20660.fb2
Прежде чем лечь спать, Амариллис Лугоцвет подошла к окну и долго смотрела наружу, словно хотела удостовериться, что перед нею действительно знакомый вид. Ей даже показалось, что она различает в лунном свете белье, развешанное перед Триссельбергской пещерой. Она вздохнула, потом улыбнулась и решила в ближайшие дни навестить Амелию и попросить у нее очередного щенка,— в этой местности она не могла бы обойтись без полюбившихся ей собак.
*
Погода была в точности такая, какую представляешь себе, когда барометр стоит на «переменно». Тени туч гонимых ветром, гасили ярко вспыхивавшие солнечные лучи, в стремительном полете тучи обтекали вершины гор, на миг открывали их взгляду, чтобы затем, над кромкой леса, затянуть их сплошной пеленой.
Воздух, проникавший в полуотворенное окно, был сам по себе не очень холодный, но разные ветровые потоки согревали, то вновь охлаждали его.
Софи все еще была в нерешительности, что надеть, если она пойдет вниз, надо взять с собой теплую кофту. В такой ранний час она наверняка никого не встретит. Прежде чем выйти из комнаты, она еще раз, уже просто по привычке, понюхала по-прежнему неувядаемые огненные лилии, потом, бодрая, отдохнувшая, легко сбежала вниз по лестнице и открыла не ту дверь, что выходила на озеро, а ту, что вела в парк.
Утренняя прогулка по парку, под навесом из кустов и деревьев, даст ей достаточно моциона, да и не надо раздумывать над тем, брать зонтик или не брать.
Она только сейчас заметила, что на краю парка находится огород, к которому спереди примыкает цветник, а сзади теплица. Между парком и всем этим хозяйством раскинулась лужайка, и на ней, ближе к забору, Софи увидела поваленное дерево с торчащими вверх корнями; судя но тому, как оброс ствол, оно лежало здесь, наверное, не один год. На корни налипла земля; с той стороны, куда падало солнце, Софи заметила несколько спелых ягод земляники, а также мох и цветы камнеломки. Под вывороченными корнями образовалось нечто вроде маленькой пещеры, где мог бы вполне уместиться ребенок, если бы отодвинул в сторону волокна корней и побеги травы, свисавшие наподобие занавеса, и если бы не побоялся жуков, пауков и улиток, которые тоже нашли себе приют под этим деревом. Невдалеке от этого места, в тени кустов черной смородины, была навалена куча компоста, покрытая толстыми зелеными побегами огурцов; своим густым черным цветом компост, почти уже превратившийся в перегной, наводил на мысль о плодородии. Эта картина напомнила Софи, как в былые времена она помогала матери ухаживать за их садом и огородом.
Она не преминула обследовать и цветник, за которым, по-видимому, ухаживал старик-садовник, самозабвенно копавшийся сейчас в грядках. Широкополая соломенная шляпа защищала его лицо от слепящего солнца, а из глубокого кармана синего фартука свисала бечевка, которой он подвязывал цветы. В самом парке было как будто безлюдно. Ребенком Софи часто ходила к озеру мимо этого парка, и мать сообщала ей названия деревьев на редкость многообразных пород, представленных здесь великолепнейшими экземплярами. Деревья тем временем постарели, но она но могла бы сказать, что они стали выше, да и весь парк показался ей мало изменившимся. Между деревьями, кустами, декоративными растениями и огибавшими их посыпанными гравием дорожками не было газонов, а только лужайки, и когда Софи шла вдоль живой изгороди, отделявшей парк от улицы, в нос ей ударил запах расцветшего жасмина; она так обрадовалась, что обломила ветку, усыпанную белыми цветами, в поднесла к лицу.
Сам парк, собственно, делился на две часта. В одной росла деревья местных пород: посреди круглой площадки высился огромный красный бук в окружении сосен и ореховых кустов, в другой части центром служил фонтан, и она вдоль и поперек была прорезана живописными дорожками, окаймленными декоративными кустами и пальмами в кадках. Росли там также туя и розы, и, пройдясь по всем дорожкам, Софи сочла свою прогулку законченной а направилась обратно в отель, к его торцовой стороне, куда выходили окна ресторана,— под ними зеленели подстриженные кусты букса, образуя несколько полукруглых ниш, в каждой стояли деревянные столы в скамьи. Простенки между окнами отеля были расписаны фресками — сцены из сказок, окруженные виньетками.
Софи уселась в одной из таких зеленых ниш, защищенных от дождя сплошным широким балконом второго этажа, и открыла книгу, которую захватила с собой, но до сих нор только носила под мышкой, Она немного полистала толстый том, тоже взятый из Зильберовой библиотеки пока ее взгляд не задержался на заголовке рассказа «Datura faatuosa». «Студент Евгений стоял в оранжерее профессора Игнаца Хельма и рассматривал красивые ярко-красные цветы королевского амариллиса (Amaryllis regiaae), только сегодня утром распустившиеся...» Лишь когда из соседней ниши до нее донеслись обрывки разговора она поняла, что давно уже сидит, бессмысленно глядя на строки «Дурмана пышноцветного» и думая о чем-то совсем другом. Тогда она оставила книгу лежать на столе, откинула назад и закрыла глаза, чтобы привести в порядок мысля, но это ей как раз и не удавалось.
У нее было такое чувство, будто, кроме ее собственных мыслей, в ее сознание прокрались чьи-то еще, и вскоре она уже не могла разобрать, где свои, а где чужие,— все смешалось. Она перестала сопротивляться этой путанице и всем существом стала вбирать в себя слова и образы наплывавшие на нее со стороны.
«Разве это утешение, что мы живем в них самих? И что неоднократно повторяем себя в их сменяющихся поколениях?»
«Мы — это их опыт, пережитое и освоенное ими». «Но ведь иногда они дерзают нас воображать!» «Зависит ли наше воплощение от их образа? Возвращаемся ли мы в вещи, в материю, уходя от них, или же мы явились из материи по их приказу? Бели они необходимы нам как посредники для нашего воплощения, то разве мы сами решаем свою судьбу?»
«Как можем мы им помочь, если они не допускают и мысли о нашем существовании?»
«А что, если нам все время изменять свой облик и во все новых и новых превращениях будоражить их мысли? Чтобы они не стали чересчур самоуверенными и не забыли об истинных своих потребностях?»
«Если мы дольше остаемся тождественными себе, чем они, кому это идет на пользу — им или нам?»
«А может, мы и вправду, как утверждает молва, возникли намного раньше их, мы более древние созданья и своим существованием обязаны единственно тому, что продолжаем жить в их памяти?»
«Если наш симбиоз разрушится окончательно, а наши тайные силы иссякнут из-за скудости их фантазии, то вещи, растения, камни предоставят нам убежище, и мы скроемся навсегда, безымянные, сохранясь только в нашей собственной памяти. А они тем временем дерзают помышлять о совсем иных существах, чудовищных порождениях их все более затуманенной мысли, и устремляются прочь из этого мира — вполне пригодного для обитания — на другие, ставшие для них достижимыми, но оставшиеся непостижимыми».
«И значит, нам не остается ничего иного, как отступать шаг за шагом уходить из их сознания, оставаясь жить лишь в письменных источниках, вплоть до самых древних,—уходить, исчезать до тех пор, пока о нас но сможет уже поведать ни единая буква, и только бабушки да ребятишки будут сохранять о нас все более блекнущее воспоминание, пока даже имена наши не станут для них незнакомыми и непроизносимыми, и о нас будут говорить, не называя, лишь намеком, нехотя прибегая к нам, для объяснения странных явлений тем, кто еще не посвящен в таинства обнаженных взаимоотношений между числом и предметом. Наш уход будет таким бесповоротным, что мы не сможем вернуться даже в их мечты. Этот процесс будет длиться долго, ибо если мы сами и перестанем отбрасывать тень, то места, которые мы покинули, будут все еще хранить ее и внушать людям смутные догадки обо всем исчезнувшем, покуда и эти туманности не растают, сменившись новыми скоплениями мрака, для которого еще нет названия».
Сердце у Софи бешено колотилось, преисполнясь страха, с которым она не в силах была совладать. «Что это все значит,— думала она,— почему эти нелепые мысли лезут в голову именно мне, ведь я же никогда но интересовалась такими чудными делами?» Она не участвовала ни в одном спиритическом сеансе, сколько бы ее ни приглашали, гороскопы тоже не производили на нее впечатления,— среди актеров явление просто редкое. Не то чтобы она полагала, будто ясно понимает все, что происходит с ней и вокруг нее, но у нее было такое чувство, будто для всего на свете, или почти для всего, существуют убедительные объяснения, и если тебе что-то непонятно, поищи, и объяснение непременно найдется. Многое в своей жизни она приняла как должное только потому, что считала: раз уж так случилось, объяснения ей мало чем помогут. Теперь же ей начинало казаться, что есть на свете и нечто неведомое, необъяснимое, какие-то причины и связи, о которых она даже не подозревала, и эти-то причины и связи влекут за собою нечто такое, чему, если бы знать, можно было бы воспрепятствовать. Ее пробрала дрожь,— она открыла глаза, чтобы взглянуть, не скрылось ли солнце за тучей , не отлого ли у нее этот внезапный озноб. Но солнце как раз только что показалось снова, а когда Софи огляделась то заметила двух дам, которые ей уже примелькались, они были похожи как две капли воды. Обе только что поднялись со скамьи и выходили из соседней ниши где все это время сидели.
Обе дамы, в свою очередь, заметили Софи и с любезной улыбкой направились к ней, чтобы ее приветствовать.
— Мы помешали вам читать, или вы все же позволите нам на минутку присесть? — спросила одна из них, в то время как другая уже подсела к Софи.— Остальные еще спят, и благодаря этому мы хоть можем насладиться вашим обществом, дорогая Софи.
Судя по их произношению, эти дамы вряд ли были иностранками, да и черты лица у них были типично среднеевропейские. Софи даже казалось, будто она их где-то уже видела раньше, хотя и не помнила, где. Сейчас они выглядели старше, чем вечером, виною тому, наверное был яркий дневной свет, беспощадно заливавший их лица. Софи и сама была рада, что вблизи нет зеркала, которое могло бы ей доказать, что избыток света и для ее лица тоже невыгоден, хотя как будто бы в свои годы она выглядела еще вполне прилично.
Обе дамы,— они просили звать их просто по именам,— Розабель и Изабель,— проявили живой интерес к особе Софи, причем выражали его так мило и дружелюбно, что их любопытство показалось ей скорее лестным, чем назойливым.
Они сами причастны к искусству,— так оправдывали они свое любопытство, расспрашивая Софи преимущественно о театре и обо всем, что имеет к нему отношение. Изабель показала свою осведомленность: рада ли Софи, что получила теперь постоянный ангажемент в одном из прославленных столичных театров?
Или она все-таки будет скучать по кочевой жизни, покосившись на нее, вставила Розабель. Ведь к постоянной смене мест человек тоже привыкает и нередко воспринимает это даже как благодеяние. Разумеется, не после большого успеха, благодаря которому люди начинают тебе больше симпатизировать, а скорее после провала, после поражения, которое невозможно было предусмотреть, которое становится тебе ясно еще во время спектакля, но ты долго не хочешь его признать.
— И даже когда кое-кто из зрителей начинает покидать зал,— подхватила опять Розабель,— тебе хочется думать что эти люди спешат на поезд или к детям, оставленным дома без присмотра. И ты подавляешь нарастающее в тебе беспокойство, потому что если к нему прислушаться, то и вовсе собьешься с текста, выйдешь из образа, а ты наоборот, изо всех сил стараешься сосредоточиться и спасти то, что еще можно спасти. И пытаешься опять подчинять своему обаянию зрителей, уже гурьбой поваливших из зала. Повышаешь голос, доводишь его до такой громкости, которая с твоей ролью ничего общего не имеет, и этим только пугаешь людей, укрепляя их в намерении уйти, а если они и не уходят, то внутренне только больше ожесточаются против тебя.
— И тебе кажется,— продолжала Изабель,— будто и самая твоя жизнь теперь зависит от того, удастся ли тебе их удержать, будто каждый из этих людей, сидящих или стоящих внизу,— палач, и уже занес над тобою топор, готовясь опустить его как раз в тот миг, когда твой голос тебе откажет и ты сдашься. А вслед за этим наступает великая тишина. Ты вслушиваешься и вслушиваешься в себя, и не слышишь. И ты готова закрыть лицо руками, чтобы защититься от ударов, уже готовых обрушиться на тебя.. Но вместо того, чтобы просто перестать и, по крайней мере, сберечь себе и людям время, ты продолжаешь играть до тех пор, пока последнее слово текста не будет бессмысленно и безнадежно брошено в равнодушный зал.
— Да, вот это и есть действительные, а не вымышленные драмы, трагедии в комедии, что разыгрываются на сцене,— прибавила Розабель в тяжело вздохнула.
— Люблю я эти представления,— произнесла Изабель с довольно-таки печальной улыбкой.— Они такие естественные, такие правдивые, и все же это настоящее искусство. Актер продолжает играть в тяжелейших условиях, какие только могут сложиться, еще не кончив говорить, подвергается поруганию, стоит на сцене, презираемый, осмеянный, посрамленный, в тем не менее представление продолжается, лица полны напряжения — спектакль доигрывается до конца.
— В подобных ситуациях—для человека, в них оказавшегося, разумеется, изнурительных,— Розабель кивнула Софи, словно прося у нее извинения,— мне случалось видеть игру такого высокого класса, какая может быть рождена лишь отчаянием, игру, питающуюся той необычайной силой, что приходит перед катастрофой. К сожалению, люди этого не видят. Им неприятно наблюдать на сцене подлинную борьбу. Они хотят, чтобы все совершалось как бы без усилий.
— И хотят, чтобы их покоряли.— Изабель обмахивалась кружевным носовым платочком.— Они откровенно заявляют о том, что желают быть покоренными. Сидят себе, наблюдая, как ты трепыхаешься там, наверху, и ждут, что ты покоришь и преобразишь их своим искусством, превратишь в своих смиренных почитателей, которые желают лишь одного — целовать прах с твоих башмаков. Но только это целование праха должно себя окупить. Так что мало понравиться некоторым. Ты должна нравиться всем. Но и в этом случае ты не застрахована.
— Стечение неблагоприятных обстоятельств, случайная несобранность, какие-нибудь вредные излучения, если угодно,— подхватила опять Изабель,— и все кончено. Покорения не происходит. Взаимное притяжение между тобой и зрителями превращается во взаимное отталкивание. И вот ты, вот вы стоите перед ними, обессиленные,— отчаяние заставило вас превзойти самих себя. Но вы ничего не можете поделать — они вас ненавидят.
— В полной изоляции актера, потерпевшего провал,— Розабель откашлялась и откинулась на спинку скамьи, а Софи тем временем слушала их обеих, затаив дыхание,— есть что-то бесконечно трогательное. Никто не хочет с ним разговаривать, да он и сам не хочет, чтобы с ним разговаривали,— у него такое чувство, будто к нему могут обратиться только из жалости. И он стыдится этого, хоть и не знает за собой никакой вины.
— О да,— сказала вдруг Софи, живо вспомнив один из самых страшных своих провалов, когда она и один на се коллег как-то раз в течение целого вечера должны были читать стихи.
Дело было поздней осенью, из-за неустойчивой погоды многие актеры их труппы заболели гриппом. Надеясь, что все же смогут выступить, они тянули до последнего момента, когда отменить спектакль было уже нельзя. Надо было чем-то наспех его заменить — тут и пригодилась та поэтическая программа, которую они подготовили уже дивно, на всякий случай. Софи с радостью и восторгом на это согласилась. Ей редко выпадал случай оставаться на сцене одной, и она прямо-таки горела желанием превратить этот вечер в свой триумф.
И когда она действительно сидела одна на высокой сцене, пытаясь наполнить своим голосом зал, ожидавший совсем другого, то слишком долго не замечала, что все ее усилия не находят отклика. А заметив, с тем большим упорством решила не сдаваться.
Она и не сдалась, но когда, обессиленная, словно побитая, услыхала жидкие вежливые аплодисменты, то едва не упала в обморок. Она закрыла глаза, чтобы хоть не видеть, как зрители с явным облегчением устремились к выходу. Потом, сидя у нее в уборной, все вместе, они пытались понять, чем мог быть вызван такой неслыханный провал. Особенно утешал Софи тот коллега, который должен был читать после нее, но, разочарованный холодным приемом, от выступления отказался.
Позже Софи и ее не заболевшие коллеги,— «чтобы утешиться», как выразился директор,— пошли в расположенный поблизости хороший ресторан, где успела уже обосноваться часть публики с их вечера,— это можно было определить по тому, как люди перешептывались, наклоняясь друг к другу, как презрительно опускали утолки рта, по тому барьеру, который, в противоположность доброжелательной атмосфере после успешных представлений, воздвигся между Софи и ее товарищами на одной стороне и этими людьми на другой.
Софи особенно страдала оттого, что ответственность за этот провал лежала на ней одной. Уже нередко случалось, что тот или иной их спектакль не имел успеха и потом они сообща ломали голову, что могло быть тому причиной, однако всем вместе им было не так стыдно.
Хотя и на сей раз немногие коллеги, что сидели с нею, пытались изобразить это как общую беду, Софи все равно чувствовала себя крайне подавленной.
До тех пор, пока японец, который в тот вечер случайно забрел в театр, не послал ей на стол цветы. Немного погодя он подошел и сам, уверяя, что она произвела на него очень сильное впечатление. Говорил он только по-английски, а потому все, что она читала, наверняка осталось для него непонятным, это придавало его комплиментам известную пикантность, однако его восхищение было таким искренних, действовало на нее так благотворно, что она не стала разбираться, насколько компетентно суждение. В тот же вечер между Софи и японцем началась пылка любовь, длившаяся ровно десять дней. Он последовал за труппой в соседний город, посещал все их спектакли, проводил с нею все дни и ночи, до той минуты, когда ему пришла пора возвращаться в столицу, чтобы успеть на самолет. Через несколько недель Софи получила небольшую посылку из Окинавы — там было кимоно, которое она носила до сих пор.
— И все-таки,— нарушила молчание Изабель,— неудачи такого порядка не стоит принимать слишком близко к сердцу. Они происходят неведомо отчего и почему.
— Нет худа без добра.— При этих словах Розабель едва заметно подмигнула Софи, и та залилась краской, словно ее в чем-то уличили, хотя в ее жизни не было ничего такого, что бы ей непременно хотелось скрыть.
— Нам тоже знакомы подобные ситуации,— сказала Изабель,— хотя и не по собственному опыту. Призрак неудачи вечно тяготеет над тобой, словно рок, и кажется, будто тебе от него не уйти. И он всегда застает тебя врасплох. Ты никогда не чувствуешь себя в безопасности. Как бы низко ты, по-твоему, ни опустилась и как бы высоко на вознеслась, неудача вдруг всей своей тяжестью обрушивается тебе на голову, и ты чувствуешь себя так, словно тебя парализовало.
Софи кивнула. Словно тебя парализовало. Начисто теряешь присутствие духа, которым, казалось, обладала,— его будто поглотил тот же рок. Боишься сказать хоть фразу от себя, сделать малейшее движение, не заученное заранее. А между тем одна такая фраза, одно такое движение могли бы, наверное, все спасти.
— Вы действительно так думаете, дорогая Софи? — в один голос спросили вдруг Изабель и Розабель.
— Да разве я знаю.— Софи покачала головой.— Может быть, и нет. Но так, по крайней мере, кажется.