20797.fb2
Он очень ласков со мною, кажется, - даже уважает меня. Или - боится, как хозяйского ставленника, хотя это не мешает ему аккуратно воровать товар.
Умерла бабушка. Я узнал о смерти её через семь недель после похорон, из письма, присланного двоюродным братом моим. В кратком письме - без запятых - было сказано, что бабушка, собирая милостыню на паперти церкви и упав, сломала себе ногу. На восьмой день "прикинулся антонов огонь". Позднее я узнал, что оба брата и сестра с детьми - здоровые, молодые люди сидели на шее старухи, питаясь милостыней, собранной ею. У них не хватило разума позвать доктора.
В письме было сказано:
"Схоронили её на Петропавловском где все наши провожали мы и нищие они её любили и плакали. Дедушка тоже плакал нас прогнал а сам остался на могиле мы смотрели из кустов как он плакал он тоже скоро помрёт".
Я - не плакал, только - помню - точно ледяным ветром охватило меня. Ночью, сидя на дворе, на поленнице дров, я почувствовал настойчивое желание рассказать кому-нибудь о бабушке, о том, какая она была сердечно-умная, мать всем людям. Долго носил я в душе тяжёлое желание, но рассказать было некому, так оно, невысказанное, и перегорело.
Я вспомнил эти дни много лет спустя, когда прочитал удивительно правдивый рассказ А.П.Чехова про извозчика, который беседовал с лошадью о смерти сына своего. И пожалел, что в те дни острой тоски не было около меня ни лошади, ни собаки и что я не догадался поделиться горем с крысами, - их было много в пекарне, и я жил с ними в отношениях доброй дружбы.
Около меня начал коршуном кружиться городовой Никифорыч. Статный, крепкий, в серебряной щетине на голове, с окладистой, заботливо постриженной бородкой, он, вкусно причмокивая, смотрел на меня, точно на битого гуся перед рождеством.
- Читать любишь, слышал я? - спрашивал он. - Какие же книги, например? Скажем - жития святых али библию?
И библию читал я, и четьи-минеи, - это удивляло Никифорыча, видимо, сбивая его с толка.
- М-да? Чтение - законно полезное! А - графа Толстого сочинений не случалось читывать?
Читал я и Толстого, но - оказалось - не те сочинения, которые интересовали полицейского.
- Это, скажем так, обыкновенные сочинения, которые все пишут, а, говорят, в некоторых он против попов вооружился, - их бы почитать!
"Некоторые", напечатанные на гектографе, я тоже читал, но они мне показались скучными, и я знал, что о них не следует рассуждать с полицией.
После нескольких бесед на ходу, на улице, старик стал приглашать меня:
- Заходи ко мне на будку, чайку попить.
Я, конечно, понимал, что он хочет от меня, но - мне хотелось идти к нему. Посоветовался с умными людьми, и было решено, что если я уклонюсь от любезности будочника, - это может усилить его подозрения против пекарни.
И вот - я в гостях у Никифорыча. Треть маленькой конуры занимает русская печь, треть - двуспальная кровать за ситцевым пологом, со множеством подушек в кумачовых наволоках, остальное пространство украшает шкаф для посуды, стол, два стула и скамья под окном. Никифорыч, расстегнув мундир, сидит на скамье, закрывая телом своим единственное маленькое окно, рядом со мною - его жена, пышногрудая бабёнка лет двадцати, румяноликая, с лукавыми и злыми глазами странного, сизого цвета; яркокрасные губы её капризно надуты, голосок сердито суховат.
- Известно мне, - говорит полицейский, - что в пекарню к вам ходит крестница моя Секлетея, девка распутная и подлая. И все бабы - подлые.
- Все? - спрашивает его жена.
- До одной! - решительно подтверждает Никифорыч, брякая медалями, точно конь сбруей. И, выхлебнув с блюдца чай, смачно повторяет:
- Подлые и распутные от последней уличной... и даже до цариц! Савская царица к царю Соломону пустыней ездила за две тысячи вёрст для распутства. А также царица Екатерина, хоша и прозвана Великой...
Он подробно рассказывает историю какого-то истопника, который в одну ночь с царицей получил все чины от сержанта до генерала. Его жена, внимательно слушая, облизывает губы и толкает ногою под столом мою ногу. Никифорыч говорит очень плавно, вкусными словами и, как-то незаметно для меня, переходит на другую тему:
- Например: есть тут студент первого курса Плетнёв.
Супруга его, вздохнув, вставила:
- Некрасивый, а - хорош!
- Кто?
- Господин Плетнёв.
- Во-первых - не господин, господином он будет, когда выучится, а покамест просто студент, каких у нас тысячи. Во-вторых - что значит хорош?
- Весёлый. Молодой.
- Во-первых - паяц в балагане тоже весёлый...
- Паяц - за деньги веселится.
- Цыц! Во-вторых - и кобель кутёнком бывает...
- Паяц - вроде обезьяны...
- Цыц, сказал я, между прочим! Слышала?
- Ну, слышала.
- То-то...
И Никифорыч, укротив жену, советует мне:
- Вот - познакомься-ко с Плетнёвым, - очень интересный!
Так как он видел меня с Плетнёвым на улице, вероятно, не один раз, я говорю:
- Мы знакомы.
- Да? Так...
В его словах звучит досада, он порывисто двигается, брякают медали. А я - насторожился: мне было известно, что Плетнёв печатает на гектографе некие листочки.
Женщина, толкая меня ногою, лукаво подзадоривает старика, а он, надуваясь павлином, распускает пышный хвост своей речи. Шалости супруги его мешают мне слушать, и я снова не замечаю, когда изменился его голос, стал тише, внушительнее.
- Незримая нить - понимаешь? - спрашивает он меня и смотрит в лицо моё округлёнными глазами, точно испугавшись чего-то. - Прими государь-императора за паука...
- Ой, что ты! - воскликнула женщина.
- Тебе - молчать! Дура, - это говорится для ясности, а не в поношение, кобыла! Убирай самовар...
Сдвинув брови, прищурив глаза, он продолжает внушительно:
- Незримая нить - как бы паутинка - исходит из сердца его императорского величества государь-императора Александра Третьего и прочая, - проходит она сквозь господ министров, сквозь его высокопревосходительство губернатора и все чины вплоть до меня и даже до последнего солдата. Этой нитью всё связано, всё оплетено, незримой крепостью её и держится на веки вечные государево царство. А - полячишки, жиды и русские подкуплены хитрой английской королевой, стараются эту нить порвать где можно, будто бы они за народ!
Грозным шопотом он спрашивает, наклоняясь ко мне через стол: