20853.fb2
Немножко позже - мне было шесть лет, и это был мой первый музыкальный год - в музыкальной школе Зограф-Плаксиной, в Мерзляковском переулке, был, как это тогда называлось, публичный вечер - рождественский. Давали сцену из "Русалки", потом "Рогнеду" - и:
Теперь мы в сад перелетим,
Где встретилась Татьяна с ним.
Скамейка. На скамейке - Татьяна. Потом приходит Онегин, но не садится, а _она_ встает. Оба стоят. И говорит только он, все время, долго, а она не говорит ни слова. И тут я понимаю, что рыжий кот, Августа Ивановна, куклы _не_ любовь, что _это_ - любовь: когда скамейка, на скамейке - она, потом приходит он, и все время говорит, а она не говорит ни слова.
- Что же, Муся, тебе больше всего понравилось? - мать, по окончании.
- Татьяна и Онегин.
- Что? Не Русалка, где мельница, и князь, и леший? Не Ротнода?
- Татьяна и Онегин.
- Но как же это может быть? Ты же там ничего не поняла? Ну, что ты там могла понять?
Молчу.
Мать, торжествующе: - Ага, ни слова не поняла, как я и думала. В шесть лет! Но что же тебе там могло понравиться?
- Татьяна и Онегин.
- Ты совершенная дура и упрямее десяти ослов! (Оборачиваясь к подошедшему директору школы, Александру Леонтьевичу Зографу).- Я ее знаю, теперь будет всю дорогу на извозчике на все мои вопросы повторять: - Татьяна и Онегин! Прямо не рада, что взяла. Ни одному ребенку мира из всего виденного бы не понравилось "Татьяна и Онегин", все бы предпочли Русалку, потому что - сказка, понятное. Прямо не знаю, что мне с ней делать!!!
- Но почему, Мусенька, Татьяна и Онегин? - с большой добротой директор.
(Я, молча, полными словами: - Потому что - любовь).
- Она, наверное, уже седьмой сон видит! - подходящая Надежда Яковлевна Брюсова {Сестра Валерия Брюсова. - М. Ц.}, наша лучшая и старшая ученица. И тут я впервые узнаю, что есть седьмой сон, как мера глубины сна и ночи.
- А это, Муся, что? - говорит директор, вынимая из моей муфты вложенный туда мандарин, и вновь незаметно (заметно!) вкладывая, и вновь вынимая, и вновь, и вновь...
Но я уже совершенно онемела, окаменела, и никакие мандаринные улыбки, его и Брюсовой, и никакие страшные взгляды матери не могут вызвать с моих губ - улыбки благодарности. На обратном пути - тихом, позднем, санном, мать ругается: - Опозорила!! Не поблагодарила за мандарин! Как дура - шести лет - влюбилась в Онегина!
Мать ошибалась. Я не в Онегина влюбилась, а в Онегина и Татьяну (и может быть, в Татьяну немножко больше), в них обоих вместе, в любовь. И ни одной своей вещи я потом не писала, не влюбившись одновременно в двух (в нее - немножко больше), не в них двух, а в их любовь. В любовь.
Скамейка, на которой они _не_ сидели, оказалась предопределяющей. Я ни тогда, ни потом, никогда не любила, когда целовались, всегда - когда расставались. Никогда не любила - когда садились, всегда - когда расходились. Моя первая любовная сцена была нелюбовная: он _не_ любил (это я поняла), потому и не сел, любила _она_, потому и встала, они ни минуты не были вместе, ничего вместе не делали, делали совершенно обратное: он говорил, она молчала, он не любил, она любила, он ушел, она осталась, так что если поднять занавес - она одна стоит, а может быть, опять сидит, потому что стояла она только потому, что _он_ стоял, а потом рухнула и так будет сидеть вечно. Татьяна на той скамейке сидит вечно.
Эта первая моя любовная сцена, предопределила все мои последующие, всю страсть во мне несчастной, невзаимной, невозможной любви. Я с той самой минуты не захотела быть счастливой и этим себя на _не-любовь_ - обрекла.
В том-то и все дело было, что он ее не любил, и только потому она его так, и только для того _его_, а не другого в любовь выбрала, что втайне _знала_, что он ее не сможет любить. (Это я сейчас говорю, но _знала_ уже тогда, тогда знала, а сейчас научилась говорить.) У людей с этим роковым даром несчастной - единоличной - всей на себя взятой - любви - прямо _гений_ на неподходящие предметы.
Но еще одно, не одно, а многое, предопределил во мне Евгений Онегин. Если я потом всю жизнь по сей последний день всегда первая писала, первая протягивала руку - и руки, не страшась суда - то только потому, что на заре моих дней лежащая Татьяна в книге, при свечке, с растрепанной и переброшенной через грудь косой, это на моих глазах - сделала. И если я потом, когда уходили (всегда - уходили), не только не протягивала вслед рук, а головы не оборачивала, то только потому, что тогда, в саду, Татьяна застыла статуей.
Урок смелости. Урок гордости. Урок верности. Урок судьбы. Урок одиночества.
У кого из народов - такая любовная героиня: смелая и достойная, влюбленная - и непреклонная, ясновидящая - и любящая!
Ведь в отповеди Татьяны - ни тени мстительности. Потому и получается полнота возмездия, поэтому-то Онегин и стоит "как громом пораженный".
Все козыри были у нее в руках, чтобы отметить и свести его с ума, все козыри - чтобы унизить, втоптать в землю той скамьи, сравнять с паркетом той залы, она все это уничтожила одной только обмолвкой: Я вас люблю (к чему лукавить?)
К чему лукавить? Да к тому, чтобы торжествовать! А торжествовать - к чему? А вот на это, действительно, нет ответа для Татьяны - внятного, и опять она стоит, в зачарованном кругу залы, как тогда - в зачарованном кругу сада, - в зачарованном кругу своего любовного одиночества, тогда непонадобившаяся, сейчас - вожделенная, и тогда и ныне - любящая и любимой быть не могущая.
Все козыри были у нее в руках, но она - не играла.
Да, да, девушки, признавайтесь - первые, и потом слушайте отповеди, и потом выходите замуж за почетных раненых, и потом слушайте признания и не снисходите до них - и вы будете в тысячу раз счастливее нашей другой героини, той, у которой от исполнения всех желаний ничего другого не осталось, как лечь на рельсы.
Между полнотой желания и исполнением желаний, между полнотой страдания и пустотой счастья мой выбор был сделан отродясь - и дородясь.
Ибо Татьяна до меня повлияла еще на мою мать. Когда мой дед, А. Д, Мейн, поставил ее между любимым и собой, она выбрала, отца, а не любимого, и замуж потом вышла лучше, чем по-татьянински, ибо "для бедной Тани все были жребии равны" - а моя мать выбрала самый тяжелый жребий - вдвое старшего вдовца с двумя детьми, влюбленного в покойницу, - на детей и на чужую беду вышла замуж, любя и продолжая любить - _того_, с которым потом никогда не искала встречи и которому, впервые и нечаянно встретившись с ним на лекции мужа, на вопрос о жизни, счастье и т. д., ответила: "Моей дочери год, она очень крупная и умная, я совершенно счастлива..." (Боже, как в эту минуту она должна была меня, умную и крупную, ненавидеть за то, что я - не _его_ дочь)!
Так, Татьяна не только на всю мою жизнь повлияла, но на самый факт моей жизни: не было бы пушкинской Татьяны - не было бы меня.
Ибо женщины _так_ читают поэтов, а не иначе.
Показательно, однако, что мать меня Татьяной не назвала - должно быть, все-таки, - пожалела девочку...
С младенчества по сейчас, весь Евгений Онегин для меня сводится к трем сценам: той свечи, той скамьи, того паркета. Иные из моих современников усмотрели в "Евгении Онегине" блистательную шутку, почти сатиру. Может быть, они правы, и, может быть, не прочти я его до семи лет... но я прочла его в том возрасте, когда ни шуток, ни сатиры нет: есть темные сады (как у нас в Тарусе), есть развороченная постель со свечой (как у нас в детской), есть блистательные паркеты (как у нас в зале) и есть любовь (как у меня в грудной ямке).
_Быт?_ ("Быт русского дворянства в первой половине XIX века"). Нужно же, чтобы люди были как-нибудь одеты.
После тайного сине-лилового Пушкина у меня появился другой Пушкин - уже не краденый, а дареный, не тайный, а явный, не толсто-синий, а тонко-синий,обезвреженный, прирученный, Пушкин издания для городских училищ с негрским мальчиком, подпирающим кулачком скулу...
Книжку я не любила, это был другой Пушкин, в нем и Цыганы были другие, без Алеко, без Земфиры, с одним только медведем. Это была тайная любовь, ставшая явной...
Птичка Божия не знает
Ни заботы, ни труда,
Хлопотливо не свивает
Долговечного гнезда.
Так что же она тогда делает? И кто же тогда вьет гнездо? И есть ли вообще такие птички, кроме кукушки, которая не птичка, а целая птичища? Эти стихи явно написаны про бабочку.
Но такова сила поэтического напева, что никому, кажется, за больше чем сто лет, в голову не пришло эту птичку _проверить_ - и меньше всего шестилетней тогдашней - мне. Раз сказано, так - _так_. В _стихах_ - так. Эта птичка - поэтическая вольность...
"Зима, крестьянин торжествуя" на второй странице городских училищ Пушкина я средне - любила, любила (раз стихи!), но по-домашнему, как Августу Ивановну, когда не грозится уехать в Ригу. Слишком уж все было похоже. "В тулупе, в красном кушачке" - это Андрюша, а "крестьянин торжествуя" - это дворник, а дровни - это дрова, а мать - наша мать, когда мы, поджидая няню на прогулку к Памятник-Пушкину, едим снег или лижем лед. Еще стихи возбуждали зависть, потому что мы во дворе никогда не играли - только им проходили - потому что вдруг у андреевских детей (семьи, снимавшей флигель) окажется скарлатина? И жучку в салазки не садили, а салазки - были, синие, бархатные, с темно-золотыми гвоздями (глазами). И, помимо высказанного, "Зима, крестьянин торжествуя" под видом стихов были басня, которые, под видом стихов - проза и которые я в каждой новой хрестоматии неизменно читала - последними. Сейчас же скажу: "Зима, крестьянин торжествуя" были - идиллия, т. е. та самая счастливая любовь, ни смысла, ни цели, ни наполнения которой я так никогда и не поняла.
Чтобы кончить о синем, городских училищ Пушкине, он для любви был слишком худ, - ни с трудом поднять, ни тяжело вздохнув, обнять, прижать к неизменно-швейцарскому и неизменно-тесному фартуку, - ни в руках ничего, ни для глаз ничего, точно уже прочел.
Я вещи и книги, а потом и своих детей, и вообще детей, неизменно любила и люблю - еще и на вес. И поныне, слушая расхваливаемую новую вещь: - А длинная? - Нет, маленькая повесть. Ну, тогда я читать _не_ буду.
Андрюшина хрестоматия была несомненно-толстая, ее распирало Багровым-внуком и Багровым-дедом, и лихорадящей матерью, дышащей прямо в грудь ребенку, и всей безумной любовью этого ребенка, и ведрами рыбы, ловимой дурашливым молодым отцом, и - "Ты опять не спишь?" - Николенькой, и всеми теми гончими и борзыми, и всеми лирическими поэтами России.