20792.fb2
Меня она почтительно звала Алексеем Ивановичем, а сам старик, а по его примеру и табунщики, звали Алешей - ни усов, ни бороды у меня не было - а потом, когда я занял на зимовке более высокое положение, калмыки и рабочие стали звать Иванычем, а в случае каких-нибудь просьб, Алексеем Ивановичем. По приходе на зимовник я первое время жил в общей казарме, но скоро хозяева дали мне отдельную комнату; обедать я стал с ними, и никто из товарищей на это не обижался, тем более, что я все-таки от них не отдалялся и большую часть времени проводил в артели, - в доме скучно мне было.
А, главным образом, уважали меня за знание лошади, разные выкрутасы джигитовки и вольтижировки и за то. что сразу постиг объездку неуков и ловко владел арканом.
Хозяин же ценил меня за то, что при осмотре лошадей офицерами, говорившими между собой иногда по-французски, я переводил ему их оценку лошадей, что конечно давало барыш.
Ну, какому же черту - не то, что гвардейскому офицеру - придет на ум, что черный и пропахший лошадиным потом, с заскорузлыми руками, табунщик понимает по-французски!..
* * *
Хорошо мне жилось, никуда меня даже не тянуло отсюда, так хорошо! Да скоро эта светлая полоса моей жизни оборвалась, как всегда, совершенно неожиданно. Отдыхал я как-то после обеда в своей комнате, у окна, а наискось у своего окна стояла Женя, улыбаясь и показывала мне мой подарок, перламутровый кошелек, а потом и крикнула:
- Кто-то к нам едет!
Вдали по степи клубилась пыль по Великокняжеской дороге - показалась коляска, запряженная четверней: значит, покупатели, значит, табун показывать, лошадей арканить. Я наскоро стал одеваться в лучшее платье, на.дел легкие козловые сапоги, взглянул в окно-и обмер. Коляска подкатывала к крыльцу, где уже стояли встречавшие, а в коляске молодой офицер в белой, гвардейской фуражке, а рядом с ним - незабвенная фигура - жандармский полковник, с седой головой, черными усами и над черными бровями знакомое золотое пенсне горит на солнце...
Из коляски вынули два больших чемодана-значит, не на день приехали, отсюда будут другие зимовники объезжать, а жить у нас.
Это часто бывало.
Сверкнула передо мной казанская история вплоть до медведя с визитными карточками.
Пока встречали гостей, пока выносили чемоданы, я схватил свитку, вынул из стола деньги - рублей сто накопилось от жалования и крупных чаевых за показ лошадей, нырнул из окошка в сад, а потом скрылся в камышах и зашагал по бережку в степь...
А там шумный Ростов. В цирке суета - ведут лошадей на вокзал, цирк едет в Воронеж. Аким Никитин сломал руку, меня с радостью принимают... Из Воронежа едем в Саратов на зимний сезон. В Тамбове я случайно опаздываю на поезд ждать следующего дня - и опять новая жизнь!
- Кисмет!
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
ТЕАТР
Антрепренер Григорьев. Зимний сезон в Тамбове. Летний в Момаке/ее. Пешком всей труппой. В Кирсанове. Как играли "Ревизора". Пешком по шпалам. Антрепренер Воронин. В Москву. Артистический кружок. Театральные знаменитости. Шкаморда. На отдыхе. Сад Сервье в Саратове. Долматов и Давыдов. АндреевБурлак. Вести с войны.. Гаевская. Капитан Фофан. Горацио в казармах.
В конце шестидесятых, в начале семидесятых годов в Тамбове славился антрепренер Григорий Иванович Григорьев. Настоящая фамилия его была Аносов. Он был родом из воронежских купцов, но, еще будучи юношей, почувствовал "божественный ужас": бросил прилавок, родительский дом и пошел впроголодь странствовать с бродячей труппой, пока через много лет не получил наследство после родителей. К этому времени он уже играл первые роли резонеров и решил сам содержать театр. Сначала он стал во главе бродячей труппы, играл по казачьим станицам на Дону, на ярмарках, в уездных городках Тамбовской и Воронежской губернии, потом снял театр на зиму сначала в Урюпине и Борисоглебске, а затем в губернском Тамбове. Вскоре после 1861 года наступили времена, когда помещики проедали выкупные, полученные за свои имения. Между ними были крупные меценаты, державшие театры и не жалевшие денег на приглашение лучших сил тогдашней сцены. Семейства тамбовских дворян, Ознобишиных, Алексеевых и Сатиных, покровительствовали театру, а Ил. Ив. Ознобишин был даже автором нескольких пьес, имевших успех. Князь К. К. Грузинский - московский актер-любитель, под псевдонимом Звездочкина, сам держал театр, чередуясь с Г. И. Григорьевым, когда последний возвращался в Тамбов из своих поездок по мелким городам, которые он больше любил, чем солидную антрепризу в Тамбове.
Но в Тамбове Григорий Иванович не менял своих привычек. Он жил в большой квартире при своем театре, и его квартира была вечно уплотнена бродяжным актерским людом. Жили и в бельетаже, и внизу, и даже в двух подвалах, где спали на пустых ящиках на соломе, иногда с поленом в головах. В одном из этих подвалов в 1875 году, великим постом, жил и я вместе с трагиком Волгиным-Кречетовым, поместившись на ящиках как раз под окном, лежавшим ниже уровня земли. "Переехал" я из этого подвала в соседний только потому, что рано утром свинья со двора продавила всю раму, которая с осколками стекла упала на мое ложе, а в разбитое окно к утру намело в подвал сугроб снега. Потом меня перевел наверх в свою комнату сын Г. И. Григорьева, Вася, помощник режиссера. Ему было лет восемнадцать, он обладал прекрасным небольшим голосом, играл простаков и водевили, пользовался всеобщей любовью и был кроме того прекрасным помощником режиссера. Впоследствии, когда он уже был женатым и был в почтенных летах, до самой смерти его никто иначе не звал, как Вася. Его любил покойный Антон Павлович Чехов, с которым он часто встречался у меня. Чехов любил слушать его интересные рассказы из актерского быта, а когда подарил ему с надписью свои "Сказки Мельпомены", то Григорьев их переплел в дорогой сафьяновый переплет и всегда носил в кармане. Между прочим, он у меня за ужином дал сюжет для "Каштанки" Чехову своим рассказом о тамбовском случае с собакой. Точь-в-точь, как написано у Чехова. Собственно говоря, Вася Григорьев и был виновник того, что я поступил на сцену, а значит и того, что я имею удовольствие писать эти строки.
В 1875 году, когда цирк переезжал из Воронежа в Саратов, я был в Тамбове в театре на галерке, зашел в соседний с театром актерский ресторан Пустовалова. Там случилась драка, во время которой какие-то загулявшие базарные торговцы бросились за что-то бить Васю Григорьева и его товарища, выходного актера Евстигнеева, которых я и не видал никогда прежде. Я заступился, избил и выгнал из ресторана буянов.
И в эту ночь я переночевал на ящиках в подвале вместе с Евстигнеевым, а на другой день был принят выходным актером, и в тот же вечер, измазавшись сажей, играл негра-невольника без слов в "Хижине дяди Тома".
Спектакль не обошелся без курьезов. Во-первых, на всех заборах были расклеены афиши с опечаткой. Огромными буквами красовалось "Жижина дяди Тома". Второе-за час до начала спектакля привели на сцену десяток солдат, которым сделали репетицию. Они изображали негров. Их усадили на пол у стенки и объяснили, что при входе дяди Тома они должны встать, поклониться и сказать: "Здравствуйте, дядя Том". Сели, встали перед. Томом, сняли шапки, поклонились и сказали: "Здравствуйте, дядя Том".
Репетиция кончилась. Начался спектакль. Подняли занавес. Передние ряды блестели военными мундирами. Негры с вымазанными сажей руками и лицами, в париках из черной курчавой вязанки сидят у стенки и едят глазами свое начальство. Сижу с ними и я. Входит дядя Том. Вскакивают негры, вытягиваются во фронт, ловко снимают парики, принимая их за шапки, и гаркают:
"Здравия желаем, дядя Том". Сажусь с ними и я, конечно, не снимая парика, и едва удерживаюсь от хохота. И самое интересное, что публика ничего не заметила. Так видно и надо! Но от Григорьева, после акта, досталось кому следует. Дня через два после этого Вася привел меня наверх к обеду и представил отцу, наговорив, что я-образованный человек и служил наездником в цирке. Григорьев принял меня радушно, подал свою огромную мягкую руку и сказал:
-Хотите быть актером-с?Очень, очень хорошо-с. Пожалуйте-с обедать-с.
И указал на стол, где стоял чугун с горячими щами, несколько тарелок, огромная обливная глиняная чашка и груда деревянных ложек. Прямо на белой скатерти гора нарезанного хлеба. Григорий Иванович, старый комик Казаков с женой, глухой суфлер Качевский наливали себе щи в отдельные тарелки и ели серебряными ложками" а мы, все остальные семеро актеров, хлебали из общей чашки. Потом принесли огромный противень с бараньей ногой, с горой каши, и все принесенное мы съели.
Когда доедали баранину, отворилась дверь. Вошел огромный, небритый актер, в какомто рваном выцветшей плаще.
- Гриша, а я из Харькова,-загремел страшный бас.
- А, Волгин, садись рядом. Сейчас тебе щей дадут.
- А горилки?
- Вася, принеси ему водки и вели Фросе щей налить. Вася взял большую чашку и вышел. Общие приветствия - все старые друзья.
- Значит, в воскресенье мы ставим "Велизария"?
- А я бы хотел спеть "Неизвестного".
- "Велизария" будешь. "Аскольдову могилу" в твой бенефис в тот четверг поставим.
- Ладно. В Харькове с подлецом Палачом поругался, набил ему его антрепренерскую морду и ушел.
- Да! в Грязях Львова-Сусанина встретил. Шампанским меня напоил и обедом угостил и пять золотых червонцев подарил. Заедет в Воронеж к родным, а через неделю к тебе приедет. Лупит верхом с Кавказа. В папахе, в бурке. Черт чертом. Сбруя серебряная.
- Это откуда еще? - удивился Григорьев.
- На Кавказе абреков ограбил. Верно. Золота полны карманы. Шурует. Служить к тебе едет.
И это были последние слова Волгина. Большой графин водки Волгин опорожнил скоро. Съел чашку щей и массу каши и баранины. Ел зло, молча, не слыша слов и не отвечая на вопросы. А поев, сказал:
- Спать хочу.
Его поместили на ящиках в подвале.
Заезжал еще проездом из Саратова в Москву актер Докучаев, тот самый, о котором Сухово-Кобылин говорит в "Свадьбе Кречинского": "После докучаевской трепки не жить".
* * *
Сезон прошел прекрасно. К Григорьеву приезжали знаменитые актеры и приходили актерики маленькие, актеры-щеголи и актеры-пропойцы, и всем было место и отеческий прием.
- Садись, обедай и живи.
Как в сечь запорожскую являлись. Ели из общей чашки, пили чай вокруг огромнейшего самовара в прикуску, и никаких интриг в труппе Григорьева не бывало никогда. Кто был в состоянии, переезжал в номера, а беднота жила при театре в уборных или в подвале, чередовалась выходить в город в ожидании пальто или шубы, которые были общие. Две шубы и два пальто для актеров. На сапоги и калоши Григорьев выдавал записки в магазины, по которым предъявителю отпускалось требуемое, а потом стоимость вычиталась из жалованья. Шляпы, конечно, брались из реквизита. "Чужим" актерам, приглашенным на условиях (контрактов Григорьев не заключал, ему все верили на слово), жившим семейно в номерах, жалованье платилось аккуратно, а пришедшим только записывалось, вычитывалось за еду и одежду, а отдавалось после сезона. И никто не требовал, зная одно, что у Григория Ивановича всегда есть место всякому актеру без ангажемента и всегда у него есть возможность пережить тяжелое время. По его адресу посылались телеграммы актерам, и от него они уезжали на места, всегда дружески расставаясь. Только насчет наличных денег Григорий Иванович был скуповат.
- Все равно пропьют-с. Сколько ни давай! - говорил он и, сказать по чести, он был прав: пропьются в сезон, а выехать не с чем.
Всегда и всем Григорий Иванович говорит "ты", но когда у него просили денег, обращался на "вы". И для каждого у него была определенная стоимость и разные кошельки.
- Григорий Иванович, дайка мне сто рублей,-просит Волгин.