20758.fb2
Странники. Поэты. Отшельники.
Бывают простые ночи, с определениями:
"Южная ночь", - правильно - густая, шоколадная;
"Северное сияние" - спирт с шампанским;
"Ночь ненастная" с белесым налетом дождя;
"Высокое небо" средних широт с ясными сухими
звездами;
. . . . . . . . . . . .
Но без эпитетов:
"Ночь в пустыне".
Вот я вижу себя в пути, странник, странница, в хаосе непроявленных желаний,
но стоит Время включить:
страсти приходят в возмущение, закручивая до отказа пружину "Воля", ее двойственный смысл бьется маятником Выбора, превращая Вольность во Власть, стрелки пускаются в странный круг действий...
жизнь обретает порядок, контроль, измерение,
мелькают страницы бытия...
Ночью в пустыне
встретившись с собой, можно встретить вдруг уже не странника, но скитальца-сапожника*, например, которому было сказано: "будешь ходить до второго пришес-твия"...,
примерить ношу его, - по плечу ли бессмертие?..
Здесь, в сопряжении двух пространств, вечность не кажется невозможной.
В вечности Время свободно. Оно не терпит меры.
В этой бездне наши судьбы - всего лишь игры, вариации Времени.
Своей жизнью мы размыкаем на миг бесконечность с обя-зательством сомкнуть затем концы нити от безначального прошлого до будущего in infinitus.
Бессмертие обрывает нить.
Вечное последование, без пульса причин и следствий, обессмысливает Время-идею, а Время живое становится проклятым.
Холодно ночью в пустыне.
Лучше пойдем дальше."
18. Чужие судьбы
(продолжение дорожных записок)
"Туркмения. Безымянный разъезд. Ночь в доме коменданта разъезда. Они там пьют вместе с акыном и дорожным ревизором, который завтра повезет нас до Ашхабада в специальном купе, где мы будем пить уже с директором станции Мары, а майор-пограничник будет грызть зеленый лук, пока в поезде идет проверка документов, и так далее...
Клубок приключений покатится дальше.
Они сидят на полу возле железной печки и макают хлеб в бараний жир с луком, вот и вся закуска. Акын тренькает на двух струнах. А мы бегаем взад-вперед по пустынному перрону, чтобы согреться, - там нет даже маленькой какой-нибудь вокзальной комнатенки. Шустрый тощенький ревизор выскочил на шум, он был крайне удивлен, что мы не сообразили обогнуть дом и ввалиться к ним в гости. И вот мы уже сидим у печки и тоже макаем хлеб в плошку с жиром.
- Похожа на мою дочку, - кивает в мою сторону комендант, печальный пожилой туркмен.
Потом, когда не хватило водки, и ревизор с акыном побежали будить продавщицу, комендант рассказал.
Воевал, женился на русской женщине-враче, остался в Ленинграде, двое детей... И не смог там жить, затосковал по своему разъезду, по матери-старухе... Жена не поехала за ним...
Надолго замолчал. Потом еще рассказал:
- Отец мой был старшим сыном в семье, ушел из аула на заработки, жил в городе, научился грамоте, пришло время, воевал с басмачами, попал на этот разъезд комендантом. Мне уже было лет семнадцать, когда пришли какие-то люди, рассказали отцу, что старик вскоре после его ухода заболел и помер, потом младшие дети - один за другим, о нем - старшем слухи доходили, мать ждала его, потом, видно, умом тронулась от горя, все ходила встречать его далеко по дороге, да как-то и не вернулась, искали, не нашли... Я помню, отец в лице изменился, как услышал. И больше уже никогда не был таким, как прежде, словно оглянулся назад, а обратно не повернулся...
Под утро когда все спали, ревизору стало плохо, разбудил меня, я пошла искать воду. Шарашусь по длинному дому, комнаты ведут одна в другую, низкие, на саманных стенах висят пуки шерсти, плети лука, баранья туша, на полу горшки, чайники, наконец, ведро с водой...
Откуда-то вышла тень старухи, встала в углу, молча водит меня взглядом...
Она кажется дремучей, в старых одеждах, согнутая пополам, седые космы свисают вдоль узкого, как сомкнувшийся месяц лица, в отдельных косицах вплетенные монеты звякают об пол..."
"Западный Казахстан. Маленький провинциальный городишко. В них, как ни крутись, обязательно выйдешь либо к вокзалу, либо к центру с типовым универмагом, клубом, столовой, плотно слипшимися магазинчиками, рынком в три ряда, либо к кладбищу.
Как на вращающейся сцене. Через пять кругов уже лица узнаешь. Необычное сразу видно, - по травянистой улице идет горбун в окружении собак и кошек, на плече у него сидит ворона. На нем старомодная накидка и шляпа. Иногда сбоку из-за плеча глянет его странное, какое-то сокровенное лицо.
Кто это? Кто это? - стали оглядываться мы, ловя ответ.
- Э, милые, это наш аптекарь. Святой души человек. Нормальный он, вы не подумайте. Ущербный только. Кто говорит, мать его уронила во младенчестве, ну, злые языки утверждают, что мать его вспыльчива была до невероятности, в гнев впадала, чуть не в бешенство, да будто так его ударила, деточку-то своего, что спину ему повредила. А как увидела, что сотворила, упала замертво. Отходили ее, но речи лишилась навсегда. А сына на руках потом носила, чем только не лечила. И любили они друг друга без памяти. Так вдвоем и жили. А где уж отец их был, никто никогда не упоминал. Ее-то я еще помню, лет двадцать назад схоронили. А он, святая душа, подбирает всех животин, кормит их, лечит, вот они за ним и ходят стаей, иной раз штук тридцать будет. И в доме у него чисто, вы не подумайте. Каждое воскресенье ходит на могилу матери, подойдет, поклонится, постоит и обратно идет, и эти его везде сопровождают. Откуда столько убогих набирается?.."
"Средняя полоса России. Разговор в поезде.
- Вот вы пересказали трогательную историю, кошки-собаки, ворона на плече... А не приходило вам в голову, что любовь к животным не всегда чиста. Нет, я говорю вовсе не о той, как бы естественной патологии, если позволите так выразиться, когда одинокие старушки держат по пять кошек, а в бездетной семье нянчат болонку. Я сам люблю животных. Мой отец и дед мой были большими любителями птиц. У деда весь дом был заставлен клетками, кого там только не было! - канарейки, попугайчики, соловьи, щеглы... Отец же, напротив, в доме птиц не держал. Его любимцами были вороны, грачи, особенно галки. Их стаи густо селились в городском саду. Ранним утром перед работой отец шел в сад, а в выходные просиживал там часами, слушая гомон. Вороны и галки легко подражают всяким звукам, лают, мяучат, "сморкаются", могут закричать петухом. Он любил наблюдать за галками, те - великие мастерицы полета, часто они летают для забавы, если позволите так выразиться, без другой какой-либо цели, взмывают и пикируют, выделывают сложнейшие пируэты, нет, это надо видеть! Отец не кормил, а как бы угощал птиц, - они охотно брали у него из рук кусочки сала, хлеба, садились к нему на колени.
Но заводить птиц дома отец отказывался наотрез.
- Мальчишкой я не мог его понять, мои симпатии склонялись к деду. Я жаждал владеть. Дед редко кого допускал к себе. Он вообще не был человеком умиленным, даже добрым. Он считал себя обиженным, а другие считали его злобным. Гражданская война многих пометила печатью позора. Говорили, - дед был крайне жесток. В нашей семье умалчивали о его подвигах, но было известно, что когда-то у него была большая власть... Так вот, до поры до времени я пропадал у деда, - редкий ребенок откажется держать синицу в руках. Спугнуло меня, если позволите так выразиться, прозрение. Нет, я не смогу вспомнить конкретный повод, прозрение копилось исподволь, вместе с моим взрослением. Я понял, что дед любил птиц для себя, но не в компенсацию своего одиночества, он любил свою власть над птицами. Он сам созда
вал птичьи семьи, затем разлучал их, а птицы, знаете ли, очень тоскуют, перекладывал яйца по какому-то своему холодному расчету, - то не были эксперименты ученого. Кормежку... Нет, довольно, вы уже поняли, - это был птичий концлагерь, если позволите так выразиться... Я бежал в ужасе.
- Я стал присматриваться к отцу, - не была ли и его любовь к птицам корыстна? - только уже раскаянием за отца своего?..