20766.fb2 Мое открытие музея - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Мое открытие музея - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Нам ничего не сказано об этом, кроме того, что Давид прохаживался по кровле своего царского дома и увидел купающуюся Вирсавию.

Надо думать, она была действительно хороша, хотя нам ничего не сказано о том - во что тогда были одеты купальщицы. Наверно, на ней вообще ничего лишнего не было: дело под вечер, едва ли много любопытных да и не парк культуры и отдыха - место, к которому она привыкла, где ей было хорошо и спокойно.

Она была очень красива, сказано нам, а потому допущение о том, что она все это, скажем, предвидела, - никак не досужий вымысел. Знала она, конечно, знала, что хороша и что именно в этот час царь выйдет на кровлю. А если выйдет, увидит.

Он не знал, кто она, а увидев, захотел познакомиться.

И это нормально и вполне понятно. Другое дело, почему узнав, кто и ч т о почему он послал "взять ее"? Впрочем, можно понять и это, хотя и не делает чести тому, кому нельзя ни в чем отказать. Здесь только одно оправдание: он мог подумать, что если она, зная, что он, выйдя на кровлю, ее увидит, тем не менее, демонстрирует свои прелести, то у него есть право этим воспользоваться. А если она всего лишь наивна, проста и ей не приходит в голову, скажем, сложность человеческих отношений?.. Едва ли цари так долго над этим размышляют.

Как бы то ни было, но ее привели к нему, он спал с ней и она забеременела.

То есть не совсем так. Нам сказано, что Вирсавия "сделалась беременною" и послала известить Давида об этом.

Не он узнал, а она его об этом известила. Пусть он и решает.

И Давид принял решение: послал на театр военных действий за Урией Хеттеянином, ее мужем, принял его, расспросил о ходе военных действий и отпустил домой.

А это как нам дано понять? Пожалуй, он еще не любил ее - иначе зачем отправил к ней мужа? Но с другой стороны, - что он мог сделать? Сказать ему правду, хотя это, скажем, и сегодня не принято? Он предоставил решать ей: или правду скажет она и будет то или это, или она промолчит и тогда будет что-то или ничего.

Но мы имеем дело с треугольником, а потому следующий ход сделала не Вирсавия и не Давид. Ход Урии был неожиданным. Он не пошел домой, что было бы вполне естественным: воин - пропыленный и измученный войной, вырвался домой, не так часто такое удается во время сражений - беги к жене! А он остался ночевать у ворот царского дома. Более того, он остался там и на следующую ночь, после второй встречи с Давидом, когда царь спросил его, на этот раз прямо: отчего же ты не пошел в дом свой? Ответ воина был слишком красив, а потому, быть может, и не совсем искренен: мой военачальник и все воины в поле, в сражении, а я пойду есть, пить и спать со своею женой? Клянусь жизнью, я этого не сделаю. Сказал ли он правду или дело тут в том, что он знал о случившемся с женой?

И тогда решение принял Давид: он написал письмо военачальнику и отправил его с Урией, а в письме говорилось, что Урия в предстоящем сражении должен быть поставлен в самое опасное место, а когда бой начнется, всем следует отступить, оставить его одного и он будет убит.

Царю просто принимать такие решения, а еще проще их осуществлять.

Урия не вскрыл письма, как тысячелетия спустя такое письмо вскроет Гамлет и тем спасется. Урию убили, и когда кончилось "время плача", царь взял Вирсавию к себе и сделал женой.

Сюжет исчерпан, но Библия, снисходя к нашей немощи и возможному непониманию, его дотягивает.

Господь послал к Давиду пророка Нафана, и тот предложил царю притчу: в одном городе было два человека - богатый и бедный; у богатого было много скота, а у бедняка одна овечка, которую он выкормил вместе со своими детьми и она была ему, как дочь. И пришел к богатому странник, богатый приготовил гостю обед, но пожалев взять из своих овец или волов, взял единственную овечку бедняка... Давид разгневался: человек, сделавший это, достоин смерти! Ты - тот человек, сказал Нафан.

Библия - особая Книга, и в ней важен не сюжет, как бы ни был он пронзителен, даже не характеры, как бы ни были они крупны, а мысль, духовный смысл сказанного.

Именно поэтому и смущает меня история с письмом Давида, что-то здесь не то, да это и не так важно, едва ли в этом вообще была необходимость - зачем? Господь в те времена был всегда рядом, а уж псалмопевец Давид разговаривал с Ним постоянно. Он был поэтом, жил в своей поэзии, которую нам оставил. Он увидел Вирсавию, возжелал ее, узнал о ней, и мелькнувшая мысль о том, что было бы, если б не было того, что мешает, что стало бы, когда б помеха могла быть устранена - решила дело. Этого было достаточно.

Кто убил Федора Павловича Карамазова - разумеется, не Митя, пошедший за несовершенное преступление в каторгу, даже не Смердяков, а Иван, убивший отца мыслью.

"Яко беззаконие мое аз знаю, и грех мой предо мною есть выну" (Пс. 50, 5).

Ощущение было ни с чем не сравнимо. "Необыкновенная картина мне представилась", - думал я не своими словами... А иначе не сказать, не объяснить, не передать. Необыкновенная картина мне представилась... Да, именно так.

К тому времени я уже отметил: в полвосьмого вечера, после ужина, когда я забирался на свою шконку, третью от окна, солнечный луч прорывался сквозь решку, косо прорезал камеру и падал мне прямо в лицо. Багрово-оранжевый, он тянулся, как толстая веревка, сверху вниз, а вокруг вспыхивало дымное сияние. Он перебивал мертвенный свет потрескивавших под потолком трубок "дневного света", и вся камера становилась багрово-желтой.

Да, та самая камера: залитое мертвенным светом пространство, безобразно загроможденное металлическими черными двухъярусными шконками (нарами), посредине дубок (длинный стол), глухие окна в решке (толстой решетке), густо загороженные снаружи ресничками (ржавыми полосами), железная дверь с наваренной изнутри кормушкой (форточкой), три ступени ведут к омерзительному сортиру... А народу, народу - толпа! Небритые, потные, желтые зубы под красными, синими губами - пестрая куча, чтоб пройти, надо протолкаться, прыгают со шконок, толпятся вокруг стола, постоянно перемещаются, а потому кажется - в дыму, в смраде плывет ватерклозет, парит над камерой...

И вот - необыкновенная картина. Я видел ее, она мне открылась.

Луч косо падал от решки, дымно висел над дубком, проходившие мимо его перечеркивали, вспыхивая при этом смоляными факелами.

В этот час в камере бывало спокойно. Часа два пройдет, пока начнется толкотня перед "подогревом" (последняя, своя собственная еда - у кого что есть) - всё загалдит, засуетится, и так до утра. В эту пору за дубком играют. Человек двадцать сидят за шашками, шахматами, домино... Голые по пояс, мокрые от пота, разрисованные и неразрисованные, освещенные сейчас ярким оранжевым сиянием... Я не могу оторвать от них глаз, и меня не оставляет ощущение нереальности этой картины, ее фантастичности.

Я уже всех знаю: кто как тут оказался, что кому предстоит и чего от кого ждать... На самом деле, я ничего ни о ком не знаю: и оказались они здесь не так, как об этом рассказывают, и мои соображения о том, что с ними произойдет, сомнительны, а что от кого ждать - вообще невозможно предположить.

Я уже понимал, научился, месяцы в тюрьме стo'ят нескольких лет на воле... Каких лет - десятилетий! Чему же я научился? - думал я. Всего лишь тому, что человек говорит одно, думает другое, а поступает совсем иначе, что порой нет в его поступках ни логики, ни здравого смысла, или его странная логика и якобы здравый смысл противоречат моим о них представлениям. Но в таком случае надо бы говорить не о ком-то, а всего лишь обо мне, оказавшемся не способным вместить чужую логику?.. Едва ли, чтоб сформулировать такого рода банальность, следовало платить столь высокую цену - тюрьма слишком дорогое удовольствие.

Что же произошло со мной за эти месяцы?.. - думал я. Тюрьма сломала стереотип сознания, складывавшийся всю мою предыдущую жизнь, или, проще говоря - мои представления о том, что хорошо, а что плохо. Все мои представления о жизни - социальные, профессиональные, нравственные - и нравственные! разлетелись, их не собрать, они не нужны здесь, оказались лишними, пустыми... Но значит, они вообще не были нужны, не имели никакого отношения к живой жизни, а служили для организации внутреннего ли, внешнего, но благополучия. Комфорта, - поправляю я себя жестко. Чтобы так или иначе организовать свой комфорт, я огородился частоколом слов и понятий - красивых, приличных...

Человек, совершивший уголовное преступление, - преступник. Об этом свидетельствует не только закон и не просто закон, но весь комплекс моральных, нравственных представлений о жизни, они и сделали меня тем, кем я был. Каким-то образом я это узнал, усвоил, воспитал в себе, это вошло в мою жизнь и... И стало тем самым частоколом, которым я себя огородил...

А человек, уголовного преступления не совершивший, - не преступник?.. Простая мысль, элементарная логика, но она и лежала в основании нравственного фундамента моей предыдущей жизни, была частоколом, за ним всегда было тепло и уютно, комфортно...

А солгать, думаю я, лежа на шконке и глядя на омерзительную камеру, светящуюся багрово-оранжевым сиянием, а лжесвидетельствовать? А прелюбодействовать, а не возлюбить ближнего, как самого себя, а не возлюбить Бога всем сердцем, всем помышлением?.. А не посетить узника в тюрьме, больного - в больнице, а не накормить голодного? Евангельский императив, представлявшийся в вольной жизни литературно-мифологическим, а отрицание его или его необязательность никак не преступным, обретает в тюрьме живую, единственно возможную реальность...

Человек внутренне непременно сопротивляется такому слому сознания, изменению предшествующего опыта, всего своего состава. Но в тюрьме - не может иначе. И если будет к себе внимательным, поймет, что весь его предыдущий социально-психологический опыт - исчез, испарился. Его самого нет, а потому и прежний опыт не нужен. Даже если не поймет, не осознает и внутренне будет продолжать сопротивляться. У него больше ничего нет. Нет ни положения, ни наработанного авторитета, ему не нужно образование, у него нет семьи, дома, ничего из того, что он собирал, копил, складывал кирпичик к кирпичику всю свою жизнь. Богу было не просто пробиться к человеку сквозь наглухо запертые двери его жилища, коснуться души, загроможденной собранным за десятилетия богатством. Чем бы оно ни было - интерьером или так называемыми духовными ценностями, удачами или горестями. Там гулял только дьявол, ему все просто, он не заблудится в интерьере, найдет скважину, щель, лазейку - да просто позвонит в дверь и она для него широко распахнется.

Вот что такое тюрьма. Не смрад и решка, не железная дверь с вбитыми, вмятыми в нее болтами с их омерзительной геометрией. В тюрьме человек открыт Богу... И дьяволу. Разумеется, и дьяволу, ему человек открыт всегда. Но в тюрьме бой честный, открытый, ничто не мешает и нигде не спрячешься. Человек стo'ит в тюрьме ровно столько, сколько он стo'ит. Ничто не мешает выбору, он более жесток, но и более прям.

Вот они передо мной - мои сожители, освещенные фантастическим багрово-оранжевым светом, такие, как есть - чем они защищены от дьявола, что в них открыто Богу?..

Камера плыла в оранжевом, багровом свете... Я уже знал, еще минут десять, луч переломится о решку и - исчезнет. Десять минут! Много это?.. Плывет камера, ее обитатели, мои сожители и я вместе с ними. Куда?.. Еще немного, что-то я должен увидеть, узнать - и тогда пойму...

Я закрывал глаза, а когда открывал - луча не было, мертвый "дневной свет" обнажал загаженное пространство, серые тела моих сожителей - братьев... А смрад становился еще гуще.

Наверно, лет десять меня преследует один и тот же сон. Не один, на самом деле, тот же, но с вариациями. С чем связан - не понять, да и зачем - забыть скорей, ополоснуться холодной водой, чаю покрепче...

Я куда-то опаздываю, не успеваю, а мне необходимо, крайне важно, нельзя не успеть, но прежде я должен сделать то-то и то-то... Я куда-то уезжаю, нужно собрать вещи, далеко отправляюсь, а потому надо забрать все: книги, бумаги, папки, тряпки - собрать, уложить, связать, что-то еще и еще. Но я знаю, сколько на это потребуется, уйдет времени, спеши не спеши, не успеть, а вот-вот будет машина, и тут я вспоминаю, в свое время так же не успел, не собрался, не уехал, а тут - нужно еще оформить документы, а значит, пойти в контору, а на это уже совсем не осталось...

Я начинаю складывать, собирать, связывать книги, бумаги, папки, но понимаю, что сначала следует сбегать в контору оформить документы, здесь, дома, в конце концов все зависит только от меня, успею, как-нибудь, но успею, а там может быть очередь, кто-то уйдет, девчонка-секретарша - она и должна поставить печать, без печати нельзя, а она может бесконечно болтать по телефону или что-то еще...

Да, сначала документы, конечно, сначала туда. Я выбегаю из дома, все правильно: сначала контора, дома я успею, зависит только от меня, смогу, сложу, увяжу, успею... И тут вспоминаю, что толком не договорился насчет машины, там не совсем ясно: машина приятеля, у него вечно с ней что-то происходит, прошлый раз украли, сняли колеса, потом заклинило руль, однажды он забыл заправиться, а на бензоколонке бесконечная очередь... Надо позвонить, договориться точно... пусть все проверит, в зависимости от этого, рассчитать оставшееся время...

Я подхожу к автомату, роюсь в карманах - жетона нет! Значит, возвращаться, звонить из дома...

Я возвращаюсь... Да, мне не успеть, все равно не успеть. Но я начинаю лихорадочно собирать книги... даже если упакую, свяжу, мне не поспеть поставить печать в конторе, а если успею и в конторе, то машина придет позже, телефон у него бесконечно занят, он все еще дома, мы не доедем, никак не успеем, а мне нужно, необходимо, я не могу не успеть, не могу опоздать, сегодня тот самый день, тот самый случай, последний день, завтра будет поздно, а сегодня, сейчас, в эту минуту...

Я не могу успеть, не успею, мне некого попросить о помощи, так получилось - почему?.. Если бы кто-то связал книги, а кто-то подогнал бы машину, я мог бы сбегать в контору, а если б кто-то занял мне там очередь... Но мне некого просить, в конце концов это мое дело - я уезжаю, значит, должен все делать сам.

Я бросаю книги, папки, бегу в контору, по дороге спохватываюсь, что так и не дозвонился приятелю, это необходимо, может быть, самое важное, влетаю в автоматную будку, вспоминаю, жетона у меня по-прежнему нет...

Я просыпаюсь от телефонного звонка, сердце стучит где-то в горле.

Голос чистый, звонкий, промытый... "Ты где? Откуда звонишь?" - "Из бассейна, забыл?.. Спишь, что ли?" - "Нет, что ты... - я вытираю пот со лба. Что ты, я жду твоего звонка". - "Представляешь, сегодня я побила собственный рекорд - нет, это рекорд бассейна! Слышишь? Пятьдесят дорожек - представляешь? Я не плыла - летала!.. Слышишь?" - "Да, конечно, поздравляю..." - "Я еду к тебе - что-то нужно?" - "В каком смысле?" - "Я прямо сейчас - что нужно купить?" - "Ничего не нужно, только..." - "Что только?" - "Чтоб ты приехала", - говорю я и перевожу дух.

Последняя пересылка, дальше нет тюрем, если в этом направлении, и железных дорог нет - тупик, а там горы, граница... Сколько раз мысленно вглядывался я в эту карту - последняя! А какая она для меня по счету? Восьмая... Или седьмая? Ну, седьмая-восьмая, а "столыпиных" в промежутке - их сколько было, а "воронков" - с вокзала в тюрьму?

Последний этап. Ну, надели наручники - зато "Як-40", не вонючий "столыпин", а когда увидел небо над летным полем, а какое солнце в Сибири в конце февраля, утро раннее, только поднялось, выкатилось красным шаром, да пес с ними, с наручниками, это другим пассажирам в самолете в новинку, смотрят на меня с ужасом, конвой снял с меня шапку, прикрыл наручники, чтоб никого не смущать, а тут стюардесса тащит на подносе сладкую водичку в прозрачных стаканах, да я уже полтора года такую не видел, я и дернулся, уронил шапку, тяну руки, а она глянула на них - и поднос на пол...

А мне весело, еще чуть-чуть, уже можно дни считать - последняя пересылка! - а дальше воля, пусть и урезанная, знаю я, знаю, все прознал о ссылке, наслушался, но разве это режим, подумаешь, нельзя выйти за пределы села, а зачем мне за пределы, мне бы по улице пройтись одному - одному! Мне бы в магазин зайти, хлеба купить - свежего! Консервов банку, картошку сварить, стакан выпить, сигареты - закурим! А там ведь и почта - а значит, письма, а говорят, телефон - хоть в Москву звони...