20724.fb2
Если не считать последнего, это был, пожалуй, единственный разговор с Колендой, который я запомнил почти дословно, а было их немало, но они расплылись в памяти, как сырые подтеки на потолке. Помню только, что речь постоянно заходила о его больном сердце, подверженном какой-то таинственной опасности, которая отнюдь не сводилась к хроническому заболеванию, ощущалась и эта зыбкая раздвоенность между настоящим и прошедшим временем, жаловался он и на мучивший его конъюнктивит, упоминал о мелких домашних неурядицах, но чаще всего мы говорили о погоде, о парижском климате. Думаю, если бы не последний разговор, хотя я не предполагал, что он будет последним, я бы вскоре забыл о нем, — в моем сознании он ассоциировался только с площадью Сен Сюльпис, — в конечном счете большинство случайных, шапочных знакомств постигает участь засвеченной пленки.
Был теплый, пасмурный вечер, сеялся мелкий дождик, и в воздухе уже пахло весной; помню, я уговорился встретиться на улице Сен Жермен с несколькими знакомыми, но раздумал туда идти, — не хотелось много пить, а в то время я не мог общаться с людьми без изрядной порции алкоголя. Хотелось пораньше вернуться домой и почитать монографию Пинтера о Прусте; и вот из маленького ресторанчика на улице Гренель, где я часто обедал и откуда с закрытыми глазами мог попасть на площадь Сен Сюльпис — это был один из проторенных путей в огромном городском лабиринте, — я совершенно машинально прошел в тумане несколько сот метров, не без удовольствия предвкушая, что вот сейчас выпью у стойки свои обычные две, самое большее три рюмки коньяка и поднимусь к себе на верхотуру. О Коленде я думать не думал и не был расположен вести даже ни к чему не обязывающие разговоры и, заметь я его с улицы, прошел бы мимо или вернулся назад, чтобы в другом месте выпить в одиночестве свою вечернюю порцию коньяка, но когда я вошел внутрь, отступать было уже поздно; мы с ним молча раскланялись (тогда он точно был в берете), и я заказал двойной мартель. Как всегда играл музыкальный автомат и пел Адамо; лишь расстегнув пальто, покрытое мелкими капельками дождя, я заметил перед Колендой не обычную вечернюю мяту, а большую рюмку ликера.
— О, да вы, я вижу, изменили своей привычке, — произнес я просто так, чтобы что-то сказать.
Он поднес ко рту пузатую рюмку, осушил ее маленькими глотками, отставил в сторону и, моргая глазами, которые были красней обычного, сказал:
— Никак не могу привыкнуть.
— К Парижу? — бездумно спросил я.
— Вообще. Хочу привыкнуть и не могу. Двадцать два года живу с этим и никак не могу привыкнуть. Как вы думаете, я когда-нибудь свыкнусь с этим?
Прозвучало это довольно неожиданно, но искренне, — Коленда, правда, выпил лишнее и слегка захмелел, но пьян не был. И вот что он рассказал мне, потеряв над собой контроль.
— Скажите, почему это случилось именно со мной? За что господь бог так жестоко покарал меня? Почему на мою долю выпала эта мука: ведь я не герой, я самый обыкновенный человек. Поверьте мне, у тысячи людей на совести более тяжкие провинности, и ничего, живут нормальной жизнью, спят спокойно и сердце у них не болит, почему же я никак не могу с этим свыкнуться? Когда мы познакомились, я сказал вам неправду, будто в сорок пятом не вернулся на родину из-за того, что все мои родные погибли. Я все равно бы вернулся, потому что родина — это родина, даже если там нет близких. А не вернулся я, честное слово (Коленда говорил искренне), так как боялся: меня замучают угрызения совести, на чужбине, думал я, постепенно все уляжется, забудется, и я свыкнусь с этим. На самом деле, видите, что получилось: родины я лишился, жена у меня иностранка, дети — французы, и все напрасно: я так и не смог с этим свыкнуться, все время думаю об этом, точно меня околдовали. Послушайте, что приключилось со мной в конце войны, когда из Бухенвальда меня перевели в Дахау; к тому времени у меня уже был трехлетний лагерный стаж, и вот приказали нам как-то перекидать песок из огромной кучи на железнодорожное полотно. У меня не было сил, и, хотя солнце светило мне в спину, я совсем выдохся, еле на ногах держался, копнул пять, ну может, десять раз и больше не могу, а напротив работал русский — молодой, крепкий парень, мы его Ваней звали, он копал, как машина, и перед ним большая куча песка лежала, хотя солнце светило ему в глаза. Вдруг вижу, к нам направляется надсмотрщик, и говорю русскому: «Давай, Ваня, поменяемся местами, а то солнце тебе в глаза слепит». Он улыбнулся и перешел на мою сторону. «Спасибо», — говорит и опять давай махать лопатой. Тут подошел надсмотрщик, видит: передо мной большая куча песка, а перед русским — маленькая, выхватил у меня лопату и двумя ударами прикончил Ваню. Потом отдал мне лопату, похлопал по плечу: молодец, мол, хорошо работаешь, и пошел дальше, а у меня с тех пор сердце болит, по ночам не сплю, мучаюсь и никак с этим не свыкнусь. Может, вы думаете, я не знал, что немец убьет Ваню? Прекрасно знал, иначе не поменялся бы с ним местами.
Как я уже говорил, это была моя последняя встреча с Колендой. С того вечера я обходил стороной площадь Сен Сюльпис; послеобеденную и вечернюю порцию коньяка выпивал в другом месте и в свое старое бистро зашел только попрощаться с хозяином накануне отъезда, и на всякий случай днем. Узнав о смерти Коленды, я сделал вид, что огорчен, и произнес подобающие случаю слова, но в глубине души обрадовался, что никогда и нигде не встречу больше моего случайного знакомого из бистро на площади Сен Сюльпис.
Декабрь 1967 г.
красное вино (фр.)
«Падает снег» (фр.)
«Вечерний Париж» (фр.)
бар самообслуживания (англ.)
Доволен (фр.)
Перед войной (фр.)
Девятнадцать (фр.)
Нужно работать (фр.)
Я не могу пить (фр.)
А я нет (фр.)
После войны с этим покончено! (фр.)
Я должен работать (фр.)
малолитражный автомобиль; букв.: две лошадиные силы
Ах, нет, нет! (фр.)
Нет, нет, дорогой мсье (фр.)
нет, нет, дорогой мсье, такая жизнь не для меня (фр.)