бы величественны ни были прежде твои замыслы, думаешь лишь о том, как выбраться из трясины.

Полтора года назад Лидгейт был беден, но не тревожился о том, у кого бы раздобыть мизерную сумму, и презирал снедаемых подобными заботами людей. Сейчас ему не просто не хватало денег — он очутился в тягостном положении человека, накупившего множество ненужных ему вещей, за которые он не в состоянии расплатиться, в то время как кредиторы настойчиво требуют платежа.

Как это получилось, понять легко, даже не зная арифметики и прейскурантов. Когда человек, вступая в брак, обнаруживает, что покупка мебели и прочие траты на обзаведение превышают на четыреста или пятьсот фунтов его наличный капитал; когда к концу года оказывается, что расходы на домашнее хозяйство, лошадей et caeteras[183] достигли чуть ли не тысячи, в то время как доход от практики, который, по его расчетам, должен был равняться восьми сотням в год, усох до пятисот, причем большая часть пациентов с ним до сих пор не расплатилась, он, как это ни прискорбно, неизбежно делается должником. В ту пору жили менее расточительно, чем в наше время, а в провинции вообще довольно скромно, но если у врача, который недавно купил практику, почитает необходимым держать двух лошадей, не скупится на стол и к тому же выплачивает страховые взносы и снимает за высокую цену дом и сад, сумма расходов вдвое превысит сумму доходов, это ничуть не удивит того, кто снизойдет до рассмотрения названных обстоятельств. Розамонда, выросшая в даме, где все было поставлено на широкую ногу, полагала, что хорошая хозяйка должна заказывать только самое лучшее — иначе неудобно. Лидгейт тоже считал, что «если уж делать, то делать как следует», другого образа действий он себе не представлял. Если бы каждая хозяйственная трата обсуждалась заранее, он, вероятно, говорил бы по поводу любой из них: «да что там, пустяки!», а если бы ему предложили проявить бережливость в каком-нибудь отдельном случае, скажем, заменить дорогую рыбу более дешевой, он назвал бы это мелочной, грошовой экономией. Розамонда охотно приглашала гостей не только во время визита капитана Лидгейта, и муж не возражал, хотя они ему надоедали. Он считал, что врачу полагается держать открытый дом и при этом не скаредничать. Правда, самому ему нередко приходилось посещать дома бедняков, где он назначал больным диету, сообразуясь с их скромными средствами. Но, бог ты мой! Что же тут удивительного? Разве, наблюдая уклад жизни окружающих нас людей, мы когда-нибудь сравниваем его со своим? Расточительность — так же как заблуждения и невзрачность — измеряется иными мерками, когда речь идет о нас самих, и мы оцениваем ее, памятуя об огромной разнице между нашей собственной персоной и прочими людьми. Лидгейт думал, что он равнодушен к одежде, и презирал склонных к щегольству мужчин. Обширность собственного гардероба нисколько его не смущала: костюмы ведь заказывают целыми дюжинами, как же еще? Не надо забывать, что до сих пор он был свободен от долгов и руководствовался не рассуждениями, а привычкой. Но этой свободе пришел конец.

Кабала была особенно невыносимой оттого, что он познал ее впервые. Его возмутило, его потрясло, что обстоятельства, настолько чуждые всем его целям, никоим образом не связанные с тем, что его занимало, застигли его врасплох и всецело себе подчинили. А ведь в том положении, в котором он очутился, сумма долга непременно возрастет. Двое поставщиков мебели из Брассинга, чьи счета он не оплатил перед женитьбой и расплатиться с которыми потом ему помешали непредвиденные текущие расходы, то и дело напоминали о себе, присылая неприятные письма. Труднее, чем кому-либо, было смириться с этим Лидгейту, непомерно гордому и не любившему одалживаться и просить. Ему казалось унизительным рассчитывать на помощь мистера Винси, и даже если бы ему не намекали разными способами, что дела тестя не процветают и от него не следует ждать поддержки, Лидгейт обратился бы к нему только в случае крайней нужды. Иные охотно возлагают надежды на отзывчивость родственников; Лидгейту никогда не приходило на ум, что он будет вынужден к ним обратиться, — он еще не раздумывал, приятно ли просить взаймы. Сейчас, когда у него возникла такая идея, он понял, что предпочтет вынести все что угодно, только не это. А денег не было, и надежды получить их — тоже, врачебная же практика не становилась доходнее,

Стоит ли удивляться, что Лидгейту не удавалось скрыть тревогу, и теперь, когда Розамонда полностью оправилась, он подумывал о том, чтобы посвятить в свои затруднения жену. Новое отношение к счетам поставщиков заставило его на многое взглянуть по-новому: он по-новому теперь судил о том, без чего невозможно обойтись, а без чего возможно, и осознал необходимость перемен. Да, но как их осуществить без согласия Розамонды? В скором времени ему представилась возможность сообщить жене об их плачевных обстоятельствах.

Секретным образом наведя справки, какое обеспечение может представить находящийся в его положении человек, Лидгейт выяснил, что он располагает вполне надежным обеспечением, и предложил его одному из наименее настойчивых своих кредиторов, мистеру Дувру, серебряных дел мастеру и ювелиру, согласившемуся также переписать на себя счет от обойщика и на определенный срок удовольствоваться получением процентов. Таким обеспечением послужила закладная на мебель, и, заполучив ее, кредитор на время успокоился, поскольку его счет не превышал четырехсот фунтов; к тому же мистер Дувр собирался еще уменьшить его, приняв от доктора назад часть столового серебра и любых других предметов, не попортившихся от употребления. Под «любыми другими предметами» деликатно подразумевались драгоценности, а говоря еще точнее — лиловые аметисты, купленные Лидгейтом за тридцать фунтов в качестве свадебного подарка.

Не все, вероятно, сойдутся во мнениях по поводу подобного подарка: иные сочтут его галантным знаком внимания, вполне естественным для такого джентльмена, как Лидгейт, а в последующих неурядицах обвинят скаредную ограниченность провинциальной жизни, крайне неудобную для тех, чье состояние несоразмерно вкусам, попеняют также Лидгейту за смехотворную щепетильность, помешавшую ему обратиться за помощью к родне.

Как бы там ни было, этот вопрос не показался ему важным в то прекрасное утро, когда он отправился к мистеру Дувру окончательно договориться относительно заказа на столовое серебро; рядом с остальными драгоценностями, стоящими огромных денег, еще один заказ, добавляемый к многим другим, сумма которых не подсчитана точно, всего лишь тридцать фунтов за убор, словно созданный, чтобы украсить плечи и шею Розамонды, не выглядел излишним расточительством, тем более что за него не надо было платить наличными. Но оказавшись в критических обстоятельствах, Лидгейт невольно подумывал, что аметистам неплохо бы возвратиться в лавку мистера Дувра, хотя не представлял себе, как предложить такое Розамонде. Наученный опытом, он мог предугадать последствия беседы с Розамондой и заранее готовился (отчасти, а отнюдь не в полной мере) проявить твердость, подобную той, какой он вооружался при проведении экспериментов. Возвращаясь верхом из Брассинга, он собирался с духом перед нелегким объяснением с женой.

Домой он добрался к вечеру. Он чувствовал себя глубоко несчастным этот сильный, одаренный двадцатидевятилетний человек. Он не твердил себе, что совершил ужасную ошибку, но сознание ошибки не отпускало его ни на миг, как застарелая болезнь, омрачая любую надежду, замораживая любую мысль. Подходя к гостиной, он услышал пение и звуки фортепьяно.

Разумеется, у них сидел Ладислав. Прошло несколько недель с тех пор, как он простился с Доротеей, но он все еще оставался в Мидлмарче, на прежнем посту. Лидгейт вообще не возражал против его визитов, но именно сейчас его раздражило присутствие постороннего. Когда он показался в дверях, Уилл и Розамонда взглянули в его сторону, но продолжили дуэт, не считая нужным прерывать пение из-за его прихода. Измученный Лидгейт, вошедший в дом с сознанием, что ему предстоят еще и новые тяготы после тяжелого дня, не испытал умиления при виде разливающегося трелями дуэта. Его бледное лицо нахмурилось, и, молча пройдя через комнату, он рухнул в кресло.

Они допели оставшиеся три такта и повернулись к нему.

— Как поживаете, Лидгейт? — спросил Уилл, направляясь к нему поздороваться.

Лидгейт пожал Уиллу руку, но не счел нужным отвечать.

— Ты пообедал, Тертий? Я ждала тебя гораздо раньше, — сказала Розамонда, уже заметившая, что муж в «ужасном настроении». Произнеся эти две фразы, она опустилась на свое всегдашнее место.

— Пообедал. Мне бы хотелось чаю, — отрывисто ответил Лидгейт, продолжая хмуриться и подчеркнуто глядя на свои вытянутые ноги.

Уиллу не понадобилось дальнейших намеков. Он взял шляпу и сказал:

— Я ухожу.

— Скоро будет чай, — сказала Розамонда. — Не уходите, прошу вас.

— Лидгейт сегодня не в настроении, — ответил Уилл, лучше понимавший Лидгейта, чем Розамонда, и не обиженный его резкостью, ибо вполне допускал, что у доктора могло быть много неприятностей за день.

— Тем более вам следует остаться, — кокетливо возразила Розамонда своим самым мелодичным голоском. — Он весь вечер не будет со мной разговаривать.

— Буду, Розамонда, — прозвучал глубокий баритон Лидгейта. — У меня к тебе важное дело.

Отнюдь не так намеревался он приступить к разговору о деле, но его вывел из терпения безразличный тон жены.

— Ну вот, видите! — сказал Уилл. — Я иду на собрание по поводу организации курсов механиков.[184] До свидания. — И он быстро вышел.

Розамонда, так и не взглянув на Лидгейта, вскоре встала и заняла свое место у чайного подноса. Она подумала, что никогда еще муж не выглядел таким несимпатичным. А он внимательно следил, как она разливает чай изящными движениями тонких пальчиков, бесстрастно глядя только на поднос, ничем не выдавая своих чувств и в то же время выражая неодобрение всем неучтивым людям. На миг он позабыл о своей боли, пораженный редкостным бесчувствием этого грациозного создания, прежде казавшегося ему воплощением отзывчивости. Глядя на Розамонду, он вдруг вспомнил Лауру и мысленно спросил себя: «А она могла бы меня убить за то, что я ей надоел?» — и ответил: «Все женщины одинаковы». Но стремление обобщать, благодаря которому человек ошибается гораздо чаще, чем бессловесные твари, внезапно встретило помеху — Лидгейт вспомнил, как удивительно вела себя другая женщина, — вспомнил, как тревожилась за мужа Доротея, когда Лидгейт начал посещать их дом, вспомнил, как горячо она молила научить ее, чем утешить, ублажить этого человека, ради которого подавляла все в своей душе, кроме преданности и сострадания. Эти ожившие в его памяти картины быстро проносились перед ним, пока заваривался чай. Продолжая грезить, он под конец закрыл глаза и услышал голос Доротеи: «Дайте мне совет. Научите меня, что делать. Он трудился всю жизнь и думал только о завершении своего труда. Ничто другое его не интересует. И меня тоже…»

Этот голос любящей, великодушной женщины он сохранил в себе, как хранил веру в свой бездействующий, но всесильный гений (нет ли гения возвышенных чувств, также властвующего над душами и умами?); голос этот прозвучал, словно мелодия, постепенно замирая, — Лидгейт на мгновение вздремнул, когда Розамонда с мягкой отчетливостью, но безучастно произнесла: «Вот твой чай, Тертий», поставила поднос на столик рядом с ним и, не взглянув на мужа, вернулась на прежнее место. Лидгейт ошибался, осуждая ее за бесчувственность; Розамонда была достаточно чувствительна на свой лад и далеко не отходчива. Сейчас она обиделась на мужа, и он ей стал неприятен. Но в подобных случаях она не хмурилась, не повышала голоса, как и положено женщине, всегда убежденной в своей безупречности.

Быть может, никогда еще между ними не возникало такого отчуждения, но у Лидгейта были веские причины не откладывать разговор, даже если бы он не объявил о нем сразу же по приходе. Преждевременное сообщение вырвалось у него не только от досады на жену и желания вызвать ее сочувствие, но и потому, что, собираясь причинить ей страдание, он прежде всего страдал сам. Впрочем, он подождал, пока унесут поднос, зажгут свечи и в комнате воцарится вечерняя тишь. Тем временем нежность вновь вступила в свои права. Заговорил он ласково.

— Рози, душенька, отложи работу, подойди сюда и сядь рядом со мной, нежно произнес он, отодвинув столик и подтаскивая для нее кресло поближе к своему.

Розамонда повиновалась. Когда она приближалась к нему в платье из неяркого прозрачного муслина, ее тоненькая, но округлая фигура выглядела еще грациозней, чем всегда; а когда она села возле мужа, положила на ручку его кресла руку и взглянула, наконец, ему в глаза, в ее нежных щеках и шее, в невинном очертании губ никогда еще не было столько целомудренной прелести, какой трогает нас весна, младенчество и все юное. Тронули они и Лидгейта, и порывы его первой влюбленности в Розамонду перемешались со множеством иных воспоминаний, нахлынувших на него в этот миг глубокого душевного волнения. Он осторожно прикрыл своей крупной рукой ее ручку и с глубокой нежностью сказал:

— Милая!

И Розамонда еще не освободилась от власти прошлого, и муж все еще оставался для нее тем Лидгейтом, чье одобрение внушало ей восторг. Она отвела от его лба волосы свободной рукой, положила ее на его руку и почувствовала, что прощает его.

— Мне придется огорчить тебя, Рози. Но есть вещи, о которых муж и жена должны думать вместе. Тебе, наверное, уже приходило в голову, что я испытываю денежные затруднения.

Лидгейт сделал паузу; но Розамонда, отвернув головку, разглядывала вазу на каминной доске.

— Я не мог расплатиться за все, что пришлось приобрести перед свадьбой, а впоследствии возникли новые расходы. Все это привело к тому, что я сильно задолжал поставщикам из Брассинга — триста восемьдесят фунтов — и должен вернуть эту сумму как можно скорей, а положение наше с каждым днем становится все хуже — ведь пациенты не стали более исправно платить из-за того, что меня теребят кредиторы. Я старался скрыть это от тебя, пока ты была нездорова, однако сейчас нам придется подумать об этом вдвоем, и ты должна будешь мне помочь.

— Но что могу я сделать, Тертий? — спросила Розамонда, снова взглянув на него.

Эта коротенькая, состоящая из шести слов фраза на любом языке выражает в зависимости от модуляции всевозможные оттенки расположения духа — от беспомощной растерянности до фундаментально обоснованной убежденности, от глубочайшего самоотверженного участия до холодной отчужденности. Розамонда проронила эти слова, вложив в них столько холода, сколько они были способны вместить. Они заморозили пробудившуюся нежность. Лидгейт не вспылил — слишком грустно стало у него на сердце. И когда он вновь заговорил, он просто принуждал себя довести начатое до конца.

— Ты должна узнать об этом потому, что я был вынужден на время выдать закладную и завтра к нам придут делать опись мебели.

Розамонда густо покраснела.

— Ты не просил денег у папы? — задала она вопрос, когда смогла говорить.

— Нет.

— Ну тогда я у него попрошу, — сказала Розамонда, высвобождая руку, затем встала и отошла шага на два.

— Нет, Рози, это поздно делать, — решительно возразил Лидгейт. — Опись начнут составлять уже завтра. Это всего лишь закладная, не забывай; временная мера: в нашей жизни она ничего не изменит. Я настаиваю, чтобы ты ни слова не говорила отцу, пока я сам не решу, что пора, — добавил он повелительным тоном.

Это, конечно, было грубо, но Розамонда пробудила в нем мучительные опасения, что, не вступая по обыкновению в споры, ослушается его приказания. Ей же эта грубость показалась непростительной, и хотя она не любила плакать, у нее задрожали подбородок и губы и хлынули слезы. Лидгейту, угнетенному, с одной стороны, настойчивостью кредиторов, с другой — ожиданием унизительных для его гордости последствий, трудно было представить себе, чем явилось это неожиданное испытание для избалованного юного существа, привыкшего к одним лишь удовольствиям и мечтавшего только о новых, еще более изысканных. Но ему больно было огорчать жену, и при виде ее слез у него заныло сердце. Он растерянно замолк, но Розамонда сумела справиться с собой и, не сводя глаз с каминной доски, вытерла слезы.

— Не надо падать духом, дорогая, — сказал Лидгейт, глядя на жену. Оттого, что в минуту душевной тревоги она отпрянула от него, ему было труднее с ней говорить, но он не мог молчать. — Мы должны собраться с силами и сделать все необходимое. Виновен во всем я: мне следовало видеть, что мы живем не по средствам. Правда, мне очень не повезло с пациентами, и, собственно говоря, мы ведь только сейчас оказались на мели. Я могу еще поправить наши дела, но нам придется временно сократить расходы — изменить образ жизни. Мы справимся, Рози. Договорившись о закладной, я выгадаю время, чтобы осмотреться, а ты такая умница, что научишь меня бережливости, если займешься хозяйством. Я был преступно расточителен и беспечен, но прости меня, душенька, сядь подле меня.

Призвав на помощь все свое благоразумие, Лидгейт покорно гнул шею, как пернатый хищник, наделенный не только когтями, но и разумом, побуждающим к кротости. Когда он умоляющим тоном произнес последние слова, Розамонда снова села рядом с ним. Его смирение пробудило в ней надежду, что он прислушается к ее мнению, и она сказала:

— Почему бы не отложить эту опись? Отошли этих людей, когда они придут к нам описывать мебель.

— Не отошлю, — ответил Лидгейт, к которому тотчас вернулась прежняя непреклонность. Все его разъяснения, как видно, были ни к чему.

— Если мы уедем из Мидлмарча, нам все равно придется продать обстановку.

— Но мы не собираемся отсюда уезжать.

— Право, Тертий, для нас это наилучший выход. Почему бы нам не поселиться в Лондоне? Или близ Дарема, где хорошо знают твою семью.

— Нам некуда переезжать без денег, Розамонда.

— Твои родственники не позволят тебе остаться без денег. А эти мерзкие поставщики, если ты им все как следует растолкуешь, образумятся и подождут.

— Вздор, Розамонда, — сердито ответил. Лидгейт. — Тебе давно пора бы научиться полагаться на мое суждение о делах, в которых ты сама не смыслишь. Я сделал нужные распоряжения, их следует теперь исполнить. Что до моих родственников, то я ничего от них не жду и ничего не собираюсь просить.

Розамонда не шелохнулась. Она думала о том, что если бы знала заранее, каким окажется ее муж, то ни в коем случае не вышла бы за него.

— Ну, не будем больше тратить времени на бесполезные слова, — заговорил как можно мягче Лидгейт. — Нам еще нужно обсудить кое-какие подробности. Дувр предлагает взять у нас назад часть столового серебра и те драгоценности, которые мы пожелаем возвратить. Право, он ведет себя очень порядочно.

— Значит, мы будем обходиться без ложек и вилок? — спросила Розамонда таким тонким голоском, что, казалось, у нее и губы стали тоньше. Она решила не спорить больше и не настаивать ни на чем.

— Разумеется, нет, душенька! — ответил Лидгейт. — А теперь взгляни сюда, — добавил он, вытаскивая из кармана лист бумаги и разворачивая его. — Это счет мистера Дувра. Видишь, если мы возвратим то, что я отметил в списке, общая сумма долга сократится более чем на тридцать фунтов. Драгоценностей я не отмечал.

Вопрос о драгоценностях был особенно неприятен Лидгейту, но, повинуясь чувству долга, он преодолел себя. Он не мог предложить Розамонде вернуть какой-нибудь из полученных от него во время сватовства подарков, но считал себя обязанным рассказать ей о предложении ювелира и надеялся на ее полное сочувствие.

— Мне незачем смотреть на этот список, Тертий, — невозмутимо произнесла Розамонда. — Можешь возвратить все, что тебе угодно.

Она упорно смотрела в сторону, и Лидгейт, покраснев до корней волос, опустил руку, в которой держал счет от ювелира. Тем временем Розамонда с безмятежным видом вышла из комнаты. Лидгейт растерялся. Вернется ли она? Она держала себя с ним так отчужденно, словно они существа разной породы и между ними нет ничего общего. Тряхнув головой, он с вызывающим видом сунул руки глубоко в карманы. Что ж, у него остается наука, высокие цели, ради которых стоит трудиться. Сейчас, когда у него не осталось других радостей, он должен удвоить усилия.

Но тут дверь отворилась, и снова вошла Розамонда. Она принесла кожаный футляр с аметистами и крохотную корзиночку с остальными футлярами; положив то и другое на кресло, где только что сидела, она с достоинством произнесла:

— Здесь все драгоценности, которые ты мне дарил. Можешь вернуть поставщику все, что захочешь, и из этих украшений, и из столового серебра. Разумеется, я не останусь завтра дома. Я уеду к папе.

Многие женщины предпочли бы гневный взгляд тому, который устремил на жену Лидгейт: он выражал безысходную убежденность, что отныне они чужие.

— И когда же ты возвратишься? — спросил он с горечью.

— К вечеру. Маме я, конечно, ничего не скажу.

Не сомневаясь, что ведет себя самым безупречным образом, Розамонда вновь уселась за рабочий столик. Поразмыслив минуту-другую, Лидгейт обратился к жене, и в его голосе прозвучала нотка былой нежности:

— Теперь, когда мы связаны с тобою, Рози, не годится тебе оставлять меня без помощи при первой же невзгоде.

— Конечно, нет, — сказала Розамонда, — я сделаю все, что мне подобает.

— Неприлично поручать такое дело слугам и просить их исполнить его вместо нас. Мне же придется уехать… в котором часу, я не знаю. Я понимаю, для тебя и унизительны, и неприятны все эти денежные дела. Но, Розамонда, милая, наша гордость — а ведь моя задета так же, как твоя, право же, меньше пострадает, если мы возьмем на себя это дело и постараемся по возможности не посвящать в него слуг. Раз ты моя жена, то почему тебе не разделить и мой позор, если это позорно?

Розамонда не ответила сразу, но немного погодя сказала:

— Хорошо, я останусь дома.

— Забери свои драгоценности, Рози. Я ни одной из них не возьму. Зато я составлю список столового серебра, без которого мы можем обойтись, и его нужно немедленно упаковать и возвратить серебряных дел мастеру.

— Слуги узнают об этом, — не без сарказма заметила Розамонда.

— Что поделаешь, такие неприятности неизбежны. Где чернила, хотел бы я знать? — спросил Лидгейт, поднявшись и бросив счет ювелира на большой стол, за которым намеревался писать.

Розамонда принесла чернильницу и, поставив ее на стол, хотела отойти, но тут Лидгейт ее обнял, привлек к себе и сказал:

— Постой, милая, не уходи так. Ведь нам, я надеюсь, недолго придется ограничивать себя и экономить. Поцелуй меня.

Его природное добросердечие не так легко было поколебать, к тому же истинному мужчине свойственно чувствовать свою вину перед неопытной девушкой, которая, став его женой, обрекла себя на невзгоды. Розамонда слабо ответила на его поцелуй, и между ними временно возобновилась видимость согласия. Но Лидгейт с ужасом думал о неминуемых будущих спорах по поводу излишних трат и необходимости полностью изменить образ жизни.

59

Когда-то говорили, что душа

Сама как человек, но лишь воздушный

И может тело вольно покидать.

Взгляните, рядом с девичьим лицом

Парит почти неуловимый образ,

Шепча подсказки в нежное ушко.

Слухи распространяются столь же бездумно и поспешно, как цветочная пыльца, которую (сами не ведая о том) разносят пчелы, когда с жужжанием снуют среди цветов, разыскивая нужный им нектар. Наше изящное сравнение применимо к Фреду Винси, который, посетив дом лоуикского священника, присутствовал там вечером при разговоре дам, оживленно обсуждавших новости, услышанные старухой служанкой от Тэнтрип, о сделанной мистером Кейсобоном незадолго до смерти странной приписке к завещанию по поводу мистера Ладислава. Мисс Уинифред изумило, что ее брату давно уже все известно, — поразительный человек Кэмден, сам, оказывается, все знает и никому не говорит. Мэри Гарт заметила, что, может быть, рассказ о завещании затерялся среди рассказов об обычаях и нравах пауков, которые мисс Уинифред никогда не слушает. Мисс Фербратер усмотрела связь между интересной новостью и тем, что мистер Ладислав всего лишь раз побывал в Лоуике, а мисс Ноубл все время что-то жалостливо попискивала.

Фред, который ничего не знал, да и знать не хотел ни о Ладиславе, ни о Кейсобонах, тотчас же забыл весь этот разговор и припомнил его, лишь когда, заехав по поручению матери к Розамонде, в дверях столкнулся с уходившим Ладиславом. Сейчас, когда замужество Розамонды положило конец ее пикировке с братом, им почти не о чем было беседовать друг с другом, особенно после того, как Фред предпринял неразумный и даже предосудительный, по ее мнению, шаг, отказавшись от духовного сана и сделавшись подручным мистера Гарта. Фред поэтому, предпочитая говорить о постороннем и «a propos,[185] об этом Ладиславе», упомянул услышанную им в Лоуике новость.

Лидгейт, как и мистер Фербратер, знал намного больше, чем рассказал сестре Фред, а воображение увело его и того дальше. Он решил, что Доротею и Уилла связывает взаимная нежная страсть, и не счел возможным сплетничать по поводу столь серьезных обстоятельств. Припомнив, как был рассержен Уилл, когда он упомянул при нем о миссис Кейсобон, Лидгейт постарался держаться с ним как можно осмотрительнее. Дополнив домыслами то, что он доподлинно знал, он еще более дружелюбно и терпимо стал относиться к Ладиславу и уже не удивлялся, почему тот, объявив о своем намерении уехать, не решается покинуть Мидлмарч. Знаменательно, что у Лидгейта не возникло желания говорить об этом с Розамондой, — супруги очень отдалились друг от друга, к тому же он просто побаивался, как бы жена не проболталась Уиллу. И оказался прав, хотя не представлял себе, какой повод изберет Розамонда, чтобы затеять этот разговор.

Когда она пересказала Лидгейту услышанную от Фреда новость, он воскликнул:

— Будь осторожна, не намекни об этом Ладиславу. Он безумно оскорбится. Обстоятельства и впрямь щекотливы.

Розамонда отвернулась и с равнодушным видом стала поправлять прическу. Но когда Уилл пришел к ним в следующий раз, а Лидгейта не оказалось дома, она лукаво напомнила гостю, что, вопреки своим угрозам, он так и не уехал в Лондон.

— Ля все знаю. Не скажу от кого, — проговорила она, приподняв вязанье и кокетливо поверх него поглядывая. — В нашей местности имеется могущественный магнит.

— Конечно. Вам это известно лучше всех, — не задумываясь, галантно ответил Уилл, хотя ему не понравился новый оборот разговора.

— Нет, действительно, какой очаровательный роман: ревнивый мистер Кейсобон предвидит, что есть некий джентльмен, женой которого охотно стала бы миссис Кейсобон, а этот джентльмен столь же охотно женился бы на ней, и тогда, чтобы им помешать, он устраивает так, что его жена лишается состояния, если выйдет за этого джентльмена… и тогда… и тогда… и тогда… о, я не сомневаюсь: все окончится необычайно романтично.

— Великий боже! Что вы имеете в виду? — сказал Уилл, у которого багровой краской запылали щеки и уши и судорожно исказилось лицо. Перестаньте шутить. Объясните, что вы имеете в виду?

— Как, вы в самом деле ничего не знаете? — спросила Розамонда, весьма обрадовавшись возможности пересказать все по порядку и произвести как можно большее впечатление.

— Нет! — нетерпеливо отозвался он.

— Вы не знаете, что мистер Кейсобон так распорядился в завещании, что миссис Кейсобон лишится всего, если выйдет за вас замуж?

— Откуда вам это известно? — взволнованно спросил Уилл.

— Мой брат Фред слышал об этом у Фербратеров.

Уилл вскочил и схватил шляпу.

— Не сомневаюсь, что миссис Кейсобон предпочтет вас поместью, — лукаво произнесла Розамонда.

— Бога ради, больше ни слова об этом, — так хрипло и глухо проговорил Уилл, что трудно было узнать его обычно мелодичный голос. — Это гнусное оскорбление для миссис Кейсобон и для меня. — Затем он сел с отсутствующим видом, глядя прямо перед собой и ничего не видя.

— Ну вот, теперь вы на меня же и рассердились, — сказала Розамонда. Как не совестно. Ведь вы от меня все узнали и должны быть мне благодарны.

— Я вам благодарен, — отрывисто отозвался Уилл как человек в гипнотическом сне, отвечающий на вопросы не просыпаясь.

— Надеюсь, мы скоро услышим о свадьбе, — весело прощебетала Розамонда.

— Никогда! О свадьбе вы не услышите никогда!

Выпалив эти слова, он встал, протянул руку Розамонде все с тем же сомнамбулическим видом и ушел.

Оставшись одна, Розамонда встала с кресла, прошла в дальний конец комнаты и прислонилась к шифоньеру, с тоской глядя в окно Она опечалилась и испытывала досаду, предшествующую тривиальной женской ревности, лишенной почвы и оснований — если не считать основанием эгоистические причуды и капризы, — но в то же время способной побудить к поступкам, не только к словам. «Право же, не стоит расстраиваться», — мысленно утешила себя бедняжка, думая о том, что куоллингемская родня ей не пишет, что Тертий, вероятно, придя домой, начнет ей досаждать нотациями о расходах. Тайно она уже ослушалась его и попросила отца о помощи, на что тот решительно ответил: «Того гляди, мне самому понадобится помощь».

60

Отличные изречения всеми ценятся

и всегда ценились.

Судья Шеллоу[186]

Спустя несколько дней — наступил уже конец августа — произошло событие, вызвавшее некоторое волнение в Мидлмарче: всем желающим предоставлялась возможность купить при неоценимом содействии мистера Бортропа Трамбула мебель, книги и картины, каждая из которых, как явствовало из афиш, была непревзойденной в своем роде и принадлежала Эдвину Ларчеру, эсквайру. Имущество мистера Ларчера было пущено с молотка отнюдь не вследствие разорения хозяина; наоборот: благодаря блистательному успеху в делах мистер Ларчер приобрел особняк близ Риверстона, уже обставленный с тонким вкусом прежним владельцем — врачом, снискавшим известность на водах и украсившим столовую такими огромными полотнами с дорогостоящими изображениями нагих тел, что миссис Ларчер было не по себе, пока она с облегчением не обнаружила, что картины писаны на библейские сюжеты. Эта негоция открыла перед посетителями аукциона огромные возможности, о чем их не преминул известить в своих афишах мистер Бортроп Трамбул, большой знаток истории искусств, утверждавший, что среди мебели прихожей продается без назначенной цены — находится резной столик, изготовленный современником Гиббонса.[187]

В те времена в Мидлмарче большие аукционы почитались чем-то вроде праздника. Сервировали большой стол, где, как на торжественных похоронах, красовались изысканные закуски и в изобилии имелись напитки. За этим столом посетители аукциона пили много и охотно, после чего столь же охотно набавляли цену на ненужные им вещи. Чудесная августовская погода придавала еще больше привлекательности аукциону, ибо дом мистера Ларчера с примыкавшим к нему садом и конюшней находился на самой окраине города, там, где брала начало живописная «лондонская дорога», та самая, которая вела к новой больнице и уединенной резиденции мистера Булстрода, известной под названием «Шиповник». Иными словами, аукцион был чем-то вроде ярмарки, и располагавшие досугом представители самых разных сословий собирались принять в нем участие; причем некоторые явились просто поторговаться, поднять цену развлечения ради, как на бегах. На второй день, когда распродавалась самая лучшая мебель, на аукцион приехали все, даже мистер Тизигер, священник церкви святого Петра, заглянул ненадолго с целью купить пресловутый резной столик и оказался в обществе мистера Бэмбриджа и мистера Хоррока. Цветник мидлмарчских дам расположился в столовой вокруг большого обеденного стола, перед которым восседал за конторкой мистер Бортроп Трамбул, вооруженный молотком. Более отдаленные ряды, главным образом пестрящие мужскими лицами, являли собой изменчивое зрелище, ибо покупатели постоянно входили и выходили то в прихожую, то на лужайку, куда вела из столовой большая стеклянная дверь.

В число «всех» не попал только мистер Булстрод, по слабости здоровья не переносивший толкотню и сквозняки. Но миссис Булстрод очень желала приобрести картину «Вечеря в Еммаусе», приписываемую каталогом Гвидо,[188] поэтому мистер Булстрод зашел накануне в редакцию «Пионера», одним из владельцев которого теперь являлся, и попросил мистера Ладислава оказать ему огромную услугу, а именно, пользуясь своими незаурядными познаниями в живописи, помочь миссис Булстрод советом и оценить упомянутое полотно. «Если только, — добавил деликатный банкир, — посещение аукциона не помешает вашим приготовлениям к отъезду, как я знаю, очень близкому».

Это добавление Уилл мог счесть насмешкой, если бы подобные насмешки его сейчас задевали. Оно было вызвано тем обстоятельством, что вот уже несколько месяцев между владельцами газеты и Уиллом, рано или поздно собиравшимся покинуть Мидлмарч, существовала договоренность, согласно которой он мог в любой угодный ему день передать руководство газетой своему помощнику, специально им подготовленному. Но неопределенные честолюбивые мечты не часто побуждают человека расстаться с необременительным, привычным и приятным делом; к тому же всем известно, как непросто выполнить решение, если в глубине души мечтаешь от него уклониться. При таком настроении даже скептики склонны поверить в чудо: немыслимо представить себе, каким образом может осуществиться наше желание, и все же… случаются же иногда удивительнейшие вещи! Уилл не признался себе в собственной слабости, но медлил с отъездом. Что толку ехать в Лондон летом? Его однокашников сейчас нет в столице, что до политических статей, он еще несколько недель может их писать для «Пионера». Впрочем, в ту минуту, когда к нему обратился мистер Булстрод, в душе Уилла, с одной стороны, назрела решимость уехать, с другой — не менее сильная решимость не уезжать, не повидавши еще раз Доротею. Посему он ответил, что у него есть причины несколько отсрочить отъезд и он с радостью побывает на аукционе.

Уилл был настроен воинственно, его глубоко уязвляла мысль, что окружающим, быть может, известен факт, недвусмысленно показывающий, что с ним обошлись словно с интриганом, чьи козни надлежит пресечь, сделав соответствующую приписку к завещанию. Подобно большинству людей, выставляющих напоказ свое пренебрежение светскими условностями, он готов был не задумываясь затеять ссору с каждым, кто намекнул бы, что для такой позиции у него есть личные причины. Что он декларирует независимость взглядов, желая что-то скрыть в своем происхождении, поступках или репутации. Стоило Уиллу раззадорить себя такими подозрениями, как у него появлялось вызывающее выражение лица и он то краснел, то бледнел, словно постоянно был настороже, выискивая, на что бы ему обрушиться.

Это вызывающее выражение было особенно заметно на аукционе, и те, кто прежде наблюдал только его безобидные чудачества или порывы жизнерадостности, были поражены переменой. Уилла обрадовала возможность появиться публично перед мидлмарчскими кланами Толлеров, Хекбатов и прочих, которые пренебрегали им, как проходимцем, а между тем даже не слыхали о Данте, насмехались над его польским происхождением, а сами принадлежали к породе, которую не мешало бы улучшить скрещиванием. Он стоял на видном месте неподалеку от аукциониста, заложив указательные пальцы в карманы сюртука, вздернув голову и ни с кем не собираясь разговаривать, хотя его сердечно приветствовал как «арбитера» упивавшийся своим мастерством мистер Трамбул.

В самом деле, среди людей, профессия которых обязывает их выказывать ораторские дарования, нет никого счастливее преуспевающего провинциального аукциониста, который от души наслаждается собственными шутками и высоко ценит свои энциклопедические познания. Людям мрачным, пессимистического склада, вероятно, не понравилось бы постоянно восхвалять достоинства всего сущего, начиная с машинки для снимания сапог и кончая сельскими идиллиями Берхема,[189] но мистер Бортроп Трамбул принадлежал к оптимистам, его натуре было свойственно приходить в восторг, и, если бы ему потребовалось объявить о продаже вселенной, он бы сделал это с удовольствием, уверенный, что после его рекомендации ее купят по самой высокой цене.

А пока он довольствовался гостиной миссис Ларчер. В ту минуту, когда вошел Уилл Ладислав, аукционист объявил о продаже каминной решетки, якобы случайно сохранившейся на месте, и восхвалял ее с пылким энтузиазмом, всегда уместно возникавшим у него по поводу вещей, которые особо в том нуждались. Решетка была из полированной стали с острыми гранями и клинкообразными украшениями.

— Итак, дамы, — сказал он, — я обращаюсь к вам. Вот каминная решетка, которая на любом другом аукционе едва ли продавалась бы без назначенной цены, ибо, смею заметить, как по качеству стали, так и по своеобразию узора она принадлежит к разряду вещей, — тут мистер Трамбул заговорил приглушенно и слегка в нос, — рассчитанных на незаурядный вкус. Осмелюсь утверждать, что этот стиль станет со временем самым модным… полкроны, вы сказали? благодарю… продается за полкроны эта замечательная решетка… мне доподлинно известно, что на старинный стиль сейчас огромный спрос в высшем свете. Три шиллинга… три и шесть пенсов… поднимите-ка ее повыше, Джозеф! Обратите внимание на простоту узора, дамы. Лично я не сомневаюсь, что сработана она в прошлом веке! Четыре шиллинга, мистер Момси? Четыре шиллинга!

— Вот уж не поставила бы такую в своей гостиной, — сказала миссис Момси вслух, дабы предостеречь неосторожного супруга. — Меня поражает миссис Ларчер. Не приведи бог, наткнется ребенок, и головенка тут же надвое. Край острый, как нож.

— Совершенно справедливо, — тотчас отозвался мистер Трамбул, неоценимое удобство иметь в комнате каминную решетку, пользуясь которой можно перерезать бечевку или кожаную завязку у башмака, если рядом не окажется ножа, который перерезал бы веревку. Господа, если вы будете иметь несчастье полезть головой в петлю, эта каминная решетка спасет вас тотчас с поразительной быстротой… четыре и шесть пенсов… пять… пять и шесть пенсов… незаменимая вещь в спальне для гостей, где имеется кровать с пологом и не вполне вменяемый гость… шесть шиллингов… благодарю вас, мистер Клинтап… продается за шесть шиллингов… продается… продано! Мистер Трамбул, рыскавший глазами по залу и со сверхъестественной зоркостью подмечавший, кто еще может раскошелиться, уронил взгляд на лист бумаги, лежавший на конторке, и в тот же миг понизил голос: — Мистер Клинтап. Пошевеливайтесь, Джозеф, — равнодушно буркнул аукционист.

— Возможность повторить гостям такую шутку стоит шести шиллингов, — со смущенным смешком сказал мистер Клинтап соседу. Известный садовод, но человек застенчивый и мнительный, он опасался, что его покупку сочтут глупой.

Тем временем Джозеф водрузил на конторку уставленный мелкими вещицами поднос.

— Итак, дамы, — начал мистер Трамбул, приподнимая одну из вещиц, — на подносе этом собрана весьма изысканная коллекция: безделушки для гостиной, а безделушки — это лицо нашего дома, нет ничего важнее безделушек (да, мистер Ладислав, вообразите себе, да). Джозеф, передайте поднос по рядам, пусть дамы как следует осмотрят безделушки. Та, что у меня в руке, задумана необычайно остроумно — вещественный ребус — так бы я ее назвал: сейчас, как видите, она представляет собой элегантный футляр в форме сердечка… небольшого размера — умещается в кармане; а вот она превращается в роскошный двойной цветок — им можно украсить стол; ну а теперь, — цветок в руке мистера Трамбула неожиданно рассыпался гирляндами сердцевидных листочков, — сборник загадок! Не менее пятисот загадок, напечатанных красивыми красными буковками. Господа, окажись я менее порядочным, я не побуждал бы вас поднимать цену на эти вещицы… я приберег бы их для себя. Что еще так способствует невинному веселью и добродетели, я бы сказал, как не загадка? Добрая загадка очищает речь от грубых выражений, вводит кавалера в круг утонченных дам и девиц. Даже без изящной коробочки для костей, домино, корзиночки для игральных карт и всего прочего эта хитроумная безделушка делает содержимое подноса драгоценным. Имеющий такую вещь в кармане — желанный гость в любой компании. Четыре шиллинга, сэр? Четыре шиллинга за это превосходное собрание загадок и всего прочего? Вот вам пример: «Какое предложение можно считать наиболее капитальным?» Ответ: «Когда его сделал жених с капиталом». Вы поняли? Капитальный — капитал — предложение. Эта забава упражняет ум; в ней есть язвительность и остроумие, но она благопристойна. Четыре и шесть пенсов… пять шиллингов.

Цену все набавляли, страсти накалялись. К всеобщему возмущению, в борьбу вступил и мистер Боуер. Покупка Боуеру была не по карману, но ему не хотелось отстать от других. Даже мистер Хоррок не устоял, правда, приняв участие в торгах, он ухитрился выглядеть столь безучастным, что трудно было догадаться, от кого исходят новые предложения цены, если бы не дружеские выкрики мистера Бэмбриджа, желавшего узнать, на кой черт понадобилась Хорроку эта дрянь, на какую польстится разве что мелочной торговец, павший так низко, как, впрочем, по мнению барышника, пала большая часть человечества. Содержимое подноса в конце концов за гинею приобрел мистер Спилкинс, местный Слендер,[190] привыкший сорить карманными деньгами и помнивший наизусть меньше загадок, чем ему бы хотелось.

— Послушайте-ка, Трамбул, куда это годится… выставили на продажу всякую дребедень для старых дев, — вплотную приблизившись к аукционисту, пробормотал мистер Толлер. — Времени у меня в обрез, а я хотел бы знать, по какой цене пойдут гравюры.

— Сию минуту, мистер Толлер. Я просто действовал с благотворительной целью, чего не может не одобрить такой великодушный человек, как вы. Джозеф! Тотчас же гравюры — номер 235. Итак, господа, вам, как арбитерам, предстоит истинное наслаждение. Вот гравюра, изображающая окруженного свитой герцога Веллингтона[191] в битве при Ватерлоо; и невзирая на недавние события, так сказать низвергнувшие нашего славного героя с высот, я беру на себя смелость утверждать — ибо люди моей профессии неподвластны воле политических ветров, — что более достойного сюжета — из разряда современных, принадлежащих к нашему времени, нашей эпохе, — не способно представить себе человеческое воображение; ангелы, быть может, и сумели бы, но не люди, господа, не люди, нет.

— Кто это нарисовал? — почтительно осведомился мистер Паудрелл.

— Это — пробный оттиск, мистер Паудрелл, художник неизвестен, — ответил Трамбул, сделав при последних словах некое придыхание, вслед за чем сжал губы и гордо огляделся.

— Даю фунт! — выкрикнул мистер Паудрелл с пылкой решимостью человека, готового рискнуть головой. Остальные, движимые то ли благоговением, то ли жалостью, позволили ему приобрести гравюру за цену, названную им.

Затем настал черед двух голландских гравюр, которые облюбовал мистер Толлер, и он удалился, заполучив их. Остальные гравюры и последовавшие за ними картины были проданы видным жителям Мидлмарча, пришедшим для того, чтобы именно их и купить, и циркуляция публики в зале усилилась; иные, купив желаемое, уходили, другие же возвращались, подкрепившись угощением, сервированным на лужайке в шатре. Мистер Бэмбридж намеревался купить этот шатер и частенько туда наведывался, как бы заранее наслаждаясь приобретеньем. В последний раз он возвратился с новым спутником, незнакомым мистеру Трамбулу и всем остальным, но, судя по цвету лица, приходившимся родней барышнику, склонному «предаваться излишествам». Пышные бакенбарды, авантажная осанка и манера взбрыкивать ногой произвели большое впечатление на публику; однако черный, изрядно потертый на бортах костюм ненароком наводил на мысль, что вновь прибывший не может позволить себе предаваться излишествам в полную меру своей склонности.

— Кого это вы притащили сюда, Бэм? — спросил украдкой мистер Хоррок.

— Спросите его сами, я не знаю его имени, — ответил мистер Бэмбридж. Говорит, он только что с дороги.

Мистер Хоррок пристально уставился на незнакомца, одной рукою опиравшегося на трость, а другой — ковырявшего в зубах зубочисткой и озиравшегося с некоторым беспокойством — он, как видно, не привык молчать.

К несказанному облегчению Уилла, до того утомившегося, что он отступил на несколько шагов назад и плечом оперся о стену, на обозрение публики была, наконец, выставлена «Вечеря в Еммаусе». Уилл опять приблизился к конторке и поймал взгляд незнакомца, к его удивлению таращившегося на него во все глаза. Но тут к Уиллу обратился мистер Трамбул:

— Да, мистер Ладислав, да; я думаю, это интересует вас, как арбитера. Истинное удовольствие, — со все возрастающим пылом продолжил аукционист, владеть такой картиной и показывать ее гостям — владеть картиной, за которую никаких денег не пожалеет тот, кто располагает как состоянием, так и вкусом. Это картина итальянской школы, кисти прославленного Гидо, величайшего живописца в мире, главы старых мастеров, как их называют, я думаю, из-за того, что они кое в чем нас обогнали, обладали секретами искусства, ныне недоступными для человечества. Позвольте мне заметить, господа, я видел множество картин кисти старых мастеров, и не каждая из них может сравниться с этой, иные покажутся темноваты на ваш вкус, не все сюжеты годны для семейного дома. Но этого вот Гидо — одна рама стоит несколько фунтов — любая дама с гордостью повесит на стену — именно то, что требуется для так называемой трапезной в благотворительном заведении, если кто-нибудь из наших видных прихожан пожелает осчастливить таковое от щедрот своих. Повернуть немного, сэр? Хорошо. Джозеф, поверните немного картину к мистеру Ладиславу… как известно, мистер Ладислав жил за границей и знает толк в таких вещах.

На мгновение все взгляды обратились к Уиллу, который холодно сказал:

— Пять фунтов.

Аукционист разразился потоком укоризненных восклицаний:

— О! Мистер Ладислав! Одна рама стоит не меньше. Уважаемые дамы и господа, поддержите честь нашего города. Хорошо ли будет, если впоследствии выяснится, что в Мидлмарче находилось драгоценное произведение искусства и никто из нас его не заметил? Пять гиней… пять и семь?.. пять и десять… Ну, ну, кто больше, дамы? Это истинный алмаз, а «сколько алмазов чистейших»,[192] как сказал поэт, пошло за бесценок из-за невежества покупателей, принадлежащих к тем кругам, где… я хотел сказать: отсутствуют благородные чувства, но нет! Шесть фунтов… шесть гиней… первостатейный Гидо будет продан за шесть гиней — это оскорбительно для религии, дамы; может ли христианин смириться с тем, чтобы такой сюжет пошел по столь низкой цене… шесть фунтов… десять… семь…

Цену все набавляли, не отступался и Уилл, который помнил, что миссис Булстрод очень хочется купить эту картину, и положил себе пределом двенадцать фунтов. Впрочем, картина досталась ему всего за десять гиней, после чего он пробрался к стеклянной двери и вышел. Так как ему было жарко и хотелось пить, он решил сперва войти в шатер и попросить стакан воды. В шатре не оказалось других посетителей и Уилл попросил женщину, прислуживающую там, принести ему холодной воды, однако не успела она выйти, как, к неудовольствию Уилла, появился краснолицый незнакомец, который таращился на него во время торгов. Уилл подумал вдруг, не из тех ли он субъектов, которые присасываются к политике подобно паразитическим насекомым и уже пытались раза два завязать с ним знакомство на том основании, что слышали его речи о реформе, и в тайной надежде продать ему за шиллинг какой-нибудь секрет. При этой мысли вид незнакомца, распалявший раздражение, непереносимое в такую жару, представился Уиллу еще более неприятным; присев на ручку садового кресла, он нарочито отвел в сторону взгляд. Однако это не смутило нашего приятеля, мистера Рафлса, всегда готового навязать свое общество силой, если этого требовали его планы. Сделав несколько шагов, он оказался перед Уиллом и торопливо выкрикнул:

— Простите, мистер Ладислав, вашу матушку звали Сара Данкирк?

Уилл вскочил, отпрянул и, нахмурившись, не без надменности сказал:

— Да, сэр. А вам до этого какое дело?

Характерная для Уилла манера — прямой ответ на заданный вопрос без мысли о последствиях. Сказать сразу: «Вам до этого какое дело?» — значило бы проявить уклончивость, словно он стыдится своего происхождения!

Рафлс держался гораздо миролюбивее. Хрупкий молодой человек с девическим румянцем выглядел воинственно и, казалось, вот-вот готов был наброситься на него как тигр. При таких обстоятельствах мистеру Рафлсу уже не представлялось приятным втягивать Уилла в разговор.

— Я не хотел вас оскорбить, любезный сэр, я не хотел оскорбить вас! Просто я помню вашу матушку, знавал ее еще девочкой. Сами вы больше похожи на папеньку, сэр. С ним я тоже имел удовольствие встречаться. Ваши родители живы, мистер Ладислав?

— Нет! — яростно крикнул Уилл.

— Счастлив буду оказать вам услугу, мистер Ладислав, клянусь богом, буду счастлив! Надеюсь, нам еще предстоит встречаться.

Слегка приподняв шляпу при последних словах, Рафлс повернулся, брыкнул ногой и удалился. Уилл проводил его взглядом и заметил, что незнакомец не возвратился в дом, а, судя по всему, направился к дороге. На мгновенье у него мелькнула мысль, что он глупо поступил, не дав ему высказаться… Хотя нет! Он при любых условиях предпочитал не черпать сведений из таких источников.

Вечером, однако, Рафлс нагнал его на улице и, то ли позабыв нелюбезный прием, ранее оказанный ему Уиллом, то ли решив парировать обиду благодушной фамильярностью, весело его приветствовал и зашагал с ним рядом, для начала с похвалою отозвавшись о городе и окрестностях. Заподозрив, что он пьян, Уилл стал прикидывать в уме, как от него отделаться, но тут вдруг Рафлс сказал:

— Я и сам жил за границей, мистер Ладислав… повидал свет… изъяснялся по-иностранному. С вашим папенькой я встречался в Булони, вы поразительно похожи на него, ей-ей! рот, нос, глаза, волосы падают на лоб в точности как у него… этак слегка на иноземный манер, Джон Буль[193] их иначе зачесывает. Но когда я виделся с вашим отцом, он очень сильно хворал. Господи боже! Руки до того худые, прямо светятся. Вы тогда были еще малюткой. Он выздоровел?

— Нет, — отрывисто сказал Уилл.

— О! Вот как. Я часто думал, что-то сталось с вашей матушкой? Совсем молоденькой она бежала из дому, гордая была девица и прехорошенькая, ей-ей! Я-то знаю, почему она сбежала, — сказал Рафлс и, искоса взглянув на собеседника, лукаво ему подмигнул.

— Вы не знаете о ней ничего бесчестящего, сэр, — сказал Уилл, кипя от ярости. Но мистер Рафлс в этот вечер был необидчив.

— Никоим образом, — ответил он, энергически тряхнув головой. — Она была очень даже благородна, и потому-то ей не нравилась ее семейка — вот в чем дело! — Тут Рафлс вновь лукаво подмигнул. — Господи боже, я знал о них всю подноготную — этакое солидное предприятие по воровской части… скупка краденого, но весьма почтенная фирма — не какие-нибудь там трущобы да закоулки — самый высокий сорт. Роскошный магазин, большие барыши, и комар носу не подточит. Но не тут-то было! Саре бы об этом сроду не проведать… настоящая благородная барышня — воспитывалась в наилучшем пансионе — ей в пору было стать женою лорда, если бы Арчи Дункан не выложил ей все со зла, когда она его отшила. И тогда она сбежала… бросила фирму. Я служил у них коммивояжером, сэр, все по-джентльменски, платили большое жалованье. Сперва они не огорчались из-за дочки — богобоязненные люди, сэр, богобоязненные, а она стала актрисой. Сын был жив тогда, вот дочку и списали со счетов. Ба! Да это «Голубой бык». Что скажете, мистер Ладислав? Заглянем, выпьем по стаканчику?

— Нет, я должен с вами попрощаться, — сказал Уилл, бросившись в переулок, ведущий к Лоуик-Гейт, и чуть ли не бегом скрылся от Рафлса.

Он долго брел по Лоуикской дороге все дальше и дальше от города и обрадовался, когда наступила темнота и в небе заблестели звезды. Он чувствовал себя так, словно под улюлюканье толпы его вымарали грязью. Тот краснолицый малый не солгал, Уилл не сомневался в этом — чем иначе объяснить, что мать никогда ему не говорила, отчего она сбежала из дому?

Что ж! Даже если его родня предстает в самом неприглядном свете, виновен ли в этом он, Уилл Ладислав? Его мать порвала с семьей, не побоявшись тяжких лишений. Но если родственники Доротеи узнали его историю… если ее узнали Четтемы, их, вероятно, обрадовал новый довод, подкрепляющий их убеждение, что Ладислав недостоин ее. Ну и пусть подозревают все что угодно, рано или поздно они поймут свою ошибку. Они поймут, что в его жилах течет кровь ничуть не менее благородной окраски, чем их собственная.

61

— Два противоречащих положения, — сказал

Имлек, — не могут быть оба верны, однако в

приложении к человеку оба способны обернуться

истиной.

«Расселас»

В тот же вечер, когда возвратился мистер Булстрод, ездивший по делу в Брассинг его встретила в прихожей жена и тотчас увела в кабинет.

— Никлас, — сказала она, устремив на мужа встревоженный взгляд, — тебя спрашивал ужасно неприятный человек, мне весь день не по себе после этого.

— Как выглядел этот человек, дорогая? — спросил мистер Булстрод и похолодел от ужаса, предчувствуя, каков будет ответ.

— С большими бакенбардами, краснолицый и держит себя очень нагло. Он назвался твоим старым другом, уверял, что ты огорчишься, если его не повидаешь. Хотел дождаться тебя здесь, но я ему сказала, чтобы он зашел к тебе в банк завтра утром. Удивительный наглец! Разглядывал меня самым бесцеремонным образом, а потом сказал, что его другу Нику всегда везло с женами. Я уж не чаяла от него избавиться, но, по счастью, сорвался с цепи Буян — мы в это время стояли в саду, — и, завидев его в конце аллеи, я сказала: «Вам лучше поскорей уйти: пес очень злой, а удержать его я не сумею». Он не солгал — ты в самом деле знаком с таким человеком?

— Думаю, я знаю, о ком ты говоришь, моя милая, — ответил Булстрод как обычно приглушенным голосом. — Беспутное и жалкое существо, для которого я в свое время много сделал. Впрочем, полагаю, он больше не станет тебя беспокоить. Вероятно, завтра он зайдет ко мне в банк… С просьбой о помощи, вне всякого сомнения.

Больше они не затрагивали эту тему, и разговор возобновился лишь на следующий день, когда мистер Булстрод, вернувшись из города, переодевался к обеду. Не уверенная, что он уже дома, миссис Булстрод заглянула в гардеробную: муж стоял без сюртука и галстука, облокотившись на комод и задумчиво потупив взгляд. Когда она вошла, он вздрогнул и испуганно поднял голову.

— Ты выглядишь совсем больным, Никлас! У тебя что-то случилось?

— Голова сильно болит, — сказал мистер Булстрод, хворавший так часто, что его супруга всегда готова была удовлетвориться объяснением такого рода.

— Тогда сядь, я приложу тебе ко лбу губку, смоченную уксусом.

Мистер Булстрод не нуждался в целебном воздействии уксуса, но нежная заботливость жены его утешила и успокоила. Невзирая на свойственную ему учтивость, он обычно принимал подобные услуги со спокойным равнодушием, как должное. Однако нынче, когда жена склонилась над ним, он сказал: «Спасибо тебе, Гарриет, милая», — и слух миссис Булстрод уловил нечто новое в его интонации; она не могла бы в точности определить, что именно ей показалось непривычным, но заподозрила неладное и испугалась, не захворал ли муж.

— Тебя что-нибудь тревожит? — спросила она. — Был тот человек сегодня в банке?

— Да, моя догадка подтвердилась. Это тот, о ком я думал. Когда-то он знал лучшие времена. Но спился и пошел по дурному пути.

— Он к нам больше не вернется? — встревоженно спросила миссис Булстрод; но, удержавшись, не добавила: «Мне было очень неприятно, когда он назвал тебя своим другом». Она боялась хоть единым словом выдать постоянную свою убежденность, что в молодые годы ее муж был по положению ниже ее. Она не так-то много знала об этих его годах. Знала, что сперва он служил в банке, потом вошел в какое-то, как он выражался, «дело» и примерно к тридцати трем годам нажил состояние, что женился он на вдове, которая была намного его старше и к тому же принадлежала к секте, а может быть, обладала и другими недостатками, какие с такой легкостью обнаруживает в первой жене беспристрастный взор второй супруги, — вот, пожалуй, и все, что пожелала узнать миссис Булстрод, да еще в рассказах мужа мелькали иногда упоминания об охватившем его в юности религиозном рвении, о его намерении стать проповедником, о миссионерской и филантропической деятельности. Она считала мужа превосходным человеком и высоко ценила в нем редкостный для мирянина религиозный пыл, который и ее настроил на более благочестивый лад, не говоря уже о том, что и по части благ земных он достиг многого и это способствовало ее продвижению вверх по общественной лестнице. В то же время ей приятно было думать, что и мистер Булстрод оказался счастливцем, получив руку Гарриет Винси, семья которой принадлежала к мидлмарчскому высшему свету, несомненно затмевавшему и тот, что освещает улицы столицы, и тот, что брезжит во дворах у сектантских молелен. Лондон внушает недоверие косным провинциалам, и хотя истинная вера несет спасение в любом храме, добрейшая миссис Булстрод полагала, что спасаться в англиканской церкви надежнее. Она так старалась не упоминать при посторонних о былой принадлежности мужа к лондонским сектантам, что предпочитала умалчивать об этом, даже оставаясь с ним наедине. Он отлично видел все и, право, кое в чем побаивался своей простодушной супруги, чья благоприобретенная набожность и врожденная суетность были в равной степени неподдельны, которой нечего было стыдиться и на которой он женился, повинуясь лишь сердечной склонности, сохранившейся и по сей день. Но как всякий человек, стремящийся не утратить свое признанное верховенство, он был подвержен страху: лишиться уважения жены, лишиться уважения любого, кто не испытывает ненависти к нему, как к носителю истинной веры, было для него смерти подобно. Когда жена его спросила: «Он больше не вернется?» Булстрод ответил: «Надеюсь, что нет», стараясь казаться как можно более хладнокровным.

Но в действительности он чувствовал себя совсем ненадежно. Явившись к нему в банк, Рафлс ясно дал понять, что, кроме всего прочего, намерен всласть его помучить. Он откровенно признался, что завернул в Мидлмарч, дабы ознакомиться с окрестностями и поселиться тут, если они ему понравятся. Долгов у него и в самом деле оказалось больше, чем он предполагал вначале, но двести фунтов еще не истрачены полностью, пусть Булстрод добавит для круглого счета еще двадцать пять, и пока вполне достаточно. Основное же, чего ему хотелось, это повидать своего друга Ника и его семью, узнать о житье-бытье человека, к которому он так привязан. Спустя некоторое время он, может быть, погостит и подольше. На сей раз Рафлс воспротивился тому, чтобы его, как он выразился, «провожали до порога», — он не пожелал отбыть из города на глазах у Булстрода. Отбыть он намеревался с дилижансом на следующий день… если не раздумает.

Булстрод чувствовал свое бессилие. Тут не поможешь ни добром, ни угрозами. Запугать Рафлса нечем, верить его обещаниям нельзя. Наоборот, сердце Булстрода сковала леденящая уверенность, что Рафлс — если провидение не пошлет ему скоропостижной смерти и не помешает таким образом его дальнейшим действиям — очень скоро возвратится в Мидлмарч. И эта мысль, внушала ему ужас.

Ему не грозило судебное преследование и нищета, он боялся другого стать предметом местных пересудов, и особенно его страшило, что жене станут известны такие подробности его прошлого, какие непременно очернят и его самого, и религию, служению которой он посвятил столько сил. Страх перед разоблачением обостряет память, беспощадно ярким светом заливает он забытые картины прошлого, все упоминания о котором уже давно свелись к нескольким общим фразам. Жизнь человеческая, даже когда память спит, воедино связана взаимодействием роста и разрушения; когда же память пробудится, человеку не уйти от своего позорного былого. Как открывшаяся старая рана, память причиняет мучительную боль, и наше прошлое — это уже не мертвая история, изношенная заготовка настоящего, не прискорбная ошибка, бесследно канувшая в небытие; прошлое живет, оно трепещет в человеке, постоянно заставляя его ощущать ужас, горечь и муки заслуженного позора.

Так прошлое Булстрода ожило в нем сейчас, и лишь былые радости утратили свою прелесть. День и ночь без передышки, ибо даже в недолгие часы сна воспоминания и страх, переплетаясь, создавали фантастическую иллюзию реальности, он ощущал, как сцены его прежней жизни упорно становятся между ним и всем, что его окружает. Так человек, взглянувший из окна освещенной комнаты в сад, видит не траву и деревья, а те же предметы, к которым он повернулся спиной. То, что находилось в нем, и то, что было вне его, сплелось воедино; мысль останавливалась на чем-то одном, но второе продолжало жить в сознании.

Он снова видел себя банковским клерком, приятным в обращении юношей, который ловко управляется с цифрами, бойко говорит и охотно обсуждает тексты Священного писания — молодой, но уже видный член кальвинистской секты в Хайбери, переживший духовное озарение, когда ему было дано познать свою греховность и ощутить прощение. Снова на молитвенных собраниях его называют «братом Булстродом», он участвует в религиозных диспутах, проповедует в частных домах. Вновь он раздумывает, не стать ли ему священнослужителем, и испытывает склонность к миссионерской деятельности. То была счастливейшая пора его жизни: именно здесь он хотел бы пробудиться, сочтя все дальнейшее сном. Круг почитателей «брата Булстрода» был узок, но состоял из близких ему по духу людей, и потому он особенно остро ощущал свое могущество. Он с легкостью поверил, что на нем почиет благодать и что господь избрал его не случайно.

А затем началось восхождение вверх: сирота, воспитанный в благотворительной коммерческой школе, был приглашен на великолепную виллу мистера Данкирка, богатейшего в общине человека. Вскоре он стал своим в этой семье, где жена почитала его за набожность и отличал за способности муж, владелец процветающего торгового предприятия в Сити и Уэст-Энде. Так его честолюбию открылись новые горизонты, и долг, возложенный на него творцом, он видел теперь в том, чтобы объединить незаурядное дарование деятеля религии с преуспеянием в делах.

Немного времени спустя явилось прямое указание свыше: скончался младший компаньон, вакансию требовалось заполнить безотлагательно, и, по мнению главы фирмы, никто так не подходил для этого поста, как его юный друг Булстрод, если заодно возьмет на себя обязанности доверенного счетовода. Булстрод принял предложение. Фирма ссужала деньги под залог, оборот капитала был грандиозен, прибыли — тоже; поближе ознакомившись с делами, он обнаружил, что грандиозность доходов частично объясняется сговорчивостью оценщиков, которые охотно принимали любые предлагаемые им вещи, не допытываясь, откуда они взялись. Впрочем, дело было поставлено на широкую ногу, имелось даже филиальное отделение в Уэст-Энде, и фирма производила самое благопристойное впечатление.

Он помнил, как сперва ужаснулся. Никого не посвящая в свои сомнения, он мысленно вел с собой постоянные споры: иные из них приняли форму молитв. Предприятие уже основано, оно давно существует, одно дело — открыть новое питейное заведение, и совсем другое поместить капитал — в старое. Чья-то душа погибла, а тебе идут барыши, где провести черту… какие сделки не дозволены? А может быть, сам господь спасает так своих избранных? «Тебе ведомо…» — говорил в давние времена молодой Булстрод, точно так же как старый Булстрод говорил сейчас: «Тебе ведомо, как мало прельщают душу мою эти блага… что в глазах моих они просто орудие, дабы возделать твой вертоград, спасая его где возможно от запустения».

В метафорах и прецедентах недостатка не было, равно как и в озарениях, — все это мало-помалу внушило ему, что он лишь исполняет возложенный на него долг. Путь к преуспеянию открылся перед ним, никто и не узнал о терзаниях Булстрода. Мистер Данкирк даже не подозревал, что по этому поводу можно терзаться: между спасением души и коммерческими сделками не было, на его взгляд, ничего общего. Булстрод теперь вел двойную жизнь; его религиозная и коммерческая деятельность перестали быть несовместимыми с тех пор, как он внушил себе, что они совместимы.

Мысленно окунувшись в прошлое, Булстрод и сейчас приводил все те же доводы в свою защиту, только нить их, с годами став бесконечно длинной, сбилась в комья, которые, как паутина, обволокли со всех сторон некогда чуткую совесть. Мало того, на старости лет он все ненасытнее жаждал преуспеяния и все меньше черпал в нем радостей, отчего в его сознании зрела убежденность, что все содеянное им он делал для блага господня, а не для своего собственного. И все-таки, если бы он мог вернуться туда, в свою далекую нищую юность, он, право же, решил бы стать миссионером.

Но цепь причин и следствий, которой он себя опутал, продолжала передвигаться. На роскошной вилле в Хайбери не все было ладно. Несколько лет назад единственная дочь хозяев бежала из дому, порвав с родителями, и стала актрисой; и вот умер единственный сын, а вскоре вслед за ним скончался мистер Данкирк. Вдова, набожная и простодушная женщина, став единоличной владелицей огромного дела, об истинной сущности которого она не подозревала, полагалась во всем на Булстрода и преклонялась перед ним, как многие женщины преклоняются перед своими духовными пастырями. Естественно, что некоторое время спустя у них возникла мысль о браке. Но воспоминание о дочери, которая долгие годы считалась потерянной для бога и для родителей, тревожило миссис Данкирк, бередило ее совесть. Было известно, что дочь вышла замуж, но далее след ее потерялся. Похоронив единственного сына, миссис Данкирк подумала, что, быть может, у нее есть внук, и это удвоило ее желание примириться с дочерью. Не приходилось сомневаться, что, разыскав ее, миссис Данкирк отдаст ей часть своего состояния, и возможно, немалую, если узнает, что стала бабушкой нескольких внуков. Миссис Данкирк решила заняться розысками до того, как вступить в новый брак. Булстрод согласился, однако, напечатав объявления в газетах и испробовав иные пути, мать уверилась, что ее дочь невозможно найти, и согласилась выйти замуж, передав безоговорочно все имущество мужу.

В действительности дочь нашли, однако, кроме Булстрода, об этом знал лишь один человек, которому хорошо заплатили за то, что он будет молчать и уедет из Англии.

Таково было обстоятельство, теперь представшее перед Булстродом в том неприглядном свете, в каком его увидят посторонние. Сам он и в те отдаленные времена, и сейчас, оживляя их в памяти, расчленил это обстоятельство на незначительные эпизоды, каждый из которых он по здравом рассуждении счел простительным. Булстрод полагал, что весь его жизненный путь предначертан провидением, избравшим его для того, чтобы наилучшим образом употребить огромное богатство, сделать так, чтобы оно не было использовано недостойно. Скоропостижная смерть прежнего владельца и его сына, непоколебимое доверие вдовы — все это нельзя было счесть просто совпадением, и Булстрод мог бы повторить вслед за Кромвелем: «Вы считаете это случайностью? Да сжалится над вами бог!» Не так значительны были сами по себе эти события, как то, что их объединяло: они все способствовали достижению его целей. Проще простого было определить, как ему поступать с другими, для этого лишь требовалось выяснить, каковы намерения всевышнего относительно самого Булстрода. Послужит ли всевышнему на благо, если значительная часть капитала достанется легкомысленной молодой чете, которая едва ли является оружием провидения и, вероятно, самым суетным образом растратит деньги за границей? Булстрод не решал заранее: «Дочь не должна быть найдена», но когда наступило время, он скрыл, что ее нашли; затем наступило время поддержать и утешить мать, скорбящую о том, что ее несчастной дочери, быть может, нет в живых.

Порой он сознавал, что поступок его был неправеден, но не видел пути назад. Он горько каялся, раздумывал, как искупить свою вину, и опять приходил к выводу, что он орудие всевышнего. Минуло пять лет, и смерть жены сделала поле его деятельности еще шире. Мало-помалу он изъял из предприятия свой капитал, но делал это постепенно, чтобы избежать излишних убытков, так что фирма просуществовала еще тринадцать лет. За это время он перебрался в провинцию и, осмотрительно распорядившись своей сотней тысяч, постепенно приобрел там вес — банкир, столп веры и благотворитель; кроме того — негласный компаньон различных предприятий, где весьма ценили его советы по поводу заготовки сырья, как, например, при изготовлении красителей, портивших шелк на мануфактуре мистера Винси. И вдруг, после того как почти тридцать лет он пользовался почетом и всеобщим уважением, когда давно уже притупилось воспоминание о прошлом, это прошлое возникло снова, обрушилось на него лавиной и поглотило все его мысли.

Впрочем, из беседы с Рафлсом он узнал нечто важное, сыгравшее существенную роль в борьбе его надежд и страхов. Открылся путь к духовному спасению, а быть может, и не только духовному.

Душа его действительно жаждала спасения. Вероятно, существуют лицемеры, которые дурачат свет вымышленными убеждениями и притворными чувствами, но Булстрод был не таков. Просто этот человек, чьи желания оказались сильнее его убеждений, привык внушать себе и окружающим, что, удовлетворяя свои желания, он всегда действует согласно убеждениям. Если это лицемерие, то оно проявляется по временам в любом из нас, независимо от нашего вероисповедания, независимо от того, считаем ли мы, что человечество все более приближается к совершенству или что скоро наступит конец света; представляем ли мы себе землю гноищем, где чудом сохранились избранные (вроде нас), или пылко веруем во всеобщее братство.

Всю жизнь Булстрод оправдывал свой образ действий той пользой, которую он может оказать делу религии; именно эту побудительную причину он неустанно называл в своих молитвах. Кто воспользовался бы своим положением и деньгами лучше, чем намеревался ими воспользоваться он? Кто превзошел бы его в самоуничижении и возвышении дела господня? А служение делу господню, по мнению мистера Булстрода, требовало изворотливости: тот, кто служит этому делу, должен распознавать врагов господа, пользоваться ими как орудиями и ни в коем случае не подпускать близко к деньгам, ибо, разбогатев, они неизбежно приобретут влияние. Точно так же выгодное помещение капитала в тех промыслах, где особенно усердно проявлял свое коварство князь тьмы, очищалось от греха, если барыши находили достойное применение, попав в руки слуги божьего.

Эта казуистика не в большей мере свойственна христианской религии, чем использование высоких слов для низменных побуждений свойственно англичанам. Любая доктрина может заглушить в нас нравственное чувство, если ему не сопутствует способность сопереживать своим ближним.

Но человек, движимый не одним стремлением насытить свою алчность, обладает совестью, нравственным девизом, к которому более или менее приноравливается. Девизом Булстрода была его готовность служить делу господню: «Я греховен, я ничтожен… я сосуд, который должно освятить употреблением… так употребите же меня!» — в такую форму он втиснул свое необузданное стремление приобрести вес в обществе и власть. И вот настал момент, когда этой форме, казалось, грозила опасность быть разбитой вдребезги и выброшенной вон.

Что, если поступки, совершая которые он оправдывался намерением служить к вящей славе господней, станут предметом пересудов и опорочат эту славу? Если воля провидения такова, значит, он изгнан из храма как принесший нечистую жертву.

Покаянные мольбы он возносил уже давно. Но нынешнее покаяние было горше, и провидение грозно требовало кары — на сей раз мало было богословских рассуждений. Небесный суд вынес новый приговор: недостаточно пасть ниц — от него требовалось искупление. И Булстрод, не лукавя, готовился к посильному для него искуплению; его объял великий страх, и ожидание нестерпимого позора усугубило душевные муки. Ему не давало покоя ожившее прошлое, и он денно и нощно придумывал, как сохранить душевное равновесие, какой жертвой отвести карающий меч. Охваченный ужасом, он верил, что, если по собственной воле совершит какое-нибудь доброе дело, бог спасет его от расплаты за грехи. Ибо вера меняется только тогда, когда изменились питающие ее чувства, и тот, чья вера зиждется на страхе, недалеко ушел от дикаря.

Он видел своими глазами, как Рафлс сел в дилижанс, отправлявшийся в Брассинг, и на время успокоился; но это была всего лишь передышка, которая не избавила его ни от душевной борьбы, ни от стремления заручиться поддержкой всевышнего. Наконец, он принял нелегкое решение и написал письмо Уиллу Ладиславу, где просил быть этим вечером в девять часов в «Шиповнике» на предмет личной беседы. Уилл не очень удивился этой просьбе, решив, что речь пойдет о каких-нибудь нововведениях в «Пионере». Однако, оказавшись в кабинете мистера Булстрода, он был поражен страдальческим лицом банкира и чуть не спросил: «Вы больны?», но вовремя спохватился и только справился, довольна ли миссис Булстрод купленной для нее картиной.

— Вполне довольна, благодарю вас. Миссис Булстрод с дочерьми сегодня вечером нет дома. Я пригласил вас, мистер Ладислав, намереваясь сделать сообщение сугубо личного… я бы сказал, глубоко конфиденциального свойства. Думаю, вы будете весьма удивлены, узнав, что ваше и мое прошлое связаны тесными узами.

Уилла словно ударило электрическим током. Он настороженно и с большим волнением слушал об этих относящихся к прошлому узах и был полон недобрых предчувствий. Все казалось зыбким и расплывчатым, как во сне, — то, что начал крикун незнакомец, неожиданно продолжил сейчас хилый образчик респектабельности, чьи тусклые глаза, приглушенный голос и церемонная, плавная речь были в этот миг почти так же противны ему, как манера его кичливого антипода. Он сильно побледнел и сказал:

— Да, действительно, вы меня удивили.

— Вы видите перед собою, мистер Ладислав, человека, которого постиг тяжкий удар. Но голос совести и сознание, что я нахожусь перед судом того, чей взгляд прозорливее, нежели взгляд человеческий, побуждают меня сделать вам признание, ради чего я вас и пригласил. Что же касается мирских законов, у вас не может быть ко мне никаких претензий.

Уилл испытывал не столько удивление, сколько неловкость. Мистер Булстрод помолчал, подперев голову рукой и глядя в пол. Но вот он устремил испытующий взгляд на Уилла и сказал:

— Мне говорили, что вашу мать звали Сара Данкирк, что она бежала от родителей и стала актрисой. Говорили мне также, что ваш отец был одно время тяжко болен. Могу я спросить: вы подтверждаете эти сведения?

— Да, все это так, — сказал Уилл, встревоженно пытаясь догадаться, что последует за этими вопросами, предварявшими, как видно, объяснение, на которое намекнул банкир. Но мистер Булстрод в тот вечер был во власти своих чувств и направляем только ими; уверенный, что время искупления пришло, он стремился покаянными речами отвести нависшую над ним кару.

— Вам что-нибудь известно о родственниках вашей матери? — продолжил он.

— Нет, мать не любила вспоминать о них. Она была благороднейшая, честнейшая женщина, — чуть ли не гневно ответил Уилл.

— Я не намеревался говорить о ней ничего дурного. Упоминала она когда-нибудь при вас о своей матери?

— Однажды она сказала, что ее мать навряд ли знает причину ее побега. «Бедная мама», — с глубокой жалостью произнесла она.

— Ее мать стала моей женой, — сказал Булстрод и, немного помолчав, добавил: — У меня есть обязательства перед вами, мистер Ладислав, обязательства, как я уже вам говорил, не юридического свойства, но моя совесть их признает. Этот брак сделал меня богатым человеком; вероятно, я не разбогател бы… или, во всяком случае, разбогател в меньших размерах, если бы вашей бабке удалось разыскать дочь. Дочь эта скончалась, как я понимаю?

— Да, — сказал Уилл, охваченный столь острым недоверием и неприязнью к собеседнику, что, не отдавая себе отчета в своих действиях, взял с пола шляпу и встал. Ему не хотелось иметь ничего общего с Булстродом.

— Умоляю вас, останьтесь, мистер Ладислав, — встревоженно проговорил Булстрод. — Вас несомненно поразила неожиданность. Но заклинаю, выслушайте несчастного, сломленного душевными муками.

Уилл сел, чувствуя смешанную с презрением жалость к добровольно унижающему себя пожилому человеку.

— Мистер Ладислав, я намерен возместить ущерб, который потерпела ваша мать. Я знаю, что вы не располагаете состоянием, и собираюсь отдать вам соразмерную часть капитала, которая, возможно, принадлежала бы вам уже сейчас, если бы ваша бабка была уверена, что ее дочь жива, и сумела бы ее найти.

Мистер Булстрод сделал паузу, полагая, что собеседник потрясен его благородством, а в глазах всевышнего он искупил свой грех. Он не догадывался, с каким чувством слушает его Уилл, чья способность к молниеносным выводам особенно обострилась после намеков Рафлса, проливших свет на обстоятельства, которым лучше было бы остаться под покровом тьмы. Ладислав не ответил, и мистер Булстрод, под конец своей речи опустивший глаза, вопросительно посмотрел на собеседника, который смело встретил его взгляд и сказал:

— Но вы, я полагаю, знали, что моя мать жива, и знали, где ее найти.

Мистер Булстрод весь сжался — у него задрожали губы и руки Он никоим образом не ожидал такого поворота разговора не ждал он и того, что будет вынужден рассказать больше, нежели считал необходимым. Но солгать он не решился и неожиданно почувствовал, как почва, на которую он вступил не без уверенности, заколебалась у него под ногами.

— Ваше предположение правильно, не стану отрицать ответил он, запинаясь, — и мне бы хотелось возместить вам урон, ибо из всех, кому я таковой нанес, вы единственный оставшийся в живых. Не сомневаюсь, вам понятно мистер Ладислав, что руководствуюсь я не житейскими, а более высокими соображениями, которые, как я уже упоминал, не продиктованы стремлением избежать судебного преследования. Я готов в ущерб своему состоянию и будущему моей семьи выплачивать вам ежегодно пятьсот фунтов в течение всей жизни и оставить соответствующую сумму после смерти, более того, я готов понести и большие расходы, если у вас возникнет достойный похвалы проект, требующий дополнительных затрат. — Мистер Булстрод так подробно описал свои намерения в надежде, что пораженный его великодушием Ладислав, полный признательности, позабудет все сомнения.

Но весь вид Уилла — гордая поза, брюзгливая мина — выражал предельную строптивость. Нимало не растроганный, он твердо заявил:

— Прежде чем согласиться на ваше предложение, мистер Булстрод, я должен задать вам один-два вопроса. Были ли вы связаны с предприятием, послужившим в свое время основой состояния, о котором вы ведете речь?

«Рафлс все ему рассказал», — мелькнуло в голове Булстрода. Мог ли он отказаться дать ответ на вопрос, на который сам же напросился.

— Да, — ответил он.

— А этот промысел можно или же нельзя назвать предельно бесчестным… то есть таким, что если бы обстоятельства дела получили огласку, участники предприятия были бы поставлены в один ряд с преступниками и ворами?

Голос Уилла звучал резко и зло: чувство глубокой горечи принудило его задать вопрос столь прямо.

Булстрод побагровел от гнева. Он готов был к самоуничижению, но неукротимая гордыня и многолетняя привычка властвовать пересилили раскаяние и даже страх, когда этот молодой человек в ответ на предлагаемое благодеяние неожиданно принялся его обличать.

— Предприятие возникло, сэр, прежде, чем я стал его участником, и не ваше дело учинять мне такого рода допрос, — ответил он, не повышая голоса, но с раздражением.

— Нет, мое, — возразил Уилл, снова вставая со шляпой в руках. — Я имею полное право задавать подобные вопросы, так как именно мне предстоит решать, согласен ли я иметь с вами дело и принимать от вас деньги. Мне дорога моя незапятнанная честь. Мне дороги не опороченные позором родственные и дружеские связи. Сейчас я неожиданно узнал, что по не зависящим от меня причинам мое имя опорочено. Моя мать страшилась этого, она сделала все, чтобы устраниться от бесчестья, и я поступлю так же. Оставьте у себя свои нажитые преступлением деньги. Располагай я состоянием, я охотно отдал бы его тому, кто сумел бы доказать, что вы говорите неправду. Я благодарен вам только за то, что вы не отдали мне этих денег раньше, когда не в моей власти было от них отказаться. Человеку необходимо чувствовать себя джентльменом. Доброй ночи, сэр.

Булстрод не успел возразить, как Уилл поспешно и решительно вышел из комнаты, и мгновение спустя за ним захлопнулась парадная дверь. Внезапное известие о позорном наследстве возмутило и потрясло его, и ему недосуг было раздумывать, не слишком ли круто он обошелся с Булстродом, не слишком ли надменно и безжалостно отмел запоздалую попытку шестидесятилетнего человека исправить содеянное им зло.

Постороннего наблюдателя, вероятно, удивили бы его запальчивость и резкость. Но ведь никто из посторонних не знал, что все касавшееся его чести немедленно напоминало Уиллу о его отношениях с Доротеей и обращении с ним мистера Кейсобона. Потому одной из причин, побудивших его столь поспешно отринуть предложение Булстрода, была мысль, что, приняв это предложение, он бы не смог сознаться в этом Доротее.

Ну, а Булстрод… после ухода Уилла он разрыдался, как женщина, потрясенный до глубины души. Впервые ему открыто выразил презрение человек, стоящий на общественной лестнице выше Рафлса. Стыд, сознание своей униженности пронизали его до мозга костей, и он ни в чем не находил утешения. Некоторое облегчение принесли слезы, но их пришлось поспешно осушить, так как вернулись жена и дочери. Они только что прослушали письмо, полученное от миссионера, который проповедовал на востоке, глубоко сожалели, что мистер Булстрод не присутствовал при чтении, и пытались пересказать ему все, что там было интересного.

Среди потаенных мыслей банкира самой утешительной, пожалуй, являлась та, что Уиллу Ладиславу уж, во всяком случае, едва ли вздумается разглашать их разговор.

62

Бедный паж давно на свете жил,

Королевну он венгерскую любил.

Старинная песня

Уилл Ладислав теперь твердо решил еще раз повидаться с Доротеей и вслед за тем немедленно покинуть Мидлмарч. На другой день после тягостного объяснения с Булстродом он написал ей коротенькое письмо, где сообщал, что по различным причинам несколько задержался в их краях и просит разрешения навестить ее в Лоуике в любой указанный ею, но по возможности близкий день, так как не может больше медлить с отъездом и в то же время не хотел бы уезжать, не повидавшись с ней. Он оставил письмо в редакции, велев посыльному отнести его в Лоуик-Мэнор и подождать ответа.

Уилл не мог не сознавать нелепость своей просьбы. Он простился с Доротеей в предыдущий раз при сэре Джеймсе Четтеме и объявил даже дворецкому, что пришел попрощаться. Не так-то ловко чувствуешь себя, являясь в дом, где тебя уже не ожидают: если первое прощание трогательно, то повторное отдает комедией, и, возможно, кое у кого уже возник язвительный вопрос, чего ради он так медлит с отъездом. Тем не менее Уилл предпочитал открыто попросить у Доротеи позволения с ней повидаться, а не пускаться на разные уловки, придавая видимость случайной встречи свиданию, о котором он горячо мечтал. Прощаясь с Доротеей в прошлый раз, он ничего не знал об обстоятельствах, представивших их отношения в новом свете и воздвигнувших перед ним новую, еще более непреодолимую и совсем уж неожиданную преграду. Не зная, что у Доротеи есть собственное состояние, и не имея обычая вникать в подобные дела, Уилл полагал, что, согласно распоряжению мистера Кейсобона, Доротея осталась бы без гроша, если бы вздумала выйти замуж за него, Уилла Ладислава. Этого он не мог пожелать даже в глубине души, даже в том случае, если бы Доротея была готова променять ради него обеспеченность на нищету и лишения. Затем последовал новый удар: Уилл узнал, почему мать его бежала из дому, и сразу же подумал, что родственники Доротеи только по одной этой причине окончательно бы его отринули. Тайная надежда вернуться через несколько лет, сделав карьеру, чтобы уравняться с Доротеей, теперь казалась несбыточным сном. Печальная перемена в его положении, по мнению Уилла, давала ему право просить Доротею о последней встрече.

Но Доротея не прочла его письма, так как утром ее не оказалось дома. Получив письмо от дяди, в котором тот извещал о намерении вернуться в Англию через неделю, она отправилась сообщить эту новость во Фрешит, после чего собиралась поехать в Типтон-Грейндж и выполнить некоторые поручения мистера Брука, которые тот дал ей, по его словам, почитая «небольшое умственное упражнение такого рода полезным для вдовы».

Если бы Уилл Ладислав мог подслушать разговоры, которые велись этим утром во Фрешите, он убедился бы, что у него и впрямь есть недоброжелатели, готовые позлословить по поводу того, что он никак не соберется уехать. Сэр Джеймс, хотя уже не сомневался в Доротее, продолжал следить за Ладиславом при посредстве мистера Стэндиша, которому вынужден был довериться и дать соответствующие указания. То, что Ладислав, объявив о своем немедленном отъезде, прожил в Мидлмарче чуть ли не два месяца, усугубило подозрение сэра Джеймса, давно питавшего неприязнь к «молодчику», которого он рисовал себе ничтожным, ветреным и вполне способным на безрассудства, как видно неизбежные для человека, не сдерживаемого семейными узами и определенным общественным положением. И вот наконец Стэндиш сообщил ему нечто, не только подтверждавшее нелестное мнение сэра Джеймса об Уилле, но и сулившее надежду окончательно оградить Доротею от его домогательств.

При необычных обстоятельствах любой из нас становится сам на себя не похожим: даже самым высокопоставленным особам иногда случается чихать; наши душевные движения порой подвержены столь же несообразным переменам. В это утро добрейший сэр Джеймс сделался до такой степени неузнаваем, что сгорал от желания сообщить Доротее некую новость о предмете, которого до этих пор брезгливо избегал в разговорах с нею. Он не мог обратиться за содействием к Селии, предпочитая не посвящать ее в такие дела, и еще до приезда Доротеи во Фрешит усиленно ломал себе голову, соображая, как сможет он, человек сдержанный и отнюдь не говорун, передать ей дошедшие до него слухи. Ее неожиданное появление прекратило его раздумья, ибо он понял, что решительно неспособен сказать ей нечто неприятное; но отчаяние подсказало ему выход: он отправил грума к миссис Кэдуолледер, уже знавшей эту сплетню и не стеснявшейся повторять ее так часто, как окажется необходимым.

Доротею задержали под благовидным предлогом, сообщив, что мистер Гарт, которого ей нужно видеть, прибудет не позже чем через час, и она еще разговаривала с Кэлебом, стоя в аллее, когда сэр Джеймс, завидев издали супругу священника, поспешил ей навстречу и принялся обиняками излагать свою просьбу.

— Довольно! Я вас поняла, — сказала миссис Кэдуолледер. — Вам нужно соблюсти невинность. А я арапка — на мне грязи не видно.

— Все это не так уж важно, — заметил сэр Джеймс, недовольный излишней понятливостью миссис Кэдуолледер. — Просто необходимо дать знать Доротее, что ей нельзя его теперь принимать, а мне неловко говорить ей о причине. Вас же это не должно затруднить.

И действительно, это ее не затруднило. Расставшись с Кэлебом, Доротея наткнулась на зятя и миссис Кэдуолледер, которая, как тут же выяснилось, направлялась к Селии поболтать о малыше и по чистой случайности встретила в парке Доротею. Так мистер Брук едет домой? Чудесно! Едет, надо думать, исцелившись от парламентской лихорадки и от пионерства. A propos о «Пионере»: кто-то напророчил, что «Пионер» вскоре уподобится умирающему дельфину и заиграет в агонии всеми цветами, ибо протеже мистера Брука, блистательный молодой Ладислав, то ли уехал, то ли уезжает. Сэр Джеймс об этом слышал?

Разговаривая, они медленно шли по садовой дорожке, и сэр Джеймс, отворотившись, чтобы стегнуть хлыстом по ветке, сказал, что до него доходили какие-то слухи.

— Все ложь! — отрезала миссис Кэдуолледер. — Никуда он не уехал и не уезжает, «Пионер» свой колер не переменил, и мистер Орландо Ладислав не краснеет, распевая по целым дням арии с миссис Лидгейт, писаной, говорят, красавицей. Всякий, кто входит к ней в гостиную, непременно застает там Ладислава за одним из двух занятий — либо он лежит на ковре, либо распевает арии с хозяйкой. Но городские жители — народ беспутный.

— Только что вы опровергли один слух, миссис Кэдуолледер, надеюсь, что не подтвердится и второй, — с пылким негодованием сказала Доротея, — во всяком случае, он искажает факты. Я не позволю дурно отзываться о мистере Ладиславе, он и без того перенес много несправедливостей.

Охваченная сильным чувством, Доротея никогда не тревожилась о впечатлении, какое могут произвести ее слова; и даже если бы задумалась об этом, сочла бы недостойным молча слушать клевету из опасения быть истолкованной превратно. Лицо ее разгорелось, губы вздрагивали.

Сэр Джеймс, бросив на нее взгляд, пожалел о своей затее; но миссис Кэдуолледер была во всеоружии и вскричала, разведя руками:

— В том-то и дело, милая моя!.. Я о том и говорю, что чуть ли не любую сплетню можно опровергнуть. Только напрасно Лидгейт женился на девушке из нашего города. Он ведь чей-то там сын — мог бы найти себе жену из хорошего дома, и она смирилась бы с его профессией, если бы была не первой молодости. К примеру, родители Клары Харфаджер не чают, как сбыть ее с рук; и приданое за ней недурное, вышла бы за него замуж и жила бы тут, в наших краях. Но… что толку думать за других! Где Селия? Пойдемте же скорее в дом.

— Я не пойду, я уезжаю в Типтон, — с некоторым высокомерием сказала Доротея. — До свидания.

Провожая ее до кареты, сэр Джеймс хранил молчание, Он огорчился исходом своей хитроумной уловки, на которую решился не с легкой душой.

Карета ехала между усыпанными ягодами живыми изгородями, за которыми тянулись сжатые поля, но Доротея ничего не видела и не слышала. Слезы катились по ее щекам, но она их не замечала. Мир представился ей безобразным и злым: в нем не было места чистым душам. «Это неправда… неправда», — мысленно твердила она, но не могла отделаться от воспоминания, всегда чем-то неприятного для нее, — воспоминания о том, как однажды она застала Уилла у миссис Лидгейт и слышала, как он поет под аккомпанемент фортепьяно.

«Он говорил, что никогда не сделает того, чего я не одобряю… жаль, я не могу ему сказать, что не одобряю этого», — проносилось в мыслях у бедняжки, которая попеременно то загоралась гневом на Уилла, то пылко жаждала его защитить. «Все они стремятся очернить его в моих глазах, но я готова на любые страдания, только бы он оказался невиновным. Он хороший, я верила в это всегда».

Едва в ее уме пронеслась эта фраза, карета проехала под аркой ворот, и Доротея, торопливо проведя платочком по лицу, стала думать, как исполнить дядюшкины поручения. Кучер попросил позволения на полчаса увести лошадей, так как одна из них расковалась; Доротея, довольная возможностью передохнуть, прислонилась к одной из статуй в передней и, разговаривая с экономкой, сняла шляпку и перчатки. Наконец она сказала:

— Некоторое время я побуду в доме, миссис Келл. Пройду в библиотеку и, если вы откроете там ставни, перепишу для вас распоряжения дяди.

— Ставни открыты, сударыня, — сказала миссис Келл, идя вслед за Доротеей к библиотеке. — Там мистер Ладислав, он что-то ищет.

(Уилл явился в Типтон-Грейндж за папкой с эскизами, отсутствие которой обнаружил, собираясь в дорогу, и предпочел не оставлять ее мистеру Бруку.)

Сердце Доротеи тревожно билось, но она не замедлила шаг; по правде говоря, она так обрадовалась, узнав, что увидит Уилла, словно нашла нечто потерявшееся и очень дорогое для нее. Дойдя до двери, она попросила миссис Келл:

— Войдите первой и скажите мистеру Ладиславу, что я здесь.

Уилл отыскал свою папку, положил ее на столике в дальнем конце библиотеки и, перелистывая этюды, остановил взгляд на достопамятном наброске, сходство которого с натурой Доротее не удалось уловить. Улыбка еще не сошла с его лица и, постукивая по столу кипой эскизов, чтобы выровнять их края, он думал о письме, быть может ожидающем его в Мидлмарче, как вдруг голос миссис Келл произнес у него за спиной:

— Сейчас войдет миссис Кейсобон, сэр.

Уилл быстро обернулся, и почти в то же мгновение на пороге появилась Доротея. Миссис Келл ушла, прикрыв за собой дверь, а они, не в силах вымолвить ни слова, глядели друг на друга. Им мешало говорить не смущение, ведь оба знали, что близка разлука, а разлучаясь в печали, не чувствуют смущения.

Машинально она направилась к письменному столу, и Уилл, слегка отодвинув для нее дядюшкино кресло, отошел на несколько шагов.

— Садитесь же, прошу вас, — сказала Доротея, сложив руки на коленях. Я очень рада, что вы здесь.

Уилл подумал, что у нее сейчас точно такое лицо, как во время их первой встречи в Риме; снимая шляпку, Доротея одновременно сняла плотно прилегавший к ней вдовий чепчик, и он увидел, что она недавно плакала. А сама она, едва взглянув на Уилла, сразу же перестала сердиться; встречаясь с ним наедине, она всегда испытывала уверенность и радостную непринужденность, которые приносит присутствие родного душой человека; могут ли наговоры посторонних одним разом все это разрушить? Так пусть же вновь прозвучит музыка, захватывающая нас всецело и населяющая радостью все вокруг, что нам за дело до тех, кто, этой музыки не слыша, твердит, будто она нехороша?

— Сегодня я отправил письмо в Лоуик-Мэнор, в котором просил позволения увидеть вас, — сказал Уилл, садясь напротив Доротеи. — Я уезжаю очень скоро, но не мог уехать, не поговорив с вами еще раз.

— Я думала, мы уже простились, когда вы были в Лоуике много недель тому назад. Вы собирались в ближайшее время уехать, — слегка дрожащим голосом сказала Доротея.

— Собирался, но мне не были тогда известны обстоятельства, о которых я узнал лишь сейчас, они заставили меня по-новому взглянуть на мое будущее. Прощаясь с вами в прошлый раз, я надеялся в один прекрасный день вернуться. Не думаю, что я когда-нибудь вернусь… теперь.

Уилл замолк.

— Вы хотели бы объяснить мне причину? — робко спросила Доротея.

— Да, — запальчиво ответил Уилл, вскинув голову и раздраженно отвернувшись, — еще бы мне этого не хотеть. Меня глубоко оскорбили, унизили в ваших глазах и в глазах всех окружающих. Поставлена под сомнение моя порядочность. Я хочу, чтобы вы знали, что ни при каких обстоятельствах я не унизился бы до… ни при каких обстоятельствах не дал бы повода утверждать, что меня манили деньги и я лишь делал вид, будто ищу другого. От меня не нужно было ограждаться — ваше богатство достаточно ограждало вас.

Выпалив эти слова, Уилл вскочил и зашагал… куда — он сам не знал. Он оказался в нише у окна, распахнутого, как и год назад, когда, стоя на этом же месте, он беседовал с Доротеей. В этот миг она всем сердцем сочувствовала негодованию Уилла, и ей хотелось уверить его, что сама она не усомнилась в его благородстве, но он упорно отворачивался, словно видел в ней частицу враждебного мира.

— Очень дурно с вашей стороны было бы предполагать, что я хоть однажды заподозрила вас в бесчестности, — начала она; затем со свойственной ей пылкостью, думая только о том, как поскорей разубедить его, встала и со словами: — Неужели вы полагаете, что я когда-нибудь не доверяла вам? подошла к окну и оказалась на том же месте, что и год назад, лицом к лицу с Уиллом.

Когда Уилл увидел ее здесь, подле себя, он вздрогнул и отпрянул от окна, стараясь избежать ее взгляда. Это невольное движение уязвило ее, и без того настороженную его сердитым тоном. Она хотела сказать, что оскорблена наравне с ним и не в силах что-либо исправить, но из-за некоторых странностей в их отношениях, о которых они никогда не упоминали открыто, она всегда боялась сказать лишнее. Доротея вовсе не была в эту минуту уверена, что Уилл хотел бы на ней жениться, и боялась неловкой фразой дать ему повод заподозрить ее в таких мыслях. Поэтому она только проговорила, повторяя его же слова:

— Я убеждена, что отнюдь не было нужды чем-то от вас ограждаться.

Уилл промолчал. Ее ответ показался ему равнодушным до жестокости; бледный и опустошенный после бурной вспышки гнева, он направился к столу завязывать папку. Доротея, не двигаясь, смотрела на него. Последние мгновения уплывали в бесплодном молчании. Что мог сказать он, если всеми его помыслами безраздельно владела страстная любовь, а он запретил себе упоминать о ней? И что могла сказать она, если была бессильна ему помочь, ибо ее принудили взять деньги, принадлежащие по праву ему? И если к тому же он казался в этот день отнюдь не таким близким, каким его делали прежде их взаимное доверие и симпатия?

Наконец, Уилл справился с папкой и опять приблизился к окну.

— Мне пора уходить, — сказал он. Глаза его казались воспаленными, словно он слишком пристально смотрел на свет, такое выражение порой бывает у измученных горем людей.

— Чем же вы займетесь? — робко осведомилась Доротея — Ваши намерения не изменились с тех пор, когда вы в прошлый раз готовились к отъезду?

— Нет, — ответил он безразличным тоном. — Займусь тем, что подвернется. Вероятно, люди привыкают работать без вдохновения и надежд.

— Какие грустные слова! — сказала Доротея, и голос ее предательски дрогнул. Затем она добавила, пытаясь улыбнуться: — Мы с вами как-то отметили нашу общую склонность сгущать краски.

— Я не сгущаю краски, — возразил Уилл, прислоняясь к выступу стены. Есть события, которые случаются только однажды, и в один прекрасный день узнаешь, что счастье позади. Со мной это случилось очень рано. Вот и все. Я не могу и помыслить о том, что для меня всего дороже, — не потому, что это недоступно, а потому, что моя честь и гордость не позволяют мне об этом помышлять. Я не смог бы уважать себя, если бы рассуждал иначе. Что же, буду влачить свое существование, как человек, увидевший однажды рай в грезах наяву.

Уилл умолк, он ждал, как будет встречено его признание, сознавая свою непоследовательность и укоряя себя, что так открыто говорил с Доротеей; впрочем, трудно обвинить в ухаживании человека, заявляющего женщине, что он никогда не станет за ней ухаживать. Это, право же, довольно призрачное ухаживание.

Совсем иные картины представились Доротее, тут же обратившейся мыслью в прошлое. Догадка, не о ней ли говорит Уилл, едва мелькнув, была вытеснена сомнением: можно ли сравнить их малочисленные мимолетные встречи и прочные отношения, по всей видимости установившиеся у него с другой особой, с которой он видится постоянно? Именно к этой особе, вероятно, и относилось все сказанное им; с Доротеей же его связывала, как она всегда предполагала, просто дружба, на которую ее муж так жестоко наложил запрет, оскорбительный и для нее, и для Уилла. Она стояла молча, потупив глаза, и перед ее мысленным взором теснились картины, все более укреплявшие ужасную уверенность в том, что Уилл имел в виду миссис Лидгейт. Почему же, однако, ужасную? Просто он счел нужным сообщить ей, что и в этой ситуации был безупречен.

Ее молчание его не удивило. В его мыслях тоже царил сумбур, и он с отчаянием сознавал, что разлука немыслима, что-то должно ее предотвратить, некое чудо, и уж никоим образом не те осторожные фразы, которыми они сейчас обмениваются. Да и любит ли она его? Он не мог не признаться себе, что огорчился бы, если бы разлука не причинила ей боли; не мог бы отрицать, что все его слова подсказаны желанием увериться в ее взаимности.

Оба не заметили, долго ли они простояли. Доротея, наконец, подняла взгляд и собиралась заговорить, как вдруг дверь открылась и появился лакей, сказав:

— Лошади поданы, сударыня. Изволите ехать?

— Сейчас, — сказала Доротея. Затем, оборотившись к Уиллу, произнесла: Мне еще нужно написать кое-какие распоряжения для экономки.

— Мне пора идти, — сказал Уилл, когда дверь снова затворилась, и сделал к Доротее несколько шагов. — Я завтра уезжаю из Мидлмарча.

— Вы поступаете во всех отношениях достойно, — тихим голосом сказала Доротея, ощущая такую тяжесть на сердце, что ей трудно было говорить.

Она протянула ему руку, и Уилл не задержал ее в своей, ибо слова ее показались ему принужденными и холодными до жестокости. Глаза их встретились, его взгляд выражал досаду, взгляд Доротеи — только грусть. Взяв папку, он повернулся к выходу.

— Я никогда дурно не думала о вас. Прошу вас, не забывайте меня, сдерживая слезы, проговорила Доротея.

— Зачем вы это говорите? — раздраженно ответил Уилл. — Скорее нужно опасаться, как бы я не забыл все остальное.

В этот миг в нем вспыхнул непритворный гнев и побудил его уйти немедля. Для Доротеи все слилось воедино — его последние слова, прощальный поклон у дверей и ощущение, что его уже нет в библиотеке. Она опустилась в кресло и застыла в неподвижности, ошеломленная стремительным водоворотом образов и чувств. Прежде всего возникла радость, хотя грозила обернуться горем радостной была догадка, что любил он ее, что отрекся он от любви к ней, а не от какой-то иной, предосудительной и запретной, несовместимой с его представлением о чести. Им придется расстаться, но — Доротея глубоко вздохнула, чувствуя, как к ней возвращаются силы, — она сможет теперь думать о нем без запрета. Так расставаться было легче: можно ли грустить, впервые осознав, что любишь и любима? Словно растаяла тяжелая ледяная глыба, которая давила на ее сознание, и оно ожило; прошлое воротилось в более явственном виде. Неизбежная разлука не умаляла радости — быть может, даже делала ее полнее в этот миг: ни у кого теперь не повернется язык их упрекнуть, никто с презрительным изумлением не бросит на них взгляда. Решение Уилла делало упреки неуместными, а изумление — почтительным.

Всякий, кто взглянул бы на нее в эту минуту, увидел бы, как ее мысли воодушевляют ее. Взяв лист бумаги, она не задумываясь набросала указания для экономки: когда наши умственные способности обострены, мы каждой мелочи, которая потребовала внимания, уделяем его так же щедро, как свет солнца заливает узенькую щель. Надевая шляпку, она оживленно попрощалась с экономкой. Скорбный вдовий чепчик обрамлял разрумянившееся лицо с заблестевшими глазами. Сев в карету, она откинула тяжелые плерезы и все выглядывала из окна: не этой ли дорогой пошел Уилл? Она гордилась его безупречным поведением, и все ее чувства пронизывала радостная мысль: «Я была права, когда его защищала».

Карета ехала быстро, кучер привык вовсю погонять серых, ибо покойному мистеру Кейсобону всегда не терпелось поскорее вернуться к письменному столу. Ночью прошел дождь, он прибил пыль, и отрадно было катить по дороге, под синим куполом неба, высоко вздымавшимся над скоплениями облаков. Казалось, на земле, раскинувшейся под безбрежным небом, все дышит счастьем, и Доротее захотелось догнать Уилла и взглянуть на него еще раз.

А вот и он за поворотом дороги, шагает с папкой под мышкой; но уже в следующий миг, когда карета поравнялась с Уиллом и он приподнял шляпу, у Доротеи защемило сердце оттого, что она так торжествующе пронеслась мимо него. Даже оглянуться у нее не было сил. Словно какая-то бездушная толпа разделила их и погнала по разным дорогам, все больше отдаляя друг от друга, — так стоило ли оглядываться? Сделать ему какой-нибудь знак, который можно было бы расшифровать словами: «Зачем нагл разлучаться?» было так же невозможно, как остановить карету и подождать, пока он подойдет. Куда уж там, когда благоразумие обрушивало на нее сонмы причин, запрещающих даже помыслить о том, что будущее, может быть, отменит решение этого дня.

«Жаль, что я не знала прежде… Жаль, что он не узнал… мы были бы тогда счастливы, думая друг о друге, и разлука не страшила бы нас. А если бы я еще могла дать ему денег и облегчить его жизнь!» — вот мысли, которые преследовали ее настойчивее прочих. Однако при всей независимости ее суждений, светские условности так властвовали над ней, что стоило ей подумать о бедственном положении Уилла, из-за которого он и впрямь нуждается в этих деньгах, она тотчас, как положено в ее кругу, вспоминала о недопустимости более близких отношений с ним. Вот почему она беспрекословно признавала неизбежность его выбора. Мог ли он мечтать, чтобы она разрушила преграду, воздвигнутую между ними ее мужем? Могла ли она решиться разрушить ее?

Намного горше были чувства Уилла, глядевшего, как карета исчезает вдали. Любой мелочи было достаточно, чтобы вывести его из равновесия, и когда Доротея обогнала его, неприкаянного, бредущего искать удачи которая не представлялась сейчас желанной, — самоотверженное решение показалось ему просто вынужденным и он уже не утешался мыслью, что по собственному выбору принял его. Он ведь даже не уверен, что Доротея его любит; кто на его месте счел бы себя счастливцем по той сомнительной причине, что все страдания достались ему одному?

Вечер Уилл провел у Лидгейтов, на следующий день он уехал.


  1. Дидона — легендарная основательница Карфагена в Северной Африке, куда, после того как ее муж был убит, она бежала из Финикии. По римским сказаниям, стала возлюбленной троянца Энея и покончила с собой, когда он ее покинул. Зенобия — дочь армянского царя Митридата. Когда Армению захватил парфянский царь Тиридат, муж Зенобии во время бегства поразил ее кинжалом и бросил в реку, чтобы она не попала в руки победителя. Однако Зенобия была только ранена, ее спасли пастухи и доставили к Тиридату, который обращался с ней как с царицей.

  2. Генри Уоттон (1568–1639) — английский поэт и прозаик.

  3. «Мессия» — оратория немецкого композитора Георга Фридриха Генделя (1685–1759), почти всю жизнь прожившего в Англии; впервые была исполнена в 1742 г.

  4. «Век Разума» и «Права Человека» — знаменитые трактаты Томаса Пейна (1737–1809), американского политического деятеля и публициста, в которых он защищал принципы французской буржуазной революции 1789 г. и излагал свои революционно-демократические идеи.

  5. Эпиграф построен на реминисценциях романа В.Скотта «Уэверли». Тулли-Веолан — поместье, в котором развертывается значительная часть действия этого романа.

  6. Пореон Ричард (1759–1808) — английский ученый-эллинист и критик, профессор греческого языка в Кембриджском университете.

  7. Цитата из библейской книги Иова, 2, 10.

  8. И так далее (лат.)

  9. Имеются в виду вечерние школы для распространения образования среди рабочих, организовывавшиеся в Англии в описываемую эпоху. Одним из их инициаторов был Генри Брум.

  10. Кстати (фр.)

  11. Судья Шеллоу — персонаж исторической хроники Шекспира «Генрих IV».

  12. Гиббонс Гринлинг (1648–1720) — английский скульптор и резчик по дереву.

  13. Согласно одной из евангельских легенд, воскресший Христос явился своим ученикам на вечере (ужине) в селении Еммаус. Гвидо — это имя носил ряд художников итальянского Возрождения; возможно, подразумевается Гвидо Рени (1575–1642).

  14. Берхем Клаас (1620–1683) — голландский художник-пейзажист.

  15. Слендер — персонаж комедии Шекспира «Виндзорские насмешницы», придурковатый претендент на руку богатой невесты, покорить сердце которой рассчитывает при помощи сборника любовных песен и сборника загадок.

  16. Веллингтон Артур Уэлсли (1769–1852) — главнокомандующий английскими войсками в битве при Ватерлоо (1815), закончившейся полным поражением Наполеона. Долгое время пользовался в Англии огромной популярностью, но в значительной степени утратил ее, пока занимал пост премьер-министра в 1828–1830 гг. Консервативно настроенные круги были особенно им недовольны из-за того, что он вынужден был согласиться на предоставление равноправия католикам.

  17. Строка из «Элегии» Томаса Грея (1716–1771), английского поэта-сентименталиста. В этой строфе говорится о чистейших алмазах, которые скрыты в темных, подводных пещерах, и о цветах, которые распускаются и вянут в пустыне, никем не увиденные.

  18. Джон Буль — персонаж сатиры Джона Арбетнота (1667–1735) «История Джона Буля»; это имя стало нарицательным для обозначения Англии и англичан.