20847.fb2
Остальные тоже вскочили, закричали, подбрасывали в воздух шапки похоже, что и бывалым солдатам не часто приходилось видеть самолеты со звездами...
При всей моей храбрости и презрении к смерти в бой я, однако, никогда не рвался. Я как-то не замечал вокруг ни энтузиазма, ни массового героизма, люди такое повидали, что каждый, кто только мог, старался пристроиться во втором эшелоне, и я не ощущал ни малейшей потребности быть умнее других. Дивизионная газета "Вперед, на запад!" была все-таки в большей степени фронтом, чем самодеятельность, которой руководил В. Н. Кнушевицкий. Он просил отдать меня ему, но начальство не согласилось, наверно, справедливо полагая, что там я и вовсе перестану походить на солдата.
После массированных бомбежек немцы бросили на наш участок несколько эсэсовских дивизий, наши подразделения бежали в панике, фронт был прорван, даже второй эшелон питался сухарями, а наша редакция уцелела чудом: мы собирались двинуться вперед - но, разумеется, не на запад - на рассвете, но потом страх выгнал нас на несколько часов раньше. Когда взошло солнце, на том месте, где стояли наши фургоны, зияли громадные воронки от фугасок.
Отступая, мы вдруг повстречали в лесу корову, Бог ее знает, откуда она взялась, но она мирно щипала траву на полянке и помахивала хвостом. Пролетавший юнкерс заметил ее - бедняга не догадалась спрятаться в лес спикировал и сбросил бомбы. Корова заметалась, немец набрал высоту, развернулся и спикировал еще - на этот раз цель была накрыта.
Советские пропагандисты первого года войны, типа Кирсановой, объяснили бы этот случай так: немецкие трудящиеся - наши братья, они стараются сбрасывать бомбы не на военные объекты.
Мы были так измучены, что нам и в голову не пришло воспользоваться свежей говядиной - подарком немецких трудящихся. Мы так боялись сами попасть в немецкий суп, что и голода не чувствовали.
НЕМЕЦКИЕ ЛИСТОВКИ
Анатолий Кузнецов в "Бабьем Яре" уже описал их. Я тоже помню эти "стихи":
Бей налево, бей направо,
Комиссара и жида
Рожа просит кирпича.
Специально интересоваться ими мне было ни к чему, хоть я и вертелся возле политотдела, но когда случалось по нужде присесть под кустиком, листовка была кстати, а поскольку в эти минуты возникает особая тяга к чтению, я без задних мыслей знакомился с их содержанием: "руководи-мые безумным идеалистом Сталиным и евреями Мехлисом и Лозовским..." Каганович почему-то не упоминался, наверно, рассчитывали, что о нем сами вспомнят.
Я написал для нашей газеты очерк в стиле Эренбурга, назывался он "Размышления у трофей-ных автоматов". Размышлял я о дальнейшей судьбе немецких автоматов - "останутся ли они на складах, пойдут в переплавку или из них еще будут стрелять..." Редактировал газету А. А. Поле-таев, бывший редактор "Комсомольской правды", он пропустил эту фразу, но в политотделе на нее обратили внимание - сочли, что я намекаю на будущее наше столкновение с союзниками. Боюсь, что и сейчас я слабо владею столь тонким искусством, как намеки, а уж тогда и подавно не думал намекать - ни устно, ни письменно. Меня, правда, таскать не стали, но Полетаеву, старому газетному волку, пришлось выслушать мораль, а номер было велено уничтожить, так что солдаты ни за что ни про что лишились обычной порции бумаги для самокруток.
Где-то на оккупированных немцами территориях находился партизанский край, но его командующий, полковник Тужиков пребывал по эту сторону линии фронта - дабы не рисковать чрезмерно своей персоной. В Перми жила его жена, и он придумал выпросить меня у начальства и, снабдив партизанскими документами, отправить к супруге с посылкой - шоколадом, сливочным маслом, мылом и прочими ценными вещами.
Мы стояли в это время на территории бывшего Демьянского котла, из которого немцы благополучно выбрались, хотя буквально тысячи наших солдат полегли на каждом метре его горлови-ны, которую предусмотрено было перерезать. Немцы оставили после себя много газет, я вырезал из них изображения "фюрера", Муссолини, Геринга, кроме того, я подобрал два немецких ордена и собирался все это ради интереса отвезти домой. Пока я спал, Тужиков швырнул мои сокровища в печь. Сам он посылал отцу "для ознакомления" большую пачку власовских газет, но мне даже полистать не разрешил. Я был так оскорблен недоверием и тем, что он посмел уничтожить мою коллекцию, что ночь перед отъездом почти не спал. Поэтому, очутившись в теплушке, я быстро задремал, а когда проснулся, обнаружил, что у меня вытащили кошелек со всеми документами. Посылка Тужикова осталась цела. Не выпуская ее из рук, я отправился в Бологом в комендатуру. Здесь меня в первый раз в жизни подвергли обыску - даже мыло разрезали. В конце длинного стола сидел представитель "Смерша", теперь он должен был просмотреть мое барахло. Глядя на объемистую пачку власовских газет, я вспомнил, как в прифронтовой полосе расстреливали солдата: вытащили из эшелона - он кричал - завели за сарайчик и два раза пульнули, крик прекратился.
Смершевец взял пачку в руки, повертел - на первом же листке был помещен портрет Власова, очень похожего на японца, в генеральской форме и в очках - и протянул ее мне.
- Ну, газеты тебе еще пригодятся. (Газета называлась "За Родину!", так же, как наша фронтовая, а этот кретин, наверно, полагал, что власовская газета может называться только "За погибель Родины!")
Однако, очутившись в коридоре, я тотчас сунул всю пачку за высокую спинку дивана - сильно поумнел за время обыска и не желал дальше испытывать судьбу. Прежде тот факт, что немецкие листовки не принято обсуждать, меня как-то не смущал, я принимал мир таким, каким застал...
Меня направили назад в часть. Ко мне прилепился какой-то сержант, в Бологом несколько дней, пока выясняли наши личности, я кормил и поил его, а он в ответ лебезил и ухаживал за мной и очень проникновенно пел:
За родину, за Сталина
Упал на пулемет...
Любому его поведение показалось бы весьма подозрительным, но я был единственным сыном наместника и так привык ко всякого рода подобострастию, что не видел в этом ничего странного. Кончилось тем, что он обчистил меня до нитки и исчез.
К счастью, какой-то тип за буханку хлеба взялся обеспечить меня спасительной справкой. В справке говорилось, что я это я и "найден в бессознательном состоянии с приступом астмы сердца". Этот замечательный документ помог мне сравнительно легко восстановить комсомольский билет и избежать многих неприятностей, а главное, получить двухнедельный отпуск домой. Какой бы "липой вековой" не разило от бумажки, ей все равно поверят - только не живому человеку.
Добравшись в конце концов после всех приключений до отчего дома, я спал по двенадцать часов в сутки, и мое возвращение в действующую армию было отложено на месяц. Отдых явно был мне необходим, правда, он был не менее необходим и другим солдатам, но у их родителей не было тех возможностей, что у моего папы.
НЕ БУДЬ БЕЛОЙ ВОРОНОЙ
- наставлял меня отец, провожая на фронт, и действительно, в первые же дни я себя этой вороной почувствовал, главным образом оттого, что не пил и не курил. Меня направили в радиодивизион и прикрепили ко мне сержанта - он учил меня азбуке Морзе. Обучение шло успешно и, желая отблагодарить наставника, я отдавал ему свою "наркомовскую порцию" водки. Однажды старши-на Крячков - с лицом евнуха, бегающими глазками и большой любитель петь жиденьким тенор-ком под гитару - увидел, куда уходит водка и объявил: "Или сам пей, или отдавай мне - нечего тут любимчиков разводить!" Я не хотел отдавать свою водку этому прохвосту и решил "пить сам". После первого стакана я плясал, декламировал, пел во все горло, в общем, рассмешил весь взвод. Радостно-возбужденное состояние повторялось еще несколько раз после выпивок, но скоро я привык и уже не чувствовал ничего, кроме тепла, приятно разливавшегося по жилам. Я гордился тем, что могу перепить кого угодно другие засыпали на снегу, а я держался молодцом.
Курить я тоже не собирался, и как некурящий получал вместо табака конфеты. Но когда я начал работать радистом, приходилось заступать на смену через каждые четыре часа. Такой режим очень скоро довел меня до бессонницы, однажды я попробовал закурить, и самокрутка подейство-вала как прекрасное снотворное - я спал как убитый. Правда, от бессонницы табак скоро перестал помогать, но зато я уже стал и пьющим, и курящим.
Однажды мне приказали зашить карманы, я отказался подчиниться: "Я вам не в юнкерском училище!" - и получил пять суток ареста. "Юнкера были бравые ребята, не чета тебе!" В другой раз, проболтавшись вечер возле деревенских девчат, заснул на посту и получил уже десять суток. За что меня заперли в баню на трое суток, даже не помню, помню только, что при свете коптилки пытался читать, вошел старшина, поддал коптилку сапогом и опрокинул на книгу (а может, я "Гамлета" читал...)
Последние два года я служил в семидесяти километрах от Москвы: Кубинка-Полушкино-Васильевское в штабе 1-й радиоразведбригады "Ос-Наз". Там я окончательно спился и большую часть времени проводил на гауптвахте. Пил не закусывая, всё, что присылали из дому,- печенье, шоколад, масло выменивал у офицеров на водку.
Однажды у меня нашли простыню - казенную, спрятал я ее между книг.
- Кто украл?
- Я.
- У кого?
- Не помню... Может, у Липшица... Или у Мерзлова...
Не поверили, решили, что покрываю кого-то.
Короче говоря, дело шло к трибуналу, но не меня ли отправляли то за тем, то за сем в Пермь, и вообще, стоило ли из-за пустяков ссориться с Гусаровым?
Отец приехал за мной, чтобы везти в Москву на банкет в честь победы, меня, разумеется, отпустили. Победа была ознаменована столь грандиозной пьянкой, что, сидя в машине, я процедил: "Я первый скажу немцам, что ты коммунист... И веревку помогу намылить..." (Как видно, я не слишком отчетливо сознавал, кто победил.) Отец велел остановить машину, выволок меня и хотел набить морду, но я оборонялся, так что в кювет мы летели по очереди - то он, то я.
Начальство решило избавить себя от неприятностей и направило меня "в распоряжение местного военкомата", то есть домой. Мы еще успели с сержантом Витей Мерзловым побить старшину и пропить немецкие часы, которые я выиграл у сержанта Лурье (он приехал из оккупированной зоны, а там можно было поживиться не только часами). Позднее, как я слышал, Мерзлова разжаловали, я же до сих пор "младший сержант запаса".
МОИ УНИВЕРСИТЕТЫ
Хотя образование у меня было всего девять классов, меня, как демобилизованного, приняли в университет. Не помешала, конечно, и "просьба" первого секретаря обкома. Я поступил на филологический факультет, но преподаватели, кажется, не верили, что мне действительно нужны знания. Серьезно к своим обязанностям относилась только "немка" и лингвист и латинист Н. П. Обнорский (старший брат академика). Им я обязан тем, что до сих пор немного разбираюсь в немецком и латыни.
Занимаясь в университете, я должен был там же сдать экстерном на аттестат зрелости. На экзамене по физике мне попался бином Ньютона. Не будучи знаком ни с биномом, ни с Ньютоном, я дождался, пока экзаменатор выйдет, и направился в кабинет ректора Мерцлина - у ректора была пышная, ученая борода. Показав свой билет, я попросил "осветить" вопрос. Мерцлин осветил, но, к сожалению, на латыни. Пришлось вернуться в экзаменационную, разыскать учебник, переписать текст и прочесть экзаменатору. Тот терпеливо выслушал, не задал ни единого вопроса и поставил четыре (не подумайте, что я был печальным исключением, в нашей группе экстернов никто не мог похвалиться знаниями, но аттестат все благополучно получили).
На следующий год я перебрался в Москву на исторический факультет (еще в Перми меня по просьбе отца перевели из филологов в историки). В одной группе со мной учился сын прокурора Жора Бидеенишвили, и если в моем аттестате четверки пересыпались троечками, то у Жоры были одни сплошные пятерки. На первой же сессии он не сдал ни одного предмета, а я целый год, пока не перешел в Театральную школу, получал стипендию (хотя, безусловно, были люди, которые нуждались в ней больше, чем я. Мах, круглый отличник, только в конце второго курса получил официальный статут студента и стипендию). Опечаленный Жора пришел к моей маме, которую он почему-то величал панной Алексеевной, сказал, что она ему вторая мать, занял полтыщи на билет на самолет и, как "Мой спутник" Горького, был таков.
Как-то в одной из больших аудиторий, то ли Ленинской, то ли Коммунистической, у нас была сводная, обзорная лекция. Сосед подтолкнул меня и шепнул: "За нами сидит дочь Сталина". Обернувшись, я увидел рыженькую простолицую девушку со знакомыми холодными, испуган-ными глазами...
ПОЛОЖЕНИЕ
Вернувшись из армии, где меня научили отдавать честь старшим по званию и вообще знать свое место, я гораздо острее почувствовал свое особое положение в Перми. У меня появилась девушка, с которой я упражнялся в поцелуях и прочих навыках, и я с облегчением заметил, что она знакома со средой, что приоткрывать завесу "коммунистического" образа жизни не придется - она была дочкой заведующего облторготделом и сама хорошо все знала. Были у меня и приятели-студенты - шахматист Юра Филатов и влюбленная в меня Ира Гринблат, но их присутствием я часто тяготился и норовил удрать.
Ира ревновала меня к номенклатурной Жене, кроме того, я начал флиртовать с балериной Чудинской, посылал ей букетики и шоколад, а ее возлюбленный, солист балета, вместо того, чтобы надавать мне по шее и отвадить от театральных кулис, совершенно растерялся, сник и запаниковал. Ира услужливо приносила мне фотографии Чудинской, я делал на них любезные надписи и отсылал вместе с цветами, и балерина уже, кажется, готова была променять своего Аполлона на бледного неуклюжего юнца. Мне не приходилось отстаивать свои права кулаками, за мной стояло что-то, чего я старался небрежно не замечать, но день ото дня, не отдавая себе в том отчета, наглел.
Однажды в трамвае меня толкнула кондукторша, я не задумываясь ответил ей тем же, трамвай остановили, подошел милиционер, я спокойно отдал ему паспорт и удалился.
- Остановись, хуже будет! - кричал он мне вслед, но я, разумеется, даже не оглянулся.
Назавтра я зашел в областное управление милиции к Скрипнику, поиграл с ним в биллиард и, между прочим, забрал свой паспорт. Никто и словом не обмолвился о злополучном трамвае.