20660.fb2
Как всякая фея, она питала пристрастие к изящным предметам домашнего обихода. Бокалы были из чистого, гладко отшлифованного горного хрусталя, оправленного в серебро. А вот поднос был из прозрачной слюды, положенной в несколько слоев и заключенной в деревянную овальную рамку с двумя серебряными ручками. Между слоями слюды полыхала распустившаяся огненная лилия, красные тона которой гармонировали с цветом смородинной настойки. Куски пирога лежали на маленьких тарелочках, также из горного хрусталя в серебре.
— За то, чтобы я виделся с вами как можно чаще,— сказал Альпинокс и поднял бокал, засверкавший и заигравший в лучах заходящего солнца.
— За то, чтоб между нами был мир да лад,— сказала Амариллис Лугоцвет и поднесла к губам бокал. Вдруг взгляд ее упал на дно бокала, и она чуть не поперхнулась, но, не выказав удивления, отпила глоток и поставила бокал на место. Альпинокс, пристально за ней наблюдавший, тоже и бровью не повел, даже на время отвернулся и стал смотреть в окно, будто заметил там что-то требующее внимательного рассмотрения. Тех нескольких секунд, пока его внимание было направлено в другую сторону, гостье вполне хватило, чтобы совершить задуманное. Немного погодя она снова поднесла к губам бокал и вот тут-то выразил полнейшее изумление.
— О, что это? Быть того не может! — воскликнула она подняв брови чуть ли не до самых полей соломенной шляпы.
Так, пустячок,— произнес Альпинокс,— на память о вашем первом визите. Я едва смею надеяться, что этот маленький сувенир придется вам по вкусу.
Силою своего вещего взгляда Амариллис Лугоцвет подняла неизвестный предмет со дна недопитого бокала — так ей удалось взять его, не замочив пальцев. Это был изящный серебряный браслет, усыпанный богемскими гранатами, он прекрасно подходил к ее наряду и не слишком бросался в глаза. Ценность его заключалась не столько в материале, сколько в искусной работе, которую, впрочем, мог оценить лишь знаток.
«Вот, значит, как,— не только палец, но и всю руку»,— подумала про себя Амариллис Лугоцвет, а вслух произнесла:
— Как это мило, дорогой Альпинокс, как мило с вашей стороны, я всегда буду бесконечно дорожить этой прелестной вещицей.
Лицо Альпинокса, на миг осветясь довольной улыбкой, вдруг вытянулось: ему попался в пироге какой-то предмет, запеченный туда явно случайно. Какая-то мелкая штучка, не больше изюмины, однако на изюм совсем не похожая,— золотая капсула в форме ореха. Альпинокс поднес ее к глазам, чтобы получше рассмотреть.
— Маленький гостинец,— сказала Амариллис Лугоцвет, искусно скрывая свое удовлетворение тем, что ей удалось ошеломить Альпинокса.— На тот случай, если вам захочется очень сладко поспать.
Альпинокс открыл капсулу и хотел было понюхать ее содержимое, но Амариллис Лугоцвет схватила его за руку.
— Осторожно, не то вы заснете на месте. Он бережно снял ее руку со своей и поднес к губам.
— Глубоко тронут,— сказал он.— Должно быть, это легендарный амариллий. Я сумею сберечь такое сокровище.— С этими словами он спрятал капсулу в левом нагрудном кармане своей черной суконной куртки с зеленой вышивкой и несколько раз любовно погладил.
У Амариллис Лугоцвет вдруг возникло ощущение, что пора бы уже прекратить этот обмен любезностями,— она опасалась, что может возникнуть скользкая ситуация и она будет застигнута врасплох. Она неспешно, мелкими глотками допила свое вино, съела полкуска пирога, а вторую половину незаметно сунула Максу-Фердинанду, который сидел под столом и ждал подачки. Покончив с этим, она без обиняков спросила Альпинокса, не сводившего с нее глаз, не желает ли он показать ей свой замок.
— Если вас это интересует,— сказал он даже с каким-то пренебрежением,— я охотно вам все покажу.
Когда оба они поднимались с мест, он попытался опять осторожно завладеть ее рукой, однако Амариллис Лугоцвет сумела так же осторожно увернуться.
Итак, они покинули малую гостиную, где не только занавеси, но и обивка мебели была из зеленого бархата, отчего создавалось впечатление мшистой пещеры, и через распахнутую двустворчатую дверь вошли в совсем скудно обставленную комнату, одну стену которой образовала скала. Вода родника, бившего из скалы, стекала в бассейн из унтерсбергского мрамора, а у цоколя бассейна росли ослепительно-зеленые, еще не до конца распустившиеся папоротники. Амариллис Лугоцвет едва успела остановить Макса-Фердинанда: движимый естественной потребностью, песик уже поднимал ножку. Возле бассейна стояли каменный стол и каменная скамья; казалось, будто они высечены из той же скалы. Единственной данью удобству была здесь узкая вышитая подушка, но ее пестрый узор уже изрядно поблек.
— Библиотека,— сказал Альпинокс, а когда Амариллис Лугоцвет стала удивленно озираться, словно что-то искала, он с улыбкой раздвинул занавеси из небеленого холста, закрывавшие одну из стен, не образованных скалой, но сливавшихся с нею по цвету.
— Вид книжных корешков отвлекает меня от размышлений,— пояснил Альпинокс, а его гостья тем временем старалась прочесть как можно больше названий, чтобы составить себе представление о характере Альпинокса. В одном ряду стояли «Ицзин» («Книга перемен») и основатели религиозных учений, в другом — философы чужан, правда, вид у этих книг был не слишком зачитанный. Взгляд ее то и дело натыкался на корешки без названий. Она не сомневалась, что под ними скрываются магические книги, и очень хотела бы знать, есть ли среди них те, что известны ей самой.
Альпинокс так поспешно задернул занавес, скрывавший книги, словно боялся, что она узнает слишком много.
— На этой стороне находится еще моя спальня,— сказал он, но комнаты ей не показал, и у нее возникло подозрение, что туда ведет невидимая ей потайная дверь в скале. Они опять прошли через мшисто-зеленую гостиную, а оттуда в зал, только теперь он показался ей гораздо больше. Посередине, между двумя изгибами лестницы, помещался огромный камин, и хотя сейчас в нем тлело всего несколько поленьев, зимой такая громадина наверняка могла обогреть весь замок. Только теперь Амариллис Лугоцвет заметила, что пол устлан сосновыми иголками, спрессованными в такую плотную массу, что ни одна из них не приклеилась к ее подошвам. Факелы были вставлены в укрепленные на стенах железные кольца, и в их свете некоторые древние трофеи выглядели особенно грозно.
— Прежде чем повести вас наверх,— начал Альпинокс,— я хотел бы еще показать вам комнаты по ту сторону камина...
В этот миг снаружи послышались голоса, кто-то звал кого-то, раздавался смех,— к замку подходили гости. Альпинокс досадливо пожал плечами.
— Вот видите, не дают мне побыть с вами наедине.
Двери вдруг распахнулись, словно по невидимому мановению, Макс-Фердинанд громко залаял, и гости небольшими группами стали входить в зал.
*
Зильбер. Серебро. Софи потрогала серебряное ожерелье, холодное и гладкое, не успевшее нагреться у нее на шее. И на нее нахлынули воспоминания.
Она немного прошлась вдоль озера, потом присела на скамью на его высоком берегу, над самой водой, пониже дороги, и, скользнув взглядом по синеве озерной глади, подняла их к синеве гор, проследила, на минуту приставила руку к глазам, чтобы полюбоваться необычайно пестрой бабочкой, но больше ее уже ничто не отвлекало, она сидела неподвижно, словно оцепенев, во власти своей дерзновенно всколыхнувшейся памяти.
Зильбер. Старый Зильбер. Серебряные виски. Вдруг он возник перед ней из тумана, окутавшего всю ее прежнюю жизнь, и вновь принял образ, некогда такой притягательный для нее. А теперь она только всюду таскает за собой, как амулет, его фамилию.
Добрый старый Зильбер. По-настоящему старым он никогда и не был, до самой смерти. В тот день, когда он впервые взял ее с собой на прогулку, на ней было батистовое платье в меленький цветочек со складками на груди, белые гольфы и черные туфли с ремешками. Она вновь ощутила во рту вкус водянистого фруктового мороженого, увидела пятно, которое посадила на свое единственное нарядное платье. Времена были тяжелые, только что кончилась война. И Зильбер,— он незадолго перед тем вернулся из эмиграции,— пытался носовым платком, смоченным теплой водой, смыть с ее платья это пятно.
День был такой же ясный, как нынче, солнце било ей прямо в глаза, и, не выдержав его ослепительного блеска, она опустила взгляд на воду, но в легкой .зыби яркие лучи играли еще злее, и тогда она невольно закрыла глаза, и из-под ресниц у нее выкатились две слезинки. Зильбер погладил ее по лицу, он хотел ее утешить, думал, она плачет из-за пятна, а она-то о нем совсем уже позабыла. Когда они вернулись домой,— Зильбер, как обычно, был приглашен к ним па обед,— он поцеловал ее матери руку и занял место за столом между нею и Софи, чтоб с соблюдением должных приличий насытиться пищей, которой, по сути дела, они были обязаны ему. С того самого дня, когда Зильбер впервые коснулся ее лица, и матери при этом не было, а значит, ласка предназначалась всецело ей и не имели целью задобрить эту женщину, бывшую ее матерью,— с того самого дня Софи стала искать телесной близости с ним, да с таким пылким желанием, которое не соответствовало ни ее, ни его возрасту.
Зильбер это замечал, но не придавал значения, долго не придавал значения. И вот когда после длительной внутренней подготовки она решилась сделать попытку — это произошло в тот же день,— уронила кольцо для салфетки, сразу юркнула за ник под стол и, вылезая обратно, как бы в поисках равновесия, оперлась на руку Зильбера — он самым вежливым образом ей помог, обеими руками ее приподнял, как поднимают ребенка,- а она и была еще ребенком, — усадил на место и увещевал ее мать не бранить. девочку за неловкость. Так он словно бы обнес себя частоколом, что лишь усилило в ней жажду соприкосновения с ним.
Им бы давно пришлось продать дом, если бы Зильбер, старый друг ее матери, не снял у них верхний этаж за такую сумму, которая позволяла ей с матерью прилично существовать.
С тех пор как Софи себя помнила, «Зильбер был неизменным поклонником ее матери. Насколько ей было известно, еще до эмиграции. Между тем в доме появлялись и другие мужчины, лучше или хуже Зильбера. Ее успокаивало сознание, что Зильбер ей не отец, хотя иногда ей даже хотелось, чтобы он им был
С того дня, как он в первый раз взял ее с собой на прогулку, она стала наблюдать за ним и матерью, следила за каждым их движением, даже самым безобидным, а когда мать поднималась на верхнюю веранду, чтобы сыграть с Зильбером в шахматы, Софи только и оставалось под каким-нибудь благовидным предлогом убежать к себе в комнату.
Она бросалась на кровать и накрывалась одеялом с головой, чтобы не поддаться искушению подсматривать за тенью, падавшей с веранды на лужайку, и таким способом узнать, долго ли длились партии и сколько раз за это время наверху целовались. Но всегда получалось так, что она. очень скоро засыпала, словно подпав волшебным чарам, и даже не слышала, как возвращалась мать. Уже позднее Софи как-то с улыбкой подумала, что вечером мать и не возвращалась, она спускалась только утром, когда это уже никому не бросалось в глаза,— ведь они обычно завтракали все вместе на верхней веранде.
Амелия фон Вейтерслебен была красивая женщина, красивая и самоуверенная, вывести ее из себя, по ее собственным словам, могли только мелочные житейские заботь, например, когда в доме не было денег и она посылала Софи к лавочнику, чтобы взять у него провизии в долг
Но и тут на помощь неизменно приходил Зильбер, он безмолвно оплачивал все счета, никогда не упоминал об этом. Он же помогал Софи готовить уроки ибо ее мать, которая свободно цитировала Гете, не желала обременять себя школьной премудростью. Он почти всегда бывал рядом, но все-таки не всегда.
И когда Зильбера не оказывалось рядом, Софи была вынуждена обходиться собственными силами. Чем раньше становишься взрослой, тем лучше, говаривала мать и но мешала дочери взрослеть, ибо ее всегда больше занимало как, нежели что. Амелия фон Вейтерслебен прекрасно знала, как ей подобает жить, но нимало не заботилась о том, что необходимо для привычного ей образа жизни. Ей всякий раз удавалось убедить других людей в том, что иначе она жить не может, и они чувствовали себя обязанными оказать ей поддержку. И прежде всех Зильбер, не изменявший этой добровольно взятой на себя обязанности до тех пор, пока ее мать не умерла.
Два разных человека представлялись Софи, когда она думала о Зильбере. Зильбер ее детства, никогда не позволявший себе отвечать на ее прикосновения и в то же время совершенно освободивший ее от ответственности за собственную жизнь. Зильбер, который лишь изредка задерживал ее руку в своей, до тех пор пока она не уступала неодолимому желанию поиграть его пальцами,— тогда он сразу отпускал ее, но не потому, что не расположен был к игре, а потому, что считал себя связанным долгом перед ее матерью. Зильбер, который иногда все же допускал, чтобы Софи под каким-нибудь предлогом кинулась к нему на грудь и прижалась лицом к его шее. Он допускал это, дабы проверить себя,— приняв дерзкий вызов, устоять, а может, и ради минутного удовольствия. Ибо Софи и тогда уже отчетливо сознавала, что не поддаться ее недвусмысленному призыву и не обнять ее стоит ему огромных усилий. Сама же Софи, напротив, чувствуя, что он в известной мере дает ей волю, пыталась зайти еще дальше, пока Зильбер снова не ставил перед ней неодолимый барьер.
Софи полностью вошла в роль завоевательницы, эдакой «девы-вамп», которую могла играть беспрепятственно благодаря долготерпению Зильбера, тем паче что в глубине души была уверена, что с ней ничего не случится, что она может сколько угодно выступать в этой своей любимой роли, решительно ничем не рискуя, хотя и не получая тот удовлетворения, которое дает сознание победы.
Наступило время, когда Софи до того сжилась с ролью соблазнительницы, что, к великому изумлению матери, ожидавшей от нее лучших манер, начала расхаживать по дому в расстегнутой блузке, с распущенными длинными волосами и не упускала случая поставить ногу на стул, чтобы поправить носки или гольфы.
Мать вначале с подозрением следила за ее выходками, потом приписала их переходному возрасту, но все же неукоснительно делала Софи замечания, когда для того был повод. Видимо, из педагогических соображении она иногда выговаривала дочери в присутствии Зильбера, но странное дело: вместо того чтобы задеть Софи за живое, эти материнские нотации становились для нее лишь элементом дразнящей игры. Уловив минуту, когда мать на нее не смотрела, она бросала на Зильбера взгляд, означавший: вот видите, до чего дошло дело.
Она жила в состоянии какого-то самоотчуждения, какого-то безотчетного порыва; и временами,— как казалось ее матери, без всякой причины,— вдруг заливалась слезами от переполнявшего ее необъяснимого чувства. А иногда это чувство, наоборот, становилось таким плотским, что она убегала в свою комнату, сбрасывала с себя одежду и голая бросалась в раскрытую постель, животом вниз, чтобы всем телом ощутить прохладу льняных простынь. Иногда это «лежанье всем телом», как про себя называла эти броски Софи, успокаивало ее настолько, что она засыпала и видела загадочные сны, где во множестве странных образов неизменно присутствовал. Зильбер.
Однажды, когда мать лежала с ангиной и Софи была уверена, что она не сможет не только пойти наверх к Зильберу играть в шахматы, но и вообще подняться с постели, девочка отважилась завести свою игру так далеко, что чуть было не оборвала ее совсем. Была, наверно, уже полночь, когда она, «лежа всем телом», вдруг проснулась и, скорее возбужденная, нежели успокоенная сонными видениями, приподнялась в кровати и, пробыв недолго в таком полулежачем положении, решила пойти к Зильберу и посмотреть, что будет.
.Ода надела тонкую ночную рубашку и даже не накинула на себя халат,- ей было совсем не холодно. Лестницу освещал только отблеск уличного фонаря вблизи дома и еще не полная луна, и Софи, побоявшись зажечь свет, осторожно ступая, стала красться вверх по лестнице. Дверь в комнаты второго этажа, как обычно, была незаперта, она даже не скрипнула, — мать Софи больше всего на свете ненавидела скрипящие двери,—когда Софи неслышно отворила ее и, очутившись в так называемой гостиной, откуда можно было пройти прямо — на веранду, налево— в библиотеку и кабинет Зильбера, направо же — в его спальню, с минуту неподвижно стояла на цыпочках и вдыхала легкий запах Зильберова одеколона, смешанный с ароматом египетских сигарет, которые он курил, и заметный только тому, кто его давно знал.
Потом она с неистощимым терпеньем, как можно бесшумней, крутила ручку у двери в Зильберову спальню, пока не заметила, что дверь эта только притворена. От такой неожиданности сердце у нее заколотилось еще сильнее, и она на секунду остановилась, чтобы освоиться с темнотой,— в эту комнату свет уличного фонаря не проникал. Когда она могла уже довольно отчетливо различить кровать и, как ей показалось, даже голову Зильбера на высоких подушках, то, затаив дыхание, двинулась в том направлении. Громкое биение собственного сердца мешало ей прислушаться к дыханию Зильбера, и, подойдя вплотную к его кровати, она вдруг испугалась собственной смелости. Софи понимала, что собирается совершить непоправимое, но теперь, когда она зашла уже так далеко, никакие здравые суждения не могли удержать ее от следующего шага. Она стала ощупывать руками одеяло, сама еще толком не зная, что хочет или что должна сделать, если руки ее в самом деле натолкнутся на Зильбера.
Вдруг раздался его голос, совсем с другой стороны — от окна, где он, вероятно, стоял или сидел.
— Поди сюда,— позвал он. И этот голос, отнюдь не заспанный,— видимо, Зильбер наблюдал за ней с самого начала,— привел ее в такой ужас, что она ничком повалилась на пустую кровать, готовая принять смерть за свой опрометчивый поступок.— Поди сюда,— сказал он еще раз, и в его тоне прозвучала такая покровительственная нежность взрослого к ребенку, что она почувствовала одновременно и страх перед ним, и надежду.