20681.fb2
Вначале группа кажется обломком зеленых сталактитов, бесформенной массой, неким сгустком времен. На более близком расстоянии она напоминает нечто поднявшееся со дна морского, существа, покрытые водорослями, древней слюной из тины и слизи растений. Из этой массы, вызывающей смутные представления о буйном господстве первобытных времен, вырастают шестеро мужчин, стоящих на ровной площадке, ничем не связанных друг с другом, кроме общей беды. Все они одного роста.
Они стоят на ровной земле, объединенные общей трагедией.
Роден не прислонил их к скалам или обломкам колонн, не внес сюда еще какие-либо исторические детали — это не имеет смысла, когда речь идет о страдании людей. Мы видим перед собой не ассирийских пленных, не нищих из Коринфа или евреев на арене древнего цирка, хотя они могли бы быть и теми, и другими. Конкретно — это обреченные на смерть и в то же время обобщенно — укор быстротекущему времени. Родена навело на мысль выполнить эту гениальную работу нечто увиденное им в Кале, ведь Шекспир создал своего великолепного Гамлета из забавной истории об эльсинорском принце.
Поскольку предыстория художественного произведения имеет немаловажное значение, мы исходим из того, что Роден изобразил здесь граждан Кале в момент, когда они в рубище, с веревкой на шее приносят осадившему их врагу ключ от города, зная, что им предстоит умереть. Характерная особенность великого мастера в том, что он может любую тему воплотить обобщенно, и при этом она не теряет своей конкретности: во всяком случае, здесь Родену это удалось. И это великое достижение, ведь, как считал Торвальдсен, возвышенное обитает на земле, а не где-то в мире ином.
Роден изобразил граждан Кале, но в процессе работы ему посчастливилось создать абстрактное творение, олицетворяющее скорбь смертных.
Мы видим шестерых членов мэрии, военная удача противника сорвала с них одежды, лишила достоинства, профессии, имени, они пустились в последний путь. Ключ, запирающий город, будет отдан чужим. Они идут добровольно. В их покорности ощущается нечто говорящее нам, что сам Роден и есть великая смерть, что у него сердце бога; он знает: смерть милосердна. Удивительно, как ему удалось, изображая конкретное историческое событие, соединить его с понятием судьбы человеческой!
«Идем!» — говорит первый и поворачивается к остальным в фанатическом возбуждении, словно дрожа от холода. Последний останавливается и закрывает лицо руками; он слаб, он не в силах больше выдержать ни мгновения. Двое других оборачиваются к нему, убеждают, и кажется, будто лица их просветлели от того, что им удалось хоть немного подбодрить его. А вот у этого пустые глаза, рот и мускулы, как у трупа, он уже в мире ином. Шестой застыл, погруженный в раздумье.
Перед нами люди. Перед нами горожане. Взгляните на их ноги, которые Роден обнажил, это ноги городских жителей. Насколько легко передать нагую фигуру, настолько сложно изобразить раздетого человека. А эти люди именно раздеты, на ногах у них нет ни сапог, ни чулок, они идут босые. И здесь это подчеркивает ощущение опасности, ощущение предстоящей смерти; такое можно наблюдать у крестьян, когда им приходится раздеваться. Крестьянин-новобранец на осмотре у врача дрожит, будто пришел его смертный час. Ведь раздеваться он привык лишь в горнице, чтобы улечься спать на соломе, и теперь ему кажется, что сейчас его зарежут. Обнажив этих людей, Роден придал скульптурной группе ощущение нищеты, ощущение паники, которое охватывает простого человека, когда он стоит на людях в одной рубашке. Их руки говорят о привычке к тяжелой работе, это люди, принадлежавшие к каким-нибудь цехам в Кале, они своим трудом возвысились до депутатов мэрии; у каждого из них диспропорция в мускулатуре — там мышцы усохшие, здесь — ненормально развитые; может, один из них был сапожником, другой — переплетчиком, и работали они внаклонку. Но теперь все это в прошлом. Возможно, в этом маленьком городке у них было какое-то небольшое имущество и они стояли на различных классовых ступеньках, быть может и приветствовали они друг друга соответственно положению, но сейчас они все равны, как перед врачом. Как возвышенное, так и банальное понятие «смерть» связано лишь с человеком; невозможно отделить высокое представление о трагическом от обыденной жизни людей. Тем более для настоящего художника. Все остальное тут — фальшь, суеверие или болезнь. Немыслимо, чтобы несчастье было абстрактным, несчастьем вообще. Вот граждане Кале, всем своим видом они олицетворяют понятие «боль». Это отнюдь не прекрасный ангел с опущенным к земле факелом, не скелет с песочными часами и косой.
Невелико искусство изваять солдата на поле боя, который приподнимает с земли маленького трубача, опираясь на трубу; это памятник фальшивым чувствам; конфирмант, сосущий национальную соску, в то время как солдат поднимает его высоко на руках. Никто еще никогда не видел памятник, который символизировал бы Данию в виде исполинских женщин на гранитном постаменте с головами пуделей между ними.
Франция — древняя страна, и было время, когда искусство, пожирающее самого себя, могло исчезнуть. В конце концов у французов исчезло варварское пристрастие к символам. Эти идеализированные монументы — остатки того времени, когда человек поклонялся сам себе, создавая образы-фетиши. Даже греческое искусство было еще идолопоклонническим, хотя в нем сильно гуманистическое начало. Роден — сын Франции, сын разочарованной нации, но его талант обладает мощью средневекового искусства, и он подходит к глине, как бог при сотворении мира, он создает живое существо: человека, кому в наследство дана смерть.
Роден поднялся выше пафоса. Все мы состаримся, все мы живем лишь раз. В этом нет ничего величественного, это обыденно. Это не тяжело, в этом есть своя жестокая правда; ведь по сути дела умереть хорошо: конец страху и роптаниям!
Все мы — часть бесформенного мироздания, движущегося во времени, мы можем выделяться в виде живых существ из зеленой слизистой массы, которая растет и поглощается морем.
По проселочной дороге, ведущей из Миддельфарта в Оденсе, мчал мотоцикл. Это была машина с длинной, пестреющей всеми цветами радуги медной выхлопной трубой сзади вместо глушителя. Когда мотор работал на малых оборотах, она при каждом выхлопе издавала гулкий звук, похожий на звук разорвавшейся бомбы, но когда скорость мотоцикла переваливала за шестьдесят километров, эти выхлопы и звук вибрирующей металлической трубы сливались в пронзительный рев на высокой ноте, который естественно вызывает негодующие жесты со стороны остальных проезжающих, но самому мотоциклисту кажется райской музыкой. Как известно, одно дело — быть вынужденным слушать оглушающий шум, и совсем иное дело — самому этот шум производить.
В течение всего пути машина работала в верхнем шумовом регистре, потому что дорога от Миддельфарта до Оденсе — широкая, ровная, накатанная, а мотоциклисты спешили, так как им надо было попасть на паром.
Мотоциклистами были Софус Хансен, заезжавший ненадолго в Ютландию и теперь направлявшийся домой, в Копенгаген, и Эльвира, сидевшая позади него.
Поскольку в обиходе их обычно называют не иначе как Софус и Вира, то и здесь мы их будем называть только так. Длинные тонкие ноги Виры выглядывали из-под плаща, на голове у нее был небольшой премиленький кожаный шлем. Она сидела на заднем сиденье чуть повыше Софуса, слегка склонив набок голову за его плечом, чтобы удобнее было смотреть вдаль. Софус вел машину, подавшись вперед, втянув голову в плечи, бдительный, настороженный, готовый к любым неожиданностям дороги. Было очень раннее летнее утро, с легким туманом, затруднявшим обзор, так что приходилось постоянно быть начеку. Фюн купался в росе, от нее блестели сады и живые изгороди; роса покрыла и дорогу, но ее было недостаточно для того, чтобы сцементировать дорожную пыль; то тут, то там на дороге попадался рыхлый песок, машина вихляла, заднее колесо то и дело буксовало, приходилось вести мотоцикл словно балансируя на проволоке.
Тем не менее Софус был не прочь устроить небольшие гонки, если бы представилась такая возможность. Но на это рассчитывать было трудно, он заранее был почти уверен, что обгонит любого. Навряд ли ему повстречается на дороге такой же мощный мотоцикл, как его собственный. А вот если бы такой мотоцикл все же попался на пути и его водитель предложил бы ему померяться силами, то тут уж решающими факторами стали бы качество дороги, искусство вождения, ну и главное заключалось бы в том, решится ли соперник дать полный газ. Что до Софуса, то он в таких случаях газовал на полную катушку.
Что же касается ограничений скорости, то Софус обычно нарушал их отнюдь не в городах или на тех участках дороги, где можно напороться на дорожную полицию. Указывать же скорость, с которой ехал Софус, здесь не имеет смысла, поскольку, как будет видно из дальнейшего, он вообще никогда не обращал внимания на спидометр.
Две-три машины, прибывшие из Ютландии на Фюн тем же паромом, что и он, получили фору по сравнению с ним, так как первыми съехали на берег. На два старых «форда» Софус оставил позади сразу же, как только они выехали на загородное шоссе. Был там еще маленький красный «афаг», которого он заприметил еще на пароме, но этот как сквозь землю провалился.
Софус и Вира хотели попасть на первый паром из Нюборга, и это было вполне реально, если рассчитать время по минутам и, само собою, если мотор будет всю дорогу работать, как сейчас. Оттого-то и ревел мотор столь оглушительно, а Фюн проносился мимо них в виде пестрых полос. Вира удобно пристроилась сзади, прижавшись к спине Софуса и обхватив его ногами, словно клещами, чтобы держаться как можно крепче. Она пребывала в полном и счастливом неведении относительно тех двух-трех критических ситуаций, с которыми Софусу удалось справиться на пути: какой-то возница на телеге, не сделав предупредительного знака рукой, внезапно, совершенно неожиданно стал сворачивать влево на боковую дорогу в тот самый момент, когда Софус пошел на обгон! Это было явное и преступное нарушение, можно сказать, убийство, запланированное этим идиотом, но Софус, который, к счастью, всегда питал недоверие к любому конному транспорту, мгновенно сманеврировал и уклонился от столкновения. Решение пришло чисто интуитивно; он почувствовал, что идти на обгон в этой критической ситуации ни в коем случае нельзя! Глаза его на секунду встретились с глазами возницы, Софус медленно и сочувственно покачал головой, как бы выражая таким образом свою скорбь по поводу умственных способностей и моральных качеств этого человека. Но сразу же вслед за тем сердце его отчаянно заколотилось и он почувствовал мгновенную слабость, выразившуюся в том, что он с трудом перевел дух. Ведь он только что едва-едва не врезался со скоростью в десять миль в бок этой злополучной телеги с навозом. Вира сидела, ничего не подозревая.
За несколько миль от Оденсе показалась олбанская колокольня; она высилась в конце извивающейся дороги. Софус описывал дуги, объезжая автомобили один за другим. Немного передохнув в хвосте одного из них, он снова мчался вперед, пригнувшись к рулю и зорко высматривая встречные машины. Если дорога была свободна, он делал рывок вперед, и вот уже оставленные позади автомобилисты глотали пыль, поднятую его мотоциклом.
Лишь перед самым въездом в Оденсе он увидел маленький красный «афаг». Да, ничего не скажешь, бегает он здорово. Софус пристроился сбоку и покосился на стрелку спидометра — жмет на все семьдесят, хотя сзади это было совершенно незаметно.
Въезжая в Оденсе, Софус обогнал машину и бросил взгляд на водителя, человека в больших темных автомобильных очках, который едва заметно улыбнулся, когда пара на мотоцикле промчалась мимо него.
Через Оденсе Софус ехал с нарочитым благонравием, тащился с предписанной скоростью, оглушительно гудя на перекрестках; зло ругаясь про себя, он мыкался туда-сюда, запутавшись в узких улочках, столь характерных для небольших провинциальных городков. Когда же он вновь выехал наконец на проселочную дорогу, «афаг» опять оказался впереди него. Софус взглянул на часы: четверть часа выгадал, видно, человек на «афаге» тоже торопился в Нюборг. Что ж, тем больше оснований померяться с ним силами! Но Софус не был уверен, хватит ли у него бензина. Он свернул к ближайшей бензоколонке, высящейся наподобие красного постамента. Пока перекачивался бензин, Софус обменялся парой слов с заправщиком, молодым сельским механиком, и Вира слушала, как эти двое со знанием дела перекидываются бесстрастными репликами по поводу каких-то марок машин. Что до мотоцикла Софуса, то, сказал механик, ее преимущества очевидны, и все же… Этот новый маленький одноцилиндровый «KB», который всех поразил на мототреке…
— Да, да, верно! — и, коротко кивнув, Софус тронулся в путь.
Чтобы нагнать «афага», ему понадобилось ровно столько же времени, сколько у него ушло на заправку, да и то пришлось жать изо всех сил, потому что ехать нужно было быстрее того, кого он нагонял. Софус посигналил, и водитель в машине оглянулся, уставив на Софуса свои огромные темные очки. Теперь он был предупрежден.
Софус дал газ и прижался к его боку. Дорога впереди была широкая и свободная. Он снова прибавил газ и почувствовал, что теперь машина идет на пределе. Она странно вихляла, точно стремясь сбросить невыносимое иго мотора. Все неровности дороги били по колесам, как молотом. Весь мир по обе стороны дороги превратился в вихрь и замелькал пестрыми полосами. Но Софус все еще не обогнал «афага». Он сильно газанул, и водитель автомобиля, ехавшего сбоку, улыбнулся и чуть подался вперед.
Это означало, что и он нажал на акселератор.
Машина не спеша обогнала мотоцикл, и, проезжая мимо, водитель «афага» дерзко улыбнулся сидящий позади Вире.
Софус еще надеялся обогнать его, но впереди был поворот, и он решил не рисковать на такой скорости, чтобы не очутиться в канаве. Он дал машине уйти вперед и пристроился сзади, собираясь с силами, стремясь впитать в себя эту скорость, сделать ее привычной. Он давно не смотрел на спидометр, стрелка колебалась между восьмьюдесятью и девяноста, они шли на той же скорости, когда ехали бок о бок.
Машину впереди зловеще мотало из стороны в сторону, казалось, она вот-вот подпрыгнет вверх и вознесется к небесам. Можно было видеть, как рессоры пружинили, прогибаясь под тяжестью кузова, а неровности дороги отзывались в ней короткими, сильными толчками. Поразительно, как можно решиться вести эту крошечную машинку с такой скоростью. «Афаг» начал спускаться со склона, Софус благоразумно отстал, позволил ему уйти вперед. Потом дорога снова пошла вверх по холму, и только теперь появился шанс его нагнать. Когда же рельеф выровнялся, Софус опять сделал рывок и пристроился машине в хвост. Водитель оглянулся с улыбкой, и они увидели его темные очки и два ряда белых зубов. Софус вполголоса ругнулся, и поединок продолжался.
Тем временем наступило прекрасное летнее утро. Туман рассеялся, обнажив все зеленые прелести Фюна. Цветы в канавах покачивали головками, в воздухе было полно белых бабочек. Их было так много, что это походило на снежную метель. Они прилипали к плащу Виры, их прижимало к ее груди напором воздуха. Он был столь силен из-за бешеной скорости, что приходилось прилагать немалые усилия, чтобы держать рот закрытым. Софус и Вира не имели возможности любоваться красотами Фюна, то и дело они вынуждены были зажмуриваться, чтобы уберечь глаза от пыли и града мелких камешков, вылетавших из-под колес идущего впереди автомобиля. Задние колеса машины буквально выстреливали гравий, воздух был заполнен летучей массой колких пылинок, больно хлеставших по лицу, словно едущие неслись им навстречу со скоростью урагана. Впечатление было такое, будто они ехали под обстрелом пушки, заряженной песком. Долго выдержать такое было невозможно, Софус снова вырвался вперед и прижался к боку «афага»…
И тут произошло то, что вполне может произойти, когда мотоциклист дерзает затеять гонки с автомобилем. Водитель машины усмехнулся и сбросил маску: то была сама смерть. Он свернул на левую сторону дороги — обычный трюк автомобилиста, когда кто-то намерен обогнать его. Он совершил этот маневр неожиданно, и Софусу пришлось съехать с дороги в канаву, где мотоциклиста подстерегают трава и рыхлый песок. Он почувствовал, что под сиденьем мотоцикла разверзлась бездна; это ощущение возникает, когда заднее колесо идет юзом; Софус изо всех сил вцепился в руль и ринулся куда-то вниз.
Они с Вирой так и не поняли, что же произошло. Машина на сумасшедшей скорости подпрыгнула вверх, снова со стуком опустилась на землю, и они вдвоем покатились, покатились, вниз, вниз, вниз — прямо в преисподнюю.
В это самое время паром коснулся причала. Паромом была старая, черная, видавшая виды баржа Харона, внутри похожая на склизкую улитку. Харон был человеком пунктуальным, ему сказано было пригонять паром к такому-то времени, вот он этого времени и придерживался. Но в тот момент, когда паром приставал к берегу, вниз с крутого прибрежного склона катили две фигуры. Они катили и катили и с грохотом въехали прямо на палубу баржи.
И Харон захохотал — ха-ха-ха! — так, что эхо откликнулось с другого берега реки. Это раскатистое эхо напоминало звук, с которым айсберг откалывается от ледового массива где-нибудь посреди фьорда. Харон повернул шест и оттолкнулся от берега — дело недолгое! И перевез Софуса и Виру на другой берег.
Да, они успели на паром.
У меня есть топор каменного века из очень твердого «железного камня» с отверстием для топорища, по форме напоминающий корабль; он был найден в одной усадьбе на Фарсё; собственно говоря, не этот топор имеет отношение к нижеследующему рассказу, а место, где его нашли; с этой местностью у меня связан целый ворох воспоминаний, которые теперь, почти полстолетия спустя, лежат где-то подспудно в моем сознании; земля, где был найден этот топор, лежит к западу от города, там были два хутора; тот, что подальше, назывался хутором Спильмана-музыканта, с ним-то и связаны у меня столь живые воспоминания об этих местах.
Я пишу «спильман», как говорят в Ютландии, потому что правильное «спиллеман» не связано в моем представлении с этим человеком. На Фарсё его иначе не называли, он в свое время играл на деревенских пирушках, потому его так и прозвали; в других местах его называли Знахарем с Фарсё; как и многие пророки, он пользовался известностью лишь далеко за пределами родного дома, однако это вовсе не означает, что его не уважали на Фарсё; но здесь он был спильман — музыкант из зажиточной и весьма почитаемой крестьянской семьи, так сказать, крестьянский дворянин, и следовательно, неизменно занимал весьма достойное положение; поэтому вполне можно предположить, что такая прочно привязанная к земле семья происходила от земледельца каменного века, чей топор и был найден в этой усадьбе.
Ребенком я часто бывал на этом хуторе со своим братом, чуть постарше меня, мы носили оттуда молоко; помню, однажды зимой в гололедицу по дороге в открытом поле нам пришлось добираться на четвереньках. Как-то раз мы остались без молока: брат нес его в двух кувшинах, поскользнулся на льду и разбил их; домой он пришел вне себя от огорчения, держа в руках веревку, на которой болтались ручки от кувшинов. Летом мы ходили за молоком на трехаршинных ходулях, что было не менее опасно; мы привязывали их к коленям, к большой досаде нашего соседа, столяра Пауля; он с возмущением говорил, что бог дал нам ноги не для того, чтобы мы старались делать их длиннее, чем они есть от природы. Когда мы, словно аисты, вышагивали от дома Музыканта, кувшины с молоком болтались в воздухе. Однажды весной мой брат, переходя разлившийся ручей, застрял в вязком дне как раз на середине, где глубина была полтора аршина; и что же он тогда сделал? Спокойно расстегнул ремни, сошел с ходулей и спрыгнул в воду, больше ничего делать не оставалось, но он даже лица не забрызгал!
В доме у Музыканта нашим другом была его взрослая дочка, красивая и добрая Карен. По дому сновала хозяйская жена, худая и мрачная, с усталым лицом, но всегда спокойная и молчаливая; она вечно что-нибудь ела, все знали, что у нее слишком узкое горло и она не может глотать пищу, как все, она целыми днями доставала из кармана передника мелкое печенье или еще что-нибудь, это помогло ей прожить много лет.
Своих близких Музыкант лечить не мог. Зато, говорили, что он вылечил жену доктора; но подобное говорят про каждого знахаря. Между прочим, городского врача Музыкант вовсе не раздражал. Много лет спустя после его смерти в аптеке на Фарсё можно было получить «капли Музыканта», лекарство неизвестного состава, которое люди охотно покупали.
О том, кого он лечил и почему пользовался такой известностью, я мало наслышан. Говорили, что у него была книга; он прятал ее в выдвижном ящике стола; книгу я не видел, зато видел ящик. Это была его святая святых; когда кто-нибудь, обратившись к Крену-музыканту за советом, выходил из его дома, то видел, как хозяин сидел в маленькой комнате за столом с выдвижным ящиком, подпирая его своим мощным животом. В этот же ящик он складывал монеты достоинством в одну и две кроны, оставленные пациентами, как бы по рассеянности, на углу стола — жертву, которую он не требовал, но и не отвергал. Как и духовенство, он охотно принимал гонорар зерном; один человек из Саллинга привез ему пациента и четыре мешка ржи на телеге: видно, случай был тяжелый. Дела у Музыканта шли столь успешно, что он иной раз посылал в Хобро целые обозы с зерном, везли зерно на лошадях Музыканта и его друзей. На Фарсё приезжие часто просили указать им дорогу к Музыканту, иной раз видели, как к нему ехали в открытой повозке, в которой на перине и подушках лежала больная женщина; к Крену-музыканту приезжали пациенты аж из самого Шлезвига.
Каково бы там ни было его врачевание, успех Музыканта, несомненно, зависел от его личности, от авторитета, каким пользовалось его имя, и от безусловного доверия, которое он всем внушал. Каждый человек при первой же встрече с Музыкантом попадал под его влияние. Даже его внешний облик был незаурядный; добавьте сюда природный острый крестьянский ум и опыт, что, собственно говоря, еще нужно, чтобы стимулировать жизненные силы и победить болезнь. В одно время с Музыкантом врачевала известная знахарка из Виннблеса; ее средства: суеверие, мистификация, грубый обман — были характерны для деревенских врачей-натюристов. Музыкант не имел с ними ничего общего, он не читал над больными, не выдумывал ничего, святым он тоже не был, скорее всего его сила заключалась в свойственной некоторым простым людям прирожденной способности инстинктивно ставить диагноз, а также в прекрасной памяти и умении сопоставить различные случаи; в нем пропал по-настоящему способный врач. Искусство лечить — это талант, которым обладают далеко не все дипломированные медики.
Когда Музыкант входил в свою комнатушку, он заполнял собой весь дверной проем, как слон в зоологическом саду; необычайно большой и мощный, в брюках с клапанами, натянутых на живот, он походил на шахматную ладью, высокий, какой-то округлый, плотно сбитый, с гордо закинутой назад головой, которая как бы составляла одно целое с плечами; мне казалось, что внешним обликом он напоминал Торвальдсена или Грундтвига, он и жил с ними в одно время. В И. К. Кристенсене тоже было нечто сходное с ним. Ом Крюгер также был похож на Музыканта. Его большое лицо было удивительно темное, цвета торфа, и когда Крен говорил, на клыки свисали небольшие складки кожи. В Китае я не раз встречал мандаринов, и вид их наводил меня на мысль о Крене-музыканте. Когда
Крен переводил дух, в горле у него что-то хлюпало, как у кита, который, играя, проталкивает воздух через решетку уса. Голос у него был густой и сдавленный, будто доносился с вершины высокой горы; говорил он на старом отчетливом, рубленом ютландском диалекте, на котором уже больше не говорят.
Когда Крен играл — а теперь он брал скрипку лишь изредка, — это было удивительное зрелище: он быстро настраивал скрипку, приладив ее к верхушке своей ладьи, прижимал ее подбородком и тут же начинал играть старинные, удивительно стремительные крестьянские гопвальсы и риле; его смычок плясал по струнам, выписывая кренделя и каскады, воскрешая пыл былых деревенских пирушек; казалось, будто он сидит со скрипкой на коленях, его ужасно толстые пальцы едва двигались, и можно было подумать, что он выдавливает музыку из шеи скрипки. Когда он играл, его дочь Карен становилась еще красивее, она забывала обо всем на свете и стояла, прислонившись к стене, не сводя с отца нежного взора.
Семья у Музыканта была прекрасная, в доме всегда царила чистота и приятно пахло, на стенах висела начищенная до блеска медная посуда — все, как было у крестьян с незапамятных времен; вероятно, это унаследованное им от предков благополучие и было причиной того, что к нему шли за советом; и под конец он стал человеком, которому доверяли самое сокровенное и в жизни, и в смерти. Причиной абсолютного доверия, которое ему оказывали, была прежде всего его правдивость, смелость, с которой он подходил к сути вещей без обиняков, не взирая на то, с кем имел дело; Музыкант говорил всем «ты», как король. Однажды я был свидетелем яркого проявления его удивительного обращения с людьми; я помню эту сцену, словно видел ее вчера. Музыкант вышел из своей комнатушки вместе с женщиной, пришедшей к нему за советом; провожая ее до дверей, он сказал:
— Иди-ка домой, матушка, не жить тебе, у тебя рак во чреве. И женщина пошла, не оборачиваясь, закутанная в черное до самого подбородка. Казалось, сама смерть прокралась из дверей. Это был окончательный приговор.