20758.fb2
. . . . . . . . . . . .
Прикосновение к струнам будило звучание,
просыпавшееся эхом в теле...
. . . . . . . . . . . .
Это он сочиняет свою легенду.
Лицо у Жура - фаюмский портрет.
Мальчишки. Мужи. Сколько было потом обид, потерь, неразрешимых, казалось, ссор. Но уж так положено, что к какому-то времени исчерпывается детское равенство. Мы не сразу, конечно, поняли, что коллективный этот восторг начинает нас съедать. Порознь было немыслимо, а вместе уже будто и пусто. Господи, сколько муки, сколько маяты в наших письмах тех лет.
Горб писал мне в "мои бега": "Помнишь, что сближа-ло нас в первые годы? Общие идеи, взгляды, и то будущее, в котором мы кем-то должны стать. А когда пришло время, мы оказались пустышками, людьми без своего стержня, обесцветились и потеряли нужность даже друг другу. И разбежались кто куда торговать своим багажом там, где нас не знают".
Генка писал с Сахалина: "Я убежал. Но я убежал не от тебя, и не от Захара, Вовки, Валерки. Я всех вас очень люблю. Вы мне необходимы, ведь только к вам я могу прийти со стихами, словами, жалобами и всем прочим. Но почему же мы ни о чем не говорим? То есть, о чем угодно, но не о нас самих? Я мог бы часами говорить о том, что меня больно и нужно трогает, говорить о вас, о себе, о мире вокруг. Но все замыкается в каком-то чудовищном круге на сто раз пережитых междометий. Я не смог справиться с собой и сбежал, хотя никогда мне не хотелось так сильно быть с вами."
А еще Генка писал: "Скучно стоять над колодцем и видеть в нем себя, это прошлое, и ничего с ним не сделаешь. Если мы не можем удерживать настоящее, эти мгновения, делающие все прошлым, то остается будущее, в котором нет позора и нет горя, но есть все, что нужно."
А в другой раз: "Мне хотелось нащупать границы добра и зла. Я спустился в палеолит и написал повесть о предках. Оказалось, добро зверей уже проклятье людей".
Или еще позднее: "Читаю твои письма обо всех наших и словно попадаю в гости к детству. Да, настоящая литература - это "Чай у бабушки" по Марселю Прусту, который бросает нас в прошлое, в пережитое. Нас накрепко связывают мифы. Но эти мифы корнями в живом".
Вот так мы и становились потихоньку, каждый - сам, размышляя о прошлом и будущем, о добре и зле, о своем месте на Земле, и в постоянном порыве друг к другу.
Геннадий Прашкевич широко теперь известен как писатель-фантаст. На его стихи пишут песни.
Мне помнится одна картинка в рамке: тогда уже занялось на востоке, а мы еще продолжали праздновать мой день рождения. Сидели за столом. Дым коромыслом. Первые лучи должны ударить точно в наше окно. Генка поднимается в заглавии стола. Его длинная размашистая фигура... А это ведь довольно трудно - перекричать подгулявшую гоп-компанию. ...Совсем негромко, как и всегда, он читает стихи, немножко бычась вбок от волнения:
И опять надо мною, исторгая тепло,
Удивленное Слово, как Солнце, взошло...
Последние годы мы встречаемся с друзьями все больше за столом. Нет, конечно, бывает, и где-нибудь за углом, у Горба в офисе, или у Эдьки в психушке, - невинные попойки. Когда Бовин приезжает в Н-ск, мы шастаем с ним по городу, разыскивая его бывшие многочислен-ные дома, в общем-то, теперь по пустырям-бурьянам, да чужим постройкам. Или по московским закоулицам навещаем странные жилища художников и актеров...
Наш стол протянулся насквозь: на одном его конце мы собираемся у нас дома, у Генки, у Лехи Птицына, ...; в Москве у Горба или у Эдьки заседают без нас, но и с нами часто; Захар тянет рюмку чокнуться из Америки, где читает лекции; к Бойкову в Струнино мы съезжаемся под новогоднюю ночь на обобщенный наш юбилей, - он, можно сказать, специально для этого выстроил громадный дом... Безграничный круг - фигура нашего общения.
Наши застолья.
Генка привычно занимает заглавное место. Раньше - длинный, с глазами, косящими обидой, теперь - большой, руки в открытом размахе объятья, лицо особенно выразительно в благообразной седой окантовке. Кажется, вокруг него присутствует дополнительное, как бы литературное пространство, в котором он проживает одновременно варианты чужих судеб. Щедр на выдумки, на выходки, на красное словцо.
Щегол во всем обилен. Однако рядом с ним не тесно, а будто прихватывает тебя в свое существованье пухлое облако финтифантов.
Захар и вовсе избыточен, брызжет и пузырится. Когда-то он писал мне: "Завидую твоей свободе. Но стоит ее продолжить логически для себя, начинается хаос в мыслях и чувствах. Приходится упорядочиваться, чтобы сохранить основы мировоззрения". И мне представляется, что этот первобытный хаос и выплескивает лихвой, богато интонированной речью, затем сбрызгивает сладострастным смехом с подвизгом. Стихи же его крепко организованы. Сейчас Захар у нас академик, - "в сущности, я крупный ученый", - действительно, мы гордимся нашим физиком-теоретиком, когда вспоминаем об этом.
А другой наш физик-практик тоже не аскет. Серб не только за столом ухитряется обосноваться среди прекрасных дам, целует им ручки, - "я человек скучного пола".
Эдька Шиловский моментен, при том, что вовсе немоментален. Он весь здесь, он весь сейчас. На этот момент он весь наш. Загребает в объятия своими клешнястыми руками, щекочет бороденкой за ухом. А в случае забудется, увлечется в рассказ, мы все - с ним, не дадим там, в дебрях заблудиться, выведем на чистую воду.
Мы в упоении горланим песню, сочиненную когда-то Горбом:
Налей, налей зеленое вино
В дешевые граненые стаканы,
Налей, налей, нам все равно,
Мы все равно не будем пьяны...
А вот Жура уже нет среди нас. Его место сохраняется за ним.
Завершаем круг мы с Вовой Свиньиным. Впрочем, у нас никогда не бывало лидера, или центрового. Кто сказал, тот и главный.
Недавно Леха Птицын прочитал такие стихи:
Мои друзья состарились поодиночке...
А ведь когда мы все вместе, наш групповой портрет остается молодым.
Мои друзья. Я перевожу взгляд с одного на другого. В этом хороводе не совсем разделимо, что происходит сейчас, что было давно. Да и не нужно. Мысли нынешние и мысли прошлые встречаются на равных. Ибо самая мудрая наша мудрость на все времена - любовь друг к другу. И общее счастье, когда кому-то удалось схватить то, самое точное слово, да еще поставить его в точное соответствие, - оно словно точка, в которой свертывается пространство и разворачивается заново, как созданный мир.
Пока я пишу, от Бойкова пришло письмо со стихами. Кто кому станет эпиграфом?
Молодеют с годами портреты
до известной поры.
Будто ветреной вдруг оперетты
преподнесся порыв.
Это оттепель сердца, наверно,
рассыпает капель,
голубые по снегу каверны
и по наледи трель.
Я, вглядевшийся старым безумцем
в юный автопортрет,
не завидую вечным фаюмцам,
чьих прообразов нет.