20758.fb2
- Старик! Это грандиозно!.. Мир горний!..,
кричит он в глухие бороды.
Его белая рубаха не выдерживает напора, и сквозь прореху видна его не очень мускулистая, незагорелая и нежилистая, а при резкости движений удивительно плавная рука Пророка.
А понизу - гул:
- Берите всего по два, себе и на продажу...
Комната Павла пуста, - стол, табуретки, полки без книг... Комната, куда мы нечасто и так вожделенно бывали приглашены...
Где бывало нельзя курить и шуметь, потому что за стеной - соседи.., теперь накурено, стол почти без еды, заставлен бутылками, гул стоит, и как на театре гримасничают черные бороды с проседью...
А по стенам пустым развешены картины Злотникова. Юра только что вернулся из Средней Азии. В Тянь-Шане есть такие желтые глинистые плоскогорья, поросшие фисташкой и миндалем, - их можно представить себе "Библейскими холмами".
Прощальная выставка Злотникова для Гольдштейна...
Но они как раз взяли и поссорились.
Они же умели ссориться в смерть.., - ну желтые, ну небо.., но это не Израиль, старик!
Что-нибудь в таком духе...
Да и как по-другому они могли бы расстаться навек?..
Их взаимоотношения - это тайна... Великая тайна большой дружбы и возвышенной любви к Миру.
И последнюю эту ночь мы что-то все бегаем по Арбатским переулкам, Юру догоняем, возвращаем, или провожаем, или уже это Павел Юрич убегает в обиде?..
хотя мы-то тут причем?..,
или, может быть, это разъезжаются уже чужие, в общем-то, здесь в доме Павла, Борохи и Моисеи...
И еще немного часов мы скорбно сидим на кухне с Ириной Николаевной как бы соседкой, подругой и русской женой Павла Юрьевича, - вот только когда познакомились...
Господи, это якобы из-за нее нельзя было здесь курить..., или ладно, немножко можно, но аккуратно в пепельницу.., а Павел, как и раньше всегда, взмахнул рукой вдохновенно, окурки и разлетелись по столу...
Сидим скорбно... Но ничего ведь не задержишь, как ни затягивай...
- Что ж?.. На посошок?..
И последнее утро.
Осеннее, промозглое, слезное...
Мы виснем на решетке, что отгораживает нас от летного поля, от всего мира...
Там по полю, по траве, по дождю, по небу уходит,
улетает от нас легкая фигура в светлом плаще,
оборачивается, поднимает руку,
благословляет нас,
оставшихся у решетки,
у советской стены плача.
42. Гимн белой рубахе
Во дворе сушится белье на веревке... Хлопают простыни на ветру, наволочки надуваются пузырем, и рвутся в небеса рубахи, взмахивая рукавами...
Я глажу белую рубашку...
Я представляю себе, - в крахмальных рубашках, в черных костюмах.., может быть, во фраках... артисты, например,... симфонический концерт.., ну конечно, симфони-ический.., само слово - черно-белая музыкальная графика, так подвывают флейты, виолончели.., и слово "концерт" - что-то холодновато блескучее, асимметричное, вытарчивают смычки, медные раструбы схватывают огни, делят их на четверти, на восьмушки, рассекают в неуловимые кресты лучей.., фигуры оркестрантов - конечно, знаки на нотных линиях, ласточки на проводах... За роялем пианист, манжеты - бумажные юбочки на гибких пальцах пляшут по клавишам: Allegro con spirito
Или, может быть, это конферансье... Он отработанношутит, паясничает, наверное, потеет, но мы видим издалека, - на сцене, перед напряженным занавесом черно-белый элегант, плиссированная манишка, упругие уголки воротничка подпирают кукольные щечки, он вскидывает голову:
- Я не слишком интеллигентен для вас?..
И кажется, он пахнет помадкой, сладковато-прохладно, как новая покупка...
Батя любил пересказывать в лицах "Необыкновенный концерт", когда мы еще не могли видеть его по телевизору.
А еще один из любимых - Батин рассказ, который не всем и не часто, но в подарок, он начинал так:
- Я видел, как сорока пела...
(мы же знаем, что сороки обычно не поют)
Утром Батя возвращался с охоты и присел отдохнуть на околице. Солнце только выкатило из-за горизонта. На заборе притулилась сорока, тусклая и зазяблая в утренней сырости, жалкая такая, схохлилась. Вот сквозь лес пробился сизый как бы дымный луч, пробежал по забору, пересчитывая частокол, настиг сороку и заиграл зеленым отливом на черном ее смокинге. Припекло. Сорока встряхнулась, расправилась, подергала себя за перья, за белую сорочку, завела, было, голову к небу, вдруг снова вскинулась, воровато огляделась, - не увидел бы кто (Батя притаился), выпятила грудь, клюв расщепила... и надо же! запела!, сладострастно подвирая чужую песню.
Я глажу рубашку для Бати.
Он будет стоять перед ученым собранием с докладом.., я выправляю морщинки, чтобы ни одной складочки, хоть и не видно под пиджаком, воротничок ему всегда великоват, и галстук сбивается чуть вбок...
Он будет стоять на трибуне, строгий, но вовсе без этого концертного черно-белого холода, галстук съехал чуть вбок, хочется поправить, и даже издали кажется, рубашка хранит запах теплого утюга... или, может быть, то сухой запах птичьего пера, - Батя стоит там, как торжественный аист с отведенными назад черными крыльями.
Потом у них всегда бывает застолье.
Батя, конечно, во главе. Сначала они сидят за белой скатертью чопорные и плоские, словно на картине Пиросмани.., но наступает, наконец, тот горячий момент разрешения "снять пиджаки".
Ритуальный, театральный момент, - ведь свои великие дела мужчины совершают в белых рубашках:
пьют вино, например, опасно ухаживают за женщинами, проигрываются в карты в прах, дерутся на дуэли,...