20660.fb2
Огонь, над которым Драконит повесил котел, теперь едва тлел, а вокруг стола стояли рудничные лампы, слабо освещавшие пещеру. Все приняли опять свой привычный облик, за исключением некоторых особенностей в одежде. Оглядывая утомленными глазами присутствующих одного за другим, она увидела, что появился Евсевий и принес молотый кофе, запах которого приятно щекотал ноздри.
— Ну и ночь была,— сказала, садясь, Амариллис Лугоцвет. И, едва произнеся первые слова, заметила, что уже теряет часть своих воспоминаний.— Ну да,— продолжала она,— то был праздник воспоминаний... что бывает каждые семьдесят дет, на сей раз жрицей была я.— Она знала, что за ближайшие семьдесят лет забудет и это.
— Успокойтесь, дражайшая Амариллис, со всеми нами происходит то же самое,— подал голос фон Вассерталь.— Если бы сознание необходимости этого ритуала не сидело в нас так глубоко и в назначенный день не сводило нас вместе, мы бы все о нем позабыли.
— Беспокойство, что охватило нас еще задолго до этого—заметил Драконит.—Вы ведь тоже, дорогая моя, только в последний день поняли, в чем дело.
Амариллис Лугоцвет утвердительно кивнула и погрузилась в свои думы.
— Я-то давно предчувствовала, что предстоит этот праздник,— включилась в разговор Розалия Прозрачная. — Сколько я помню, в последний раз — наша дорогая Фея Нарциссов тогда еще обитала в облаках,— жрицей была я.
Трое мужчин удивленно переглянулись.
— Розалия?- спросил Альпинокс, подняв брови — Почему бы и нет? Только мне кажется странным что именно вы полагаете, будто помните прошлый праздник.
— Вы же сами сказали,— с самоуверенной улыбкой ответила Розалия,— «почему бы и нет»? Кто еще мог быть жрицей, кроме меня? Ведь это более чем вероятно, что ею была я, хоть мои силы, разумеется, не столь велики, как у нашей дорогой Амариллис.
Амариллис Лугоцвет еще не настолько пришла в себя, чтобы дать достойную отповедь Розалии. Она терпеливо ждала, пока Евсевий подаст кофе, и только после этого намеревалась хорошенько всыпать Прозрачной. Странный наряд, в котором она до сих пор пребывала, начал ее раздражать, но известная сдержанность перед себе подобными вынуждала ее еще немного потерпеть и не наколдовывать себе тут же на месте так полюбившийся ей «дирндль»
Когда вскоре она действительно взяла в руки чашку изумительно крепкого кофе, у нее еще раз мелькнуло зримое воспоминание — на миг ее взору явился величественный образ Альпинокса с ветвистыми рогами, но теперь эта картина вызвала у нее только усмешку.
— О чем вы думаете? — в ту же секунду спросил Альпинокс, пытаясь взять ее за руку; казалось, будто и ему что-то напомнило минувшую ночь.
— Ни о чем,— солгала Амариллис Лугоцвет, с трудом сохраняя серьезность.— Ведь все мы со всеми нашими мыслями подвержены перемене, и я, право, не знаю, смеяться мне по этому случаю или плакать.
— Смейтесь, смейтесь, почтеннейшая,— добродушно заметил Альпинокс.— Смех еще никому из нас не вредил.
Выпив кофе, они собрались уходить. Из темного угла пещеры вынырнул Макс-Фердинанд, опять в единственном числе, и побежал по галерее впереди всех. Когда в лицо им ударил дневной свет, они увидели перед собой белесый зимний день, хотя снег больше не шел. Они тепло распрощались, и каждый вернулся в свое обиталище. Альпинокс еще долго махал рукой ей вслед. Зимой они будут видеться часто, как повелось у них в прежние годы.
*
День был пасмурный, но теплый и уже клонился к вечеру, когда Софи надумала пройтись но городку. Быть может, на сей раз она доберется до дома, где когда-то жила сама, а до нее жило множество поколений фон Вейтерслебенов.
Она пошла по узкой пыльной дороге, которая вела от озера вверх, в поселок, и по которой, объезжая Софи, медленно, чуть ли не шагом, продвигались машины, оттесняя ее на обочину. Старые виллы были подновлены, но в общем изменились мало, а вот домики у реки почти все оказались надстроенными, и участки, прежде пустовавшие, теперь тоже застроили.
Дойдя до кофейни, почти такой же, как во времена ее детства, она свернула налево, на асфальтированную улицу, ненадолго остановилась на мосту, чтобы поглядеть на реку, вдруг показавшуюся ей такой родной и близкой, потом пошла дальше, мимо княжеской виллы, перед которой улица была разрыта, в сторону почты и магистрата. В центре поселка почти ничего не изменилось, только из-за работ по расширению улицы свалили несколько заборов. Толпы курортников были гуще, чем когда-либо, но заметно редели, если свернуть в боковые улочки. И пока она шла, оглядывая то одну, то другую сторону в поисках свершившихся перемен, взгляд ее проник сквозь деревья, росшие позади маленького домика, который снесли для расширения улицы, и она заметила виллу, наверняка стоявшую здесь давно, но никогда не попадавшуюся ей на глаза.
Память ее уцепилась за этот дом, которого она, как ей казалось, никогда здесь не видела, и она задалась вопросом, можно ли провести в таком небольшом поселке все свое детство и юность и не знать наперечет всех его домов. Выходит, этот дом годами от нее прятался. Это открытие ее ошеломило, и она решила не сейчас, но в один из ближайших дней под каким-нибудь благовидным предлогом подойти поближе к тому дому, может быть, даже позвонить или постучать в дверь и взглянуть, кто там живет. Возможно, это окажется человек, которого она сразу узнает, да и он ее тоже, и тогда она скажет себе: ах да, ведь здесь живет такой-то или такая-то,— и будет рада, что нашла в этом поселке больше, чем сохранилось в ее памяти.
Собирался дождь, поэтому она решила купить себе большой пестрый деревенский зонт — их делали специально для здешних проливных дождей.
Кстати, вспомнила она, надо наконец вернуть Амариллис Лугоцвет ее зонт.
В магазине,— раньше здесь продавали только сигареты, газеты и кое-что из продуктов, теперь же повсюду был ощутим экономический подъем и торговля расширилась,— она перебрала множество зонтов. Важно было найти подходящую расцветку, чтобы она гармонировала с тонами ее платья. Раскрывая один зонт за другим, она заметила пожилую женщину,— Софи сразу ее узнала,— которая долго и украдкой ее разглядывала, словно никак не могла вспомнить, кто же это. Софи сделала вид, будто не замечает женщины, а когда, выбрав наконец зонт, стала расплачиваться, то говорила подчеркнуто правильным литературным языком, избегая местного диалекта, и постаралась как можно скорее уйти из магазина.
Сердце у нее колотилось. Она понимала, что рано или поздно ее здесь узнают, ей не удастся до бесконечности избегать встреч с людьми, которым она не только покажется знакомой, а которые действительно ее вспомнят и с нею заговорят. А когда заговорят, она не сможет отрицать, что она — это она, та самая, что долго жила в этих местах. Среди местных жителей мигом разнесется весть о том, что она вернулась после более чем двадцатилетнего отсутствия. Люди опять вспомнят о смерти Зильбера, ведь о ней же писали в газетах, и о смерти ее матери. Ей придется выслушивать рассказы о разных эпизодах ее детства, поскольку они известны многим, а также о судьбах тех, кого она когда-то знала. Она поняла, что, раз начав выслушивать все это, не сможет насытиться и ей захочется слушать еще и еще. Что в ее памяти всплывут лица людей, которые только сейчас, задним числом, обретут биографию и судьбу.
Нет, настолько окончательно она еще не вернулась. Двадцать лет подряд она подавляла в себе малейшее желание вернуться сюда и узнать, что здесь тем временем произошло. Только здесь, в этом поселке, жили люди, которые знали ее с детства и которых она сама знала еще ребенком — не мельком и не по случайному застолью, как тех, с кем она встречалась в своих скитаньях, а изо дня в день, из года в год.
Слов «родина» или хотя бы «родные места» она всегда избегала и в лучшем случае говорила о месте своего рождения. Однако, если бы в эту минуту ее заставили объяснить, какой смысл она вкладывает в понятие «родное», она бы сказала, что оно связано с таким вот знанием людей. С тем, что знаешь своих соседей и они тебя знают, но не так, как знают один другого супруги или родственники, а как люди, которые встречаются постоянно при одинаковых обстоятельствах и одинаковых топографических условиях. Словно легче узнать и понять человека, если живешь с ним среди одного и того же горного ландшафта.
Пока она по узкой дороге поднималась к своему прежнему дому,— и здесь преследуемая машинами, где за рулем сидели арендаторы или курортники, жившие на частных квартирах,— ее с каждым шагом все больше охватывала несказанная радость узнавания. Иногда ее так и подмывало поискать знакомую дырку в заборе, в которую она каждый день подглядывала, идя в школу.
Чем выше она взбиралась, тем яснее открывался ее взору хорошо знакомый вид поселка — тот вид, который всегда представлялся ей, лишь только она вспоминала о родных местах. А подходя все ближе к дому, она подпала под власть какого-то странного наваждения. Ей вдруг послышался крик,— так кричала ее мать в последние дни болезни,— хриплый надсадный крик, словно она натужно откашливается, но Софи знала, что это крик боли, и вздрогнула от этого звука-призрака, как от удара, который настиг ее издалека, с расстояния в двадцать с лишним лет.
Скамья на верхнем краю участка, где стоял дом, еще сохранилась. Софи села на нее со вздохом, выражавшим одновременно и облегчение, и тяжесть воспоминаний, зацепила ручку зонта за спинку и стала смотреть на дом внизу.
Тех, кто его приобрел, Софи никогда не видела. Посредником при продаже был Зильбер, и неизвестно, владели ли еще домом те же люди, что купили его тогда. Снаружи он мало изменился. Крыша была новая, кое-какие доски в ограде балкона, и в то время уже негодные, заменены свежими, и весь деревянный верх заново подтемнен коричневой морилкой. Только дом показался ей меньше, чем прежде, но этого она, можно сказать, ожидала. В первом этаже,— ей было больно на это смотреть,— расширили окна, что нарушило цельность архитектурного замысла, пришлось снять зеленые деревянные решетки в простенках, по которым вились растения, а именно это придавало белой, оштукатуренной части дома определенный стиль. Потом решетки немного сузили и приделали снова, но они висели голые, поблескивая свежей краской,— видимо люда просто забыли посадить внизу розы или какие-нибудь вьюнки, которые быстро тянутся вверх и могли бы прикрыть обнаженность новизны.
Там, где прежде была лужайка, казавшаяся издали благодаря обилию цветов — сердечника, аканта и бедренца — куском пестрого батиста, раскинулся теперь гладкий, как ковер, и довольно уже густой газон, пересеченный маленькими цветочными, грядками. Софи больше нравилась лужайка, но ее мнение было, конечно, предвзятым.
Бело-зеленая беседка — с островерхой дощатой кровлей, снизу украшенной резьбой, напоминающей сталактиты, с деревянными решетками вместо окон,— беседка, где ее мать обычно сидела после обеда, читала или подремывала, и где сама она любила готовить уроки, если этому не препятствовала погода, служила теперь хранилищем для комнатных цветов, которые не только стояли на предназначенных для них местах, но и были подвешены на цепях к потолку или даже нацеплены на гвозди,— их беззастенчиво вколотили снаружи в деревянную стенку. Во что можно превратить даже цветы,— возмутилась Софи при виде их немыслимой пестроты, которая, казалось, старается затмить не только изящество беседки, но и самое себя. Она представила себе, как женщина, помешанная па цветоводстве, роется в картонках на прилавках универсальных магазинов, упрямо выискивая не что-нибудь на одежды, а пакетики с семенами.
Грушевое дерево было на своем месте. Также и столик под ним, и скамейка. Но похоже было, что ими не пользуются. В нескольких шагах оттуда, под яблонями, была расставлена плетеная мебель, довольно красивая, если не считать ее блестящей броско-алой окраски.
Возможно, Софи была несправедлива к людям, жившим теперь в этом доме, но она упорствовала в своей несправедливости. Эта упрямая несправедливость немного облегчала Софи горестные чувства, которые обуревали ее с той минуты, как она решила сюда подняться.
В последние годы Зильбер давал, понять ее матери, что дом надо продать, но она и слышать об этом не хотела. «Куда ж я денусь,— говорила она,— если продам этот дом? Я люблю путешествовать. Но путешествовать все время я не могу. Жить в городской квартире? Нет, я хотела бы умереть здесь». То был первый случай, когда ее мать приняла в расчет возможность собственной смерти: Видимо, она уже тогда чувствовала себя больной. Но ни Софи, ни Зильбер этого не заметили. Может быть, оттого что были поглощены той странной игрой ожидания и откладывания, которая началась между ними.
Софи и теперь искала и не находила в себе чувство вины перед матерью за эту свою игру с Зильбером. До такой степени Зильбер освободил ее от всякой ответственности. Властность матери, ее спокойная уверенность в обхождении с людьми делали невозможной и самую мысль о каком-то соперничестве с нею. Застигни она даже Софи в объятиях Зильбера, она великодушно бы закрыла на это глаза, даже не задумавшись всерьез над «ложным шагом», как она скорее всего назвала бы подобную вольность. Когда они куда-нибудь ездили,— а мать брала Софи с собой в путешествия, когда только могла это себе позволить, чтобы девочка не чувствовала себя «деревенщиной»,— она сама просила знакомых мужчин, нередко толпившихся вокруг нее, уделять больше внимания ее дочери. Девочка, правда, еще не вполне определилась, но рано или поздно эти господа будут счастливы оттого, что знали Софи совсем юной.
Софи действительно встречала потом кое-кого из этих люден, но отвергала все их любезности и старалась не поддерживать с ними никаких отношений. Она не желала водить знакомство ни с кем из тех, кого близко знала ее мать.
Кто же все-таки был ее отцом? С тех пор как наследование в семье фон Вейтерслебен пошло по женской линии, У дам этой фамилии стало традицией, что они не знают своих отцов. Сама Софи никогда этим особенно не интересовалась, разве что в переходном возрасте, когда у нее нет-нет да и являлась шальная мысль, что ее отцом мог быть Зильбер.
Однажды, как ей представлялось тогда, она была уже близка к разгадке. Долго и упорно, неделю за неделей обрабатывала она старую экономку, которая жила у них в доме еще до рождения Софи, ловила минуты, когда они оставались вдвоем, чтобы осторожно ее порасспросить, и ее усилия увенчались тем, что она узнала: Зильбер ей не отец, наверняка. В критический момент он находился совсем в другом месте, хотя в то время уже знал ее мать, но вот близко ли знал, этого не могла сказать и экономка. И про других мужчин, знакомых ей только по фотографиям, она узнала также, что ни один из них не мог быть ей отцом. Но когда после стольких отрицательных ответов она стала требовать положительный, экономка резко оборвала ее и заявила: пусть Софи оставит ее в покое и лучше спросит свою мать. Только она одна и может дать ей ответ.
Обидевшись на экономку за грубый тон, Софи на время прекратила свое дознание, а когда она захотела его возобновить, глухота старухи, заметная еще раньше, усилилась настолько, что, отвечая на вопросы, она кричала или делала вид, будто ей приходится кричать, и у Софи не хватило духу нарушить это единственное, но строгое табу в истории семьи.
В школе ее иногда дразнили безотцовщиной, но она отражала нападки с большой отвагой и самоуверенностью, так что ее скоро оставили в покое, приняв эту ситуацию как должное,— то же самое происходило и до нее со всеми девицами фон Вейтерслебен. У нее даже оказалось преимущество перед другими детьми без отцов,— а их было много,— ибо ее отец был действительно неизвестен и вокруг этой таинственной фигуры могли складываться любые легенды. Одна из ее лучших подруг даже высказала однажды предположение, что это, наверное, был какой-нибудь князь,— она видела, как Софи развернула салфетку с завтраком и на салфетке была вышита маленькая корона. Они тогда читали в школе сказку про младенца, найденного в королевских пеленках. Софи так забавлялась наивностью своей школьной подруги, что даже рассказала о ней матери, и они вместе от души посмеялись. Но на том оно и осталось — мать не обронила ни малейшего намека на состояние или звание ее родного отца.
Именно Софи и вызвала из столицы Зильбера, когда мать лежала при смерти.
«Он не должен видеть меня такой!» — кричала мать, когда Софи сообщила ей, что послала ему письмо. Неделями удавалось ей, благодаря железной самодисциплине, скрывать от них обоих свои страдания, но потом болезнь все-таки ее свалила. Даже Софи понимала, что конец недалек.
Врач, которого мать долго не хотела приглашать, приходил теперь ежедневно. О больнице она и слышать не желала, но растерявшейся Софи врач объяснил, что больница уже мало чем поможет. Счастье еще, не преминул он сообщить дочери, что болезнь развивается с такой быстротой,— это сократит мучения больной. Уйдя в своих мыслях так далеко назад, Софи вдруг вспомнила и про Амариллис Лугоцвет. В один прекрасный день она очутилась перед дверью их дома, сказала Софи несколько ласковых слов, мягко отстранила ее и прошла прямо в спальню Амелии фон Вейтерслебен. Она не разрешила Софи войти вместе с ней, но каждый раз, когда она находилась в доме,— а с того дня она приходила часто,—-мать казалась значительно спокойней. Это спокойствие и собранность не покидали ее даже спустя несколько часов после ухода Амариллис Лугоцвет.
Когда приходила Амариллис Лугоцвет, Софи чувствовала себя лишней, и даже Зильбер, снова занявший квартиру в верхнем этаже, бродил по дому как потерянный. Поэтому все чаще случалось, что они встречались на кухне, вместе с Катрин, старой экономкой, пили там кофе, глядели на огонь в плите и катали хлебные шарики. Старая Катрин рассказывала истории о детстве Амелии фон Вейтерслебен — те, что она еще помнила, при этом она то и дело вытирала непрошеную слезинку, пока Зильбер и Софи, не выдержав, не уходили в беседку, откуда можно было видеть, как Амариллис Лугоцвет покинет дом. Там они и находились, когда, плача в голос, прибежала Катрин я сообщила им о смерти Амелии фон Вейтерслебен.
Должно быть, Амариллис Лугоцвет ушла именно в эту минуту, потому что они ее так и не увидели. Якобы она явилась на кухню в сказала Катрин: «Позови дочь и мужа». И та поняла, что все кончено.
Когда они сразу вслед за тем вошли втроем в комнату умершей, Амелия фон Вейтерслебен лежала, словно спящая, с уже закрытыми глазами. И Софи наконец смогла заплакать. А вот Амариллис Лугоцвет она ни до, ни после того не встречала и увидела снова только два дня назад — увидела, во не узнала.
В ней вдруг тихо, но явственно шевельнулся страх. Когда ее мать скончалась от тяжелой болезни, она была не намного старше, чем Софи теперь. Значит, еще молодая женщина, а ведь за минувшие годы Софи об этом почти забыла.
Долгое время она так усиленно старалась все забыть, что теперь ей стало стыдно. Может быть, она и сама уже носит в себе зачатки болезни. Она открыла сумку, достала сигарету и опять защелкнула, замок. Сколько раз она пыталась бросить курить, но когда через несколько дней начинала снова, то уговаривала себя, что уже все равно. От чего-нибудь ведь все равно умрешь. Никто не может заглянуть внутрь себя. Но теперь ей почему-то было совсем не безразлично — проживет ли она на несколько лет больше или меньше. Значило ли это, что она стареет?