20660.fb2
Все непроходимей становилась чаща, сквозь которую она уже не шла, а карабкалась, и чем дальше, тем более плотной, непроглядной сетью сплетались деревья над обломками скал, которые встречались теперь на каждом шагу, заставляя тропу делать развилки или виться полукружьями. И временами ей казалось, будто она слышит не только крики птиц и шум ручья, но в человеческий голос, отдаленный и тихий, но уже явственно доносившийся до ее ушей.
Стон приглушенный и моментами переходящий в жалобный плач, сказал ей, что она почти у цели.
И действительно, на участке леса, на котором совсем недавно валили деревья, — всюду одуряюще пахло свежей смолой и был раскидан обрубленный лапник, еще не сложенный в кучи, — Амариллис Лугоцвет, недолго побродив, нашла место, где она была нужна, где ее ждали.
Она знала этого человека и сразу узнала его, хотя ей было видно только его запрокинутое лицо внизу, на густой поросли мха, среди разбросанного вокруг хвороста. Но и черты этого когда-то знакомого ей лица были уже так искажены страданием и такое необратимое совершалось в нем превращение, что даже Амариллис Лугоцвет в испуге вздрогнула, хотя уж ее-то смерть должна была пугать меньше всего.
Это был крестьянин из ближней деревни, его придавило упавшим деревом, но если бы его сейчас и высвободили из-под убийственной тяжести, ему бы это больше не помогло. Говорить он уже не мог, с его распухших губ срывался лишь тихий, жалобный стон, и у Амариллис Лугоцвет не было уверенности, что он ее видит, хотя она стояла вплотную возле него.
Она очень часто встречала этого человека,— он неутомимо бродил по лесам, выслеживал зверей, иногда одного-другого убивал, но потом кому-нибудь дарил, словно зверек, потеряв жизнь, вместе с нею терял для него всякий интерес. Она примечала его ночью, когда он голый (такой коричневый от солнца, что даже ее зоркий взгляд с трудом его различал) брел вверх по ручью, вытаскивая руками форелей из-под камней, причем от ночной прохлады ему иногда так сводило пальцы, что рыба из них выскальзывала, и это вызывало у него громкий, ликующий смех, будто не его добыча, а сам он спасся от смерти. Потом он взбирался на какой-нибудь валуи и, стоя на нем, несколько минут размахивал руками и притопывал ногами, пока не согревался настолько, что мог опять лезть в воду, под ближайший камень, и хватать за жабры неподвижно застывших форелей.
Когда рюкзак у него бывал полон рыбы, она почему-то начинала ему казаться непомерно тяжелой, тогда он подходил к какому-нибудь дому, где еще горел свет, стучал в окно, а как только окно открывали, бросал вовнутрь одну или несколько рыбин. Чаще всего он исчезал потом с такой быстротой, что уже не слышал слов благодарности.
Она видела, как он сбегает вниз по скалам в специально приспособленных для того ботинках, сбегает, не сдерживая шага, без страха оступиться, точно серны, которых он так часто выслеживал и стрелял.
Это был очень странный человек, весьма любимый женщинами, быть может, именно потому, что он редко баловал их своим вниманием и лишь время от времени влезал к какой-нибудь в окно,— а окна всегда стояли для него открытыми.
Амариллис Лугоцвет припоминала, что, кажется, у Розалии Прозрачной был когда-то роман с этим человеком. Потом он женился на чужанке, однако Розалия, вопреки своему обыкновению, не наложила на него руки. Альпинокс как-то упоминал об этом обстоятельстве — оно его удивило. Эта история, видимо, относилась к тем немногим тайнам Розалии, которые она считала важным сохранить. Ибо от нее так никто и не узнал, как случилось, что она отпустила его подобру-поздорову. Амариллис Лугоцвет втайне сомневалась в том, что россказни, соединявшие этого человека и Розалию Прозрачную обычной любовной связью, вообще соответствуют истине.
Меж тем как она вызывала в памяти все эти подробности, она тихо присела возле умирающего и попыталась положить его голову к себе на колени, что сумела сделать, не причинив ему дополнительной боли. И вдруг она почувствовала, что меняется сама, что вновь обретает свое прекрасное, вечно юное лицо, которое попеременно могло казаться лицом матери, жены и дочери этого человека, и она принялась делать все, что успокаивает и облегчает страдания.
Руки ее была сухими и прохладными, и она откинула волосы с его лица, исполненного смертной тоски и муки. И тогда заметила, что он ее узнал. Не ее, Амариллис Лугоцвет, а свою мать, которой уже не было в живых, свою жену, которой причинил столько тревог, и прежде всего дочь, которая была похожа на него, но лишена его резкости и дикости, светловолосая, как мать, только с темными глазами, сызмальства умевшими распознавать следы зверей.
Амариллис Лугоцвет не хотела слишком долго показывать ему в своем лице все эти образы, ибо как бы ни утоляли они поначалу его тоску, вскоре они сделали бы его предсмертные муки еще горше, и поскольку старый амариллий у нее кончился, а новый еще не настоялся, она достала пустой флакончик и поднесла его к носу умирающего, не для того, чтобы он понюхал— этого он уже сделать не мог — а чтобы оставшийся там легкий запале смешался с его слабеющим дыханием и оказал хотя бы то малое действие, которое еще был в силах оказать.
И правда, жалобные стоны постепенно перестали вырываться из его груди, все менее заметно вздымавшейся и опускавшейся, и Амариллис Лугоцвет поняла, что конец уже недалек, но при всем своем щедром на помощь могуществе вдруг ощутила страх, словно никак не могла вспомнить что-то очень важное. Словно теперь надо было сделать нечто такое, чего люди вправе от нее требовать, но вот беда — она просто-напросто не помнила, чего именно от нее ждут.
Потом она почувствовала, как по телу человека прошла последняя судорога, как оно вздыбилось — насколько позволял давивший его ствол, а потом стало медленно вытягиваться, и она все ждала, что сейчас что-то сделает, но вместо того вдруг сама потеряла сознание.
День уже клонился к вечеру и стадо довольно холодно, когда Амариллис Лугоцвет очнулась от странного оцепенения, которое обмороком не назовешь. Она сидела в той же позе, что и раньше, только теперь на коленях у нее покоилась голова мертвеца, но она совершенно не помнила, что произошло в последние часы.
Ее знобило, и она попыталась снять со своих колен его голову и опустить обратно на землю. В эту минуту откуда-то издалека до нее донеслись голоса,— это перекликались люди, явно кого-то искавшие, и она поняла кого — его покойника.
Амариллис Лугоцвет не хотела, чтобы ее застали рядом с погибшим, поэтому она быстро поднялась и спряталась в чаще, чуть поодаль Прошло совсем немного времени и она услыхала, как подошли трое мужчин, оглядывая все вокруг, и когда заметили мертвеца, то сперва онемели от изумления, а потом, выражая это изумление вслух, заговорили все разом, стараясь перекричать друг друга.
Им казалось невероятным, что этот человек — они называли его Тони —лежал мертвый под деревом, которое, по-видимому, сам и повалил. А кто же иной мог его повалить? Но с каких это пор Тони валил деревья, которые ему не принадлежали? Зачем ему понадобились дрова? А может быть, деревья были для него таким же общим добром, как дичь или рыба? Добром, но не имуществом, которое отдельные люди ухитрялись в изобилии присвоить себе, хотя оно принадлежало всем.
Амариллис Лугоцвет прислушивалась к разговору людей с нарастающим удавлением. В самом деле, каким образом этот человек угодил под дерево? На секунду у нее мелькнула мысль о Розалии Прозрачной. Не ее ли рук это дело? Запоздалая месть? Не потом она эту мысль отбросила. После стольких лет? И почему тогда здесь, на этом месте, оно ведь далековато от владений лесных дев,
В гибели этого человека кроется что-то загадочное, и Амариллис Лугоцвет решила непременно исследовать обстоятельства его смерти, пусть это будет длиться годы,— Когда-нибудь она узнает правду. Даже если ей понадобится ради этого вновь обострить все свои чувства и опять с такою же ясностью видеть минувшее и грядущее, как она умела когда-то.
Последний день октября был настолько теплый, что Амариллис Лугоцвет приметила в озере нескольких пловцов. Всем предсказателям на удивленье, хорошая погода упорно держалась, и дни стояли такие впечатляюще яркие, что каждый из них казался последним, прощальным днем перед вторжением зимы. Оптимисты из местных жителей пользовались погожими днями вовсю и пока что оставляли свои лодки и плоскодонки болтаться на привязи у берега, вместо того чтобы спрятать их на зиму в лодочные сараи, как делали обычно. И когда у них только находилось время, они переправлялись на этих лодках через озеро на большой луг, откуда вечерами доносились их песни и веселые крики.
Веселье воцарилось еще во время сбора урожая,— казалось, чужане вовсе не разделяют того тревожного ожидания необычайных событий, которое повергло долговечные существа в столь глубокую задумчивость. Наоборот, на них нахлынуло какое-то радостное возбуждение, оно смывало прочь все мысли о возможных несчастьях, растворяло их в пиве и бурной веселости. Даже смерть Тони не слишком омрачила им настроение, хотя ее усиленно обсуждали, пусть только потому, что благодаря теплой погоде люди чаще общались друг с другом. Слухи о его гибели за короткое время разрослись в легенды, а рассказы о его жизни и повадках передавались из уст в уста подобно старинным преданиям.
*
В ночь на Всех святых внезапно, без всяких предвестий, пошел снег. Он сыпал и сыпал на цветы, посаженные на могилах и благодаря долгому лету являвшие невиданное буйство красок,— теперь снежный покров мягко приминал все это великолепие к земле.
В то утро, с момента пробуждения, к Амариллис Лугоцвет начала возвращаться память о давно минувшем. Она встала и, выглянув в окно, вдруг с легкостью прочитала знаки, оставленные птичьими лапами на свежем снегу. И на сей раз не потребовался даже излюбленный ею крепкий кофе, чтобы придать всем ее чувствам ту необычайную обостренность, без которой нельзя было начать приготовления к великому сборищу в ночь между Днем всех святых и Днем поминовения, как уже с давних пор, хотя и не от века, назывались эти дни.
Целый день, не беря в рот ни крошки, она провозилась с травами, грибами и кореньями, которые собирала в течение всего затянувшегося бабьего лета, помещала все то, что созрело и годилось к употреблению, во флаконы и горшочки, толкла порошки, засыпала их в крошечные коробочки и на всех ставила знак, для прочих непонятный, хотя вряд ли можно было предположить, что кто-нибудь воспользуется этими порошками во зло.
И уже с самого утра лицо ее стало преображаться, становясь и старым и юным, и красивым и безобразным, по мере того как в нем, в той или иной форме, отражались тысячелетия его существования. Это было уже отнюдь не лицо зимней затворницы и не то, каким она хотела произвести впечатление на Альпинокса или понравиться фон Вассерталю, нет, оно скорее походило на лик, который зрел над собою умирающий Тони, но было еще более чеканным, дочти величественным, с тенью жестокости, — потребовалось немало времени, чтобы эта тень вновь пала на ее черты, ведь ее лицо от века к веку становилось все добрее и давно сбросило с себя, за ненадобностью, эту тень. Вскоре ей пришлось волей-неволей наколдовать себе вместо «дирндля» нехитрое древнее одеяние, в котором она против ожидания, сразу почувствовала себя удобно и просто, хотя оно во всем отличалось от платья, к которому она так привыкла за последнее время.
Беспокойство, не покидавшее ее в минувшие недели и месяцы достигло теперь своей высшей точки и лишь медленно постепенно сменялось ясным пониманием того, что несет с собой наступающая ночь. И чем ближе к вечеру, тем более преображенной она себя чувствовала, тем более близкой к своей истинной сущности.
Даже Макс-Фердинанд что-то заметил, но хотя сперва он ее не признал, в нем вскоре тоже начала совершаться перемена, благодаря которой этот щенок стал казаться крупнее, смелее и даже злее, чем это подобало его возрасту и далеко не крепкому сложению. Он теперь больше напоминал своих предшественников, вернее — своих предков.
С наступлением темноты Амариллис Лугоцвет пустилась в путь в сопровождении Макса-Фердинанда, выглядевшего уже почти взрослым псом. Легким шагом шла она сквозь метель, и казалось, будто от нее самой исходит сияние, помогающее ей находить дорогу, несмотря на то, что она взбиралась все выше в горы.
Потом уже не один Макс-Фердинанд семенил впереди нее лисьим шагом, а множество собак, похожих одна на другую, и все-таки она узнавала каждую, хоть их собралась уже целая свора, и они как будто становились все выше, однако это явно были все Максы-Фердинанды, которых Амариллис когда-либо держала.
Иногда могло показаться, будто она не ступает по пушистому снежному ковру, который в течение дня становился все толще, а легко скользит над ним. А потому прошло совсем немного времени, как она уже проделала весь предстоявший ей путь.
Она всецело погрузилась в свои мысли, но когда, с сознанием, что достигла цели, остановилась у входа в глубокую штольню, то была немного удивлена и ненадолго задержалась, что бы собрать собак. Потом она вошла в штольню, почувствовав, как целая вереница лесных и горных духов, хотя и невидимых, шарахнулась от нее прочь.
Исходившее от неё сияние осветило покрытые влагой каменистые стены, и она без труда отыскала дорогу к дальнему источнику света, который вначале маленькой луной туманно заблистал в самом конце галереи, уходившей глубоко в недра горы, но с каждым ее шагом становился все ярче и-притягательней.
Она чувствовала, что в ней медленно и неуклонно растет некая сила, дарующая власть над вещами, и, как она теперь отчетливо сознавала, не только над вещами. В то же время у нее возникло предчувствие, что эта вновь обретенная сила, лишь только она осознает ее до конца, подвергнется большому испытанию, если не будет обуздана вовсе. И все эти чувства, зародившиеся и давшие знать о себе в последние недели, вызвали теперь такое напряжение, что у нее слегка задрожали губы и ей пришлось их плотно сжать, когда она приблизилась к входу в большую пещеру — место ночного сборища.
И хотя она вновь обрела способность каким-то образом узнавать все наперед, у нее на миг перехватило дыхание, едва лишь она увидела огонь, полыхавший под огромным медным котлом. Перед огнем стоял Драконит и мешал в нем раскаленными щипцами, а немного поодаль стоял низкий стол, вокруг которого на толстых звериных шкурах расположились остальные долговечные существа.
Драконит заметил ее первый, она знала, что это Драконит, и все же он показался ей странным и переменившимся. Темнолицый, словно отлитый из бронзы, с неподвижным взглядом, он поклонился и подошел к ней, волоча ногу,— прежде она не замечала, чтобы он хромал,— но не взял ее под руку, а только поддержал за локоть и повел к столу, к предназначенной для нее шкуре. Да и другие как будто тоже переменились. Альпинокс сидел рядом с ней, скрестив ноги, но не поздоровался, и даже Розалия Прозрачная, все более принимавшая свой древесный образ, излучала такое достоинство и недоступность, что Амариллис Лугоцвет исполнилась удивления, но и неожиданного уважения к пей. Только фон Вассерталь внешне казалось, остался прежним. Его длинные темные волосы влажно поблескивали в отблесках огня, одеяние из зеленых водорослей выглядело свежим и лежало мягкими складками, будто он только что вышел из воды. Его взгляд словно и видел и не видел ее, но только на сей раз его красота уже больше на нее не действовала, так окрепло в ней ощущение своего могущества и сознание того, что она переросла всех присутствующих и данные им силы. Ибо ее сила заключалась в облегчении смерти, она могла провести умирающего через смерть, словно через мертвый ландшафт, где достаточно было уронить одну слезу, чтобы жизнь возродилась снова.
— Она пришла,— услышала она голос Драконита, и в тот же миг странно-отсутствующие взгляды трех остальных обратились на нее и все они обменялись поклонами, не произнеся ни слова.
Из котла над очагом поднялся горячий пар, окутавший всю пещеру. Амариллис Лугоцвет достала из кармана, скрытого в складках ее древнего одеяния, всевозможные флакончики и коробочки и расставила их перед собой. Теперь она знала точно, чего от нее ждут, и когда Драконит снял котел с огня, вылил его содержимое в большую чашу и поставил перед ней, она начала добавлять в жидкость принесенные ею зелья, тщательно их размешивая, до тех пор, пока поднявшийся оттуда аромат не убедил ее, что смесь приготовлена как надо.
— За то, чтобы нам не изменила память,— сказала она, обеими руками поднимая бронзовый кубок, куда налила жидкости,— чтобы мы, сквозь толщу эпох и лет, претворивших нас, вспомнили все наши прежние образы. Ибо эта ночь посвящена первоистокам и всему, что из них воспоследовало; тому, что было и что стало, многообразию форм и их единству, которое позволит нам по истечении этих священных часов собраться вновь в виде живых существ и вновь разойтись, дабы в счастье забвения жить множеством жизней, кои влечет за собой вечное превращение вещей и образов.
Она отпила глоток и передала кубок Альпиноксу, а тот, выпив, передал дальше, Розалии. Так кубок трижды обошел по кругу, и после того, как сама Амариллис Лугоцвет в четвертый раз отпила из него, она откинулась назад, а тотчас же пещера стала наполняться образами людей, чьи лица были ей знакомы - то были лица умерших, когда-то покоившихся у нее на коленях, лицо человека по имени Тонн, последнего, с которым она проделала тяжкий путь отсюда - туда, путь, по которому и сама шла в глубоком отчаянии, до такой степени очеловечилась она в бытность феи Нарциссов. Сострадание налило ее ноги тяжестью, и она с трудом двигалась вперед по вымершей земле. Тогда она поняла, что смерть стала мстить ей тоже, ибо она пожелала о ней забыть, чтобы не ведать жестокости, которой требует борьба с нею. И она осознала лежащую на ней вину — вину за то, что, счастливая от многократного расщепления своей прежней личности, поверила, будто, став феей Нарциссов, под покровом забвения, дарованного ей веками, может пренебречь своим великим и первым долгом.
Но в то же время она поняла, что всегда будет впадать в забвение, что эта вина всегда будет настигать и терзать ее в День великого воспоминания — каждые семь, каждые семьдесят, каждые семьсот лет. Ибо великая жестокость будет неизменно распыляться на множество мелких жестокостей и причинять вред, но ей нужна была великая жестокость, дабы выжать слезу, способную пробудить к жизни вымершую землю. Но и великой жестокости было мало. Требовалось полное слияние, такое слияние со смертью, чтобы она, древняя ведунья, почувствовала, как вбирает умирающих в свое лоно и, словно беременная ими, переносит из одной жизни в другую, отчего ее шаг порой становился настолько тяжелым, что каменистая почва вымершей земли подавалась под нею и она сама едва не проваливалась в небытие, теряя волю к сопротивлению. Но именно тогда умирающие внутри нее начинали причинять ей такую невыразимую боль, что она судорожно карабкалась вверх по камням, снова и снова пытаясь поглаживанием унять свое чрево и выдержать тяготы переноски людей через смерть. Смерть же была не чем иным, как той вымершей землей, из которой она всей своей мукой выжимала одну-единственную слезу, и тогда жизнь рождалась снова, и в эту новую жизнь она могла исторгнуть из себя умирающих.
И вот воспоминание повело ее еще дальше назад, и где-то на краю своего поля зрения она увидела Альпинокса: скрестив ноги, он сидел на лесной поляне, и голова его была украшена оленьими рогами, такими тяжелыми что он ворочал ею с трудом. Фон Вассерталь верхом на белом морском коне выезжал из южного моря на песчаный берег и врезался в толпу дев, разлетавшихся, словно пена, но тут видение гасло среди похотливого хихиканья и смеха. Тогда ей виделся Драконит в подземной кузнице,— хромая, сновал он от горна к чану с водой, но лицо его было едва различимо в клубах пара, который с шипеньем вырывался из чана, когда он опускал туда раскаленный металл.
А Розалия обитала как нимфа в священной роще и стала женой дубового короля,- Амариллис Лугоцвет заметила, что супруги очень похожи друг на друга. Сама же она был теперь Той, что приносит смерть. Той, что в опьянении и после изнурительных танцев отдавалась живым, чтобы затем их убить и напоить их кровью вымершую землю. Уйдя в воспоминание, она покачивала бедрами, и ее тело полнилось желанием и истомой, каких она не испытывала уже давно. И даже смерть, которую она сеяла, доставляла ей радость, потому что люди принимали ее с готовностью, с желанием оплодотворить вымершую землю, принимали без сопротивления, ради общего блага. Но сама она была бессмертна, и как раз избыток ее могущества и величия заставлял ее временами желать противоположного, желать унижения и покорности, и в покорности она черпала новую силу, возвышавшую ее надо всеми и каждым, ибо, в свою очередь, требовала покорности себе и налагала руку на тех, кто покорился ей в любви.
И еще дальше в глубь времен завело ее воспоминание. Она уже не видела никого из себе подобных, она была теперь воплощением жизни и чувствовала, как ее нутро,— всегда, что бы она ни делала,— нескончаемым потоком исторгает из себя жизнь, а смерть была ей безразлична, ибо вместо каждого умершего из ее утробы в непрерывном процессе рождения являлся новый живой. Ее плодовитость была так велика, что все умершие, сколько бы их ни было, не шли в счет.
Она больше уже не видела лиц, только головы и тела, далекие размытые фигуры, исходившие из нее и уходившие прочь. И она погружалась еще глубже в толщу времен, но вот в ее сознании все стало мешаться, она сама и другие, глубина погружения, которую она ощущала, но не могла постичь, утомила ее, она впала в непробудный сон, полный смутных видений, — их многозначность тревожила лишь ее чувства, не затрагивая сознание. Она пребывала среди каких то зверей и растений, не имевших названий и неразличимых. Все слилось воедино, и она утратила самое себя.
— Почтеннейшая, вы спали дольше всех нас,- раздался рядом с ней чей то голос, и когда она медленно, с трудом открыла глаза, то увидела, что Альпинокс стоит перед ней на коленях и смотрит ей в лицо.
— Мы уж было подумали...— улыбаясь, он обернулся к остальным,— что вы, почтеннейшая, собственноручно себя усыпили.