20944.fb2 Монахини и солдаты - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Монахини и солдаты - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Часть четвертая

— Ну и как ты? — спросила Дейзи. — Вернулся наконец к своей старушке Дейзи. Думаю, твой французский пассаж слишком хорош, чтобы быть правдой.

— Я тоже так думаю, — ответил Тим.

— У меня так и не получилось сдать квартиру, сделка сорвалась.

— Я тоже не сдал.

— Всегда одна и та же история. Значит, большая Берти устроилась там на лето с мужественным Манфредом и Змеей из Пимлико.[102] Ничего удивительного, что ты слинял. Хотя это подло с ее стороны, после всех ее обещаний.

— Она может скоро вернуться, не знаю… я просто… подумал, что… зайду еще раз.

Надежды Тима улетучились вместе с приятным воспоминанием об обеде в гостинице. Утром он проснулся вновь несчастным и с неистовым желанием мчаться вдогонку за Гертрудой. Поездом и самолетом он вернулся в Лондон и прямо из Хитроу позвонил в квартиру на Ибери-стрит. Никто не ответил. Гертруда, конечно, еще не приехала. Тим вернулся в студию над гаражом. В ней было сыро и холодно. Небо над Лондоном было серым. Он сел на свой матрац на полу и застонал от отчаяния. Потом бросился на улицу, к телефонной будке. Он звонил снова и снова. Ответа не было. Может, Гертруда сидит дома и слушает, как звонит телефон?

На другое утро (трубку по-прежнему никто не поднимал) он решил пойти к Дейзи. Ни у нее, ни у него телефона не было, так что он просто заявился к ней около полудня и застал ее в постели, пьющей вино.

Квартирка Дейзи состояла из одной комнаты с раковиной и газовой плитой за решетчатой перегородкой. Ванная комната в коридоре, одна на несколько жильцов. Комната была довольно большая, с немытым окном, за которым виднелись дерево, стена и узкая полоска неба. Голубые стены комнаты Дейзи иногда украшала постерами, прикрепляя их скотчем. Какие-то из них постоянно отклеивались и свисали со стены, как флаги. На каминной доске и подоконнике, среди грязных стаканов, косметики и пыли, стояли цветы в горшках, оставленные Дейзи друзьями, покидавшими Лондон. Она никогда не отвергала эти дары, даже какой-то безымянный росток, который однажды зацвел, но это случилось единственный раз. Тим, обычно испытывавший симпатию к растениям, не любил этих заморышей в горшках. Он чувствовал, что наилучшим выходом для них была бы эвтаназия. Квартира сдавалась «с обстановкой», но мебели было немного. Несколько незастекленных полок, на которых стояли книги Дейзи, большей частью романы, но среди них и парочка по оккультизму и мистическим учениям. Когда-то она увлекалась чтением, но теперь забросила. Был еще комод красного дерева, приличной работы, но дряхлый и весь в пятнах, дешевый сосновый платяной шкаф, колченогие табуреты, чудовищное кресло, у окна крепкий стол, покрытый скатертью, за которым Дейзи писала (пользуясь машинкой) свой роман, и диван-кровать, на нем сейчас и лежала Дейзи, рядом на полу двухлитровая бутыль вина и стакан. На решетчатой перегородке висела яркая подставка под пивную кружку.

Едва войдя, Тим принялся, как всегда, прибирать в комнате. Подобрал с полу одежду Дейзи, свернул и что-то положил на кресло, что-то убрал в шкаф. Собрал отовсюду тарелки и стаканы и сунул в раковину, отмокать. Из раковины несло прокисшим молоком, а вся комната провоняла спиртным и грязной одеждой. Горячей воды в квартире не было.

Дейзи была в рубашке и халате. Перед неожиданным появлением Тима она подкрасилась, подведя черные брови, ресницы и скорбно опущенные губы. Смотрелась она недурно, хотя и гротескно. Короткие блестящие темные волосы причесаны, и седины не так уж много. Глаза блестят. Она была рада видеть Тима.

И несмотря ни на что, вопреки раю и аду, Тим тоже был рад видеть ее. Привычка говорить — великое дело. Годы, годы и годы разговоров с Дейзи, лежащей рядом. Среди обуревавших его чувств он не мог не выделить знакомой утешительной радости возвращения. Он возвратился, чтобы рассказать Дейзи о своих приключениях, как всегда делал это после долгого отсутствия. Но боже, думал он про себя, что же ему делать! Никакого плана у него не было. Он не собирался видеться с Дейзи, пока не увидится с Гертрудой. Предположим, Гертруда даст ему отставку. Тогда нельзя вообще ничего говорить Дейзи. Все останется как прежде. Останется ли, сможет ли остаться? В любом случае разумнее ничего не рассказывать ей сейчас. Кто знает, что готовит будущее? Он пришел к Дейзи по глупости, по слабости, просто потому, что чувствовал себя несчастным, просто выпить с ней, просто оттого, что он в Лондоне, а Лондон означал Дейзи. Просто потому, что дорога к ее двери была знакомой, притягивавшей, как магнитом.

— Ты потолстел, — сказала Дейзи, — это тебе идет. То есть ты как был щепкой, так и остался, только не выглядишь изможденным и недокормленным. И до чего загорел, никогда не видела столько веснушек, ты прямо как пятнистая собака! Какая там была погода?

— Отличная.

— А здесь мерзкая, как всегда. Дожди не прекращаются, и, похоже, скоро опять зарядит, пропади все пропадом! Черт, стакан опрокинула! Налей мне, парень, и себе тоже. Я скучала по тебе. А ты скучал?

— Да…

— Жаль, что у меня не получилось поехать. К черту Францию, но все равно можно было бы пожариться на солнышке, поразвлечься вместе, хоть немножко разнообразия, надоело все время таскаться в «Принца датского».

— Никаких новостей о Баркисе?

— Нет. Твой приятель кот там командует. Что, опять примешься за кошечек, да? Господи, как мы переживем лето без денег?! Опять все сначала. Все как прежде!

— Видела Джимми Роуленда?

— Нет. Он в Америке, так говорит этот идиот Пятачок. Или в Австралии. Может нам кто помочь перебраться в Австралию? В конце концов, мы белые. Боюсь, беда в том, что мы навсегда приклеились к Лондону.

— Ты права…

— Да прекрати ты прибираться, плюнь на все, какой ты суетливый!

— Что ты тут поделывала, пока меня не было? Все у тебя хорошо?

— Что поделывала? Ничего. Все ли у меня хорошо? Нет. Что за дурацкие вопросы ты задаешь. Был такой холод, что я не вылезала из постели.

— Как роман?

— Застрял. Писательство труднее, чем живопись, могу тебя уверить. Писателю надо иметь мозги.

— Я это предполагал.

— Художникам достаточно просто смотреть. Мозги им не нужны. А писателю без них никуда.

— Никогда не буду писателем.

— Что с тобой, мистер Голубые Глаза? Ты как в воду опущенный. Понятное дело: вернулся на наш сволочной остров.

— Дейзи…

— Секундочку, передай шлепанцы, мне нужно в уборную, а потом можно пойти к старине «Принцу».

Тим принес шлепанцы, Дейзи выбралась из постели и пошлепала из комнаты. Неужели он собирается ей рассказать?

Когда она вернулась и потянулась за джинсами, он проговорил:

— Дейзи, я должен сказать тебе кое-что.

— Что сказать? Да не смотри ты на меня так, старик!

— Я собираюсь жениться на Гертруде.

— На какой еще Гертруде?

— Гертруде Опеншоу.

— Извини, я шучу. Ты пошутил, и я подумала, что должна ответить тем же. Две неудачные шутки. Господи, джинсы рвутся.

— Я не шучу. Дейзи, я собираюсь жениться на ней.

Не может он врать Дейзи, думал про себя Тим, так зачем он пришел сюда? Наверное, именно по этой причине. Он должен рассказать ей. Должен сделать это из-за Гертруды, ради Гертруды. Рассказывая Дейзи, я делаю Гертруду реальной. О, пусть это будет правдой! Но господи, как это все ужасно! И какая почему-то Дейзи реальная и настоящая.

— Ну, пошли. На улице дождь?

— Нет.

— Зачем ты сказал это, насчет Гертруды, игра такая? Черт, мало у меня других неприятностей? Не раздражай меня своими глупостями.

— Я женюсь на ней. Я сделал предложение. Она его приняла. По крайней мере, можно сказать, что приняла, потому что все случилось слишком быстро. Никто еще не знает, это секрет, и…

— Сядь, Тим.

Он сел на стул. Дейзи, уже в блузке и джинсах, села на другой.

— Объясни, что за бред ты несешь, или успел напиться?

— Дейзи, это не бред, это произошло, пожалуйста, поверь…

— Тим, ты, должно быть, рехнулся, или принимаешь наркоту, или уж не знаю что. Прекрати, ладно? Понимаю, мы говорили, что кто-нибудь из нас должен жениться на деньгах, но это было несерьезно, во всяком случае, я так считала. Милый мой, я знаю, у тебя под крышей не густо, но если тебе взбрела такая фантазия, ради меня…

— Это не фантазия…

— Если хочешь бросить меня, дружок, не нужно придумывать никакой смешной истории.

— Я не… то есть…

— Это просто невероятно! Но ты не должен заблуждаться насчет Гертруды. Это все из области вымысла, у Гертруды нет ничего общего с нами. Ты, должно быть, повредился умом во Франции! Ты действительно воображаешь, что мы сможем жить на ее деньги? Что она подумает? Или ты уже сказал ей?

— Нет…

— Слушай, ты еще глупее, чем я думала, и это многое объясняет. Понимаю, мы говорили, что кто-нибудь из нас должен жениться на деньгах и помогать другому, правильно? Но это было так, для потехи, правильно? Это было в шутку, ты же знаешь, что такое шутка, Бог ты мой! Если твоя дорогая старушка Гертруда подарит тебе деньги на день рождения или окажет такую любезность, что умрет и оставит тебе состояние, это прекрасно. Но ты не можешь ради денег для меня жениться на старой корове, хотя, должна сказать, я тронута тем, на какую жертву ты готов пойти, неужели ты правда готов? Понимаю, все это твои фантазии, но правда… слушай, кто из нас пьян, ты или я?

— Дейзи, я говорю серьезно.

— Ты дурачок. Ладно, пошли в паб.

— Я собираюсь жениться на Гертруде.

— И мы станем тянуть из нее деньги, прекрасно! Вот только ты не женишься, и мы ничего не поимеем с этого. Не пори чушь, старик.

— Дейзи, будешь ты меня слушать?..

— Не буду, пока не перестанешь нести ахинею, как какой-нибудь несчастный псих, который талдычит одно и то же. Милый мой, мы не можем жить на деньги Гертруды, даже если женишься на ней, особенно если женишься; понимаю, мы говорили, что это хорошая идея, мы даже несколько раз говорили об этом, или я это говорила, и, наверное, тут я виновата, мне казалось это забавным, не думала, что такая сумасшедшая фантазия застрянет в твоей глупой головенке. В жизни не слышала ничего более дурацкого, должно быть, я совсем пьяна, что разговариваю с тобой о подобных вещах.

— Я и не предлагаю жить на деньги Гертруды!

— Ладно, тогда о чем ты, черт возьми, говоришь?!

— Во Франции со мной кое-что случилось, я влюбился, влюбился в Гертруду, а Гертруда влюбилась в меня.

— Так пойди утопись в Темзе. И Манфред будет у вас шафером, а Змея — подружкой невесты.

— Их там не было. Я лгал тебе. Они только привезли и увезли Гертруду. Мы с Гертрудой жили там одни и влюбились друг в друга.

— И слились в экстазе.

— Да…

— Рассказывай это кому-нибудь другому. Ты такой враль, Тим Рид. Ты живешь в выдуманном мире. Мне следовало бы уже привыкнуть к этому. Чего я не понимаю, так это зачем ты рассказываешь эту чушь? Я думала, ты не шутил насчет того, чтобы жить на ее деньги…

— Я вообще ни слова не сказал об этом, это ты говоришь…

— Хорошо… но тогда к чему эта романтическая история? Если хочешь помучить меня, заставить ревновать, почему не придумал что-нибудь более правдоподобное?

— Знаю, звучит невероятно. Просто это правда!

Дейзи воззрилась на него. Тим внутренне затрепетал, но стойко встретил ее взгляд. Он почувствовал, как сдвигается глубинное основание его жизни, сдвигается мягко, будто на шарнирах, перемещается как бы независимо от него, но все же стронутое во тьме его волей. В дивные часы с Гертрудой он никогда не ощущал такого. Потом он почувствовал гипнотическую силу неизбежного. Он наконец действовал, крушил, ломал, открывая путь иному будущему, этим иным будущим намеренно, бесповоротно изменяя собственное и Дейзи существо. В страхе он вытянул руку. Оказывается в руке он держал стакан. Дейзи ударила по стакану, тот упал на пол и разбился.

— Я еще могу понять эту безмозглую сучку, воображающую, что влюбилась в тебя, — сказала она. — Она не слишком умна и еще не оправилась после смерти мужа, хотя, думаю, могла бы найти себе кого получше среди своего окружения. Но то, что ты вообразил, что полюбил ее… это просто невероятно… или тебя действительно интересуют ее деньги. Интересуют?

— Нет.

Тим стряхнул капли вина с ладоней и закатал рукава.

— Откуда у тебя такие царапины на руке? Следы страсти или вы деретесь?

— Упал в заросли ежевики.

— Ты это можешь. Бедный мальчик, бедные синие глазки, он готов заплакать. Он упал в ежевику, и ему так жалко себя. Я б толкнула тебя в нее, если б она росла поблизости. Давай выпьем еще. Держи стакан. Вот черт, в бутылке пусто. Надеюсь, найдется другая. Ага, есть!

Дейзи откупорила бутылку, наполнила стаканы, и они опять уставились друг на друга.

Похоже, думал про себя Тим, он опять влюбляется, только это не любовь, это смерть, любовь наоборот. О господи, он не может терять Дейзи, невозможно, чтобы это случилось. Разве может он терять ее? После стольких лет. Он залпом выпил вино, надеясь опьянеть. И опьянел.

— Тим, начни-ка сначала и попробуй рассказать, что произошло между тобой и Гертрудой.

— Во Франции мы с ней влюбились друг в друга.

— И спали?

— Да.

— Где она сейчас?

— Не знаю…

— Почему не знаешь?

— Она скоро приедет. Мы поехали отдельно. Это тайна…

— Что за тайна?

— То, что мы любим друг друга. Что решили пожениться. Но конечно, еще слишком рано говорить об этом… не знаю даже, произойдет ли это вообще… не знаю, что будет… не знаю…

— Видно, ты не очень много знаешь. Оно и лучше. Ладно, что-то такое случилось во Франции, но теперь закончилось. И ты ждешь, чтобы я простила тебя. Я подумаю.

— Не закончилось…

— Если б я поверила, что ты действительно способен жениться на этой нафаршированной деньгами куропатке, я бы выкинула тебя из окна.

— Дейзи, это тайна, и…

— Отвяжись ты со своими тайнами! По мне, это такая тайна, что ее просто не существует! Я была очень тронута тем, что ты решился жениться на этой сучке, чтобы мы могли жить на ее деньги. А теперь ты похваляешься, что поимел ее во Франции…

— Я не похваляюсь, и, пожалуйста, не…

— И сходишь с ума от радости, что женишься на ней. Нечего сходить с ума в моем доме. Боже святый, неужели ты так жаждешь ее денег?!

— Дело не в деньгах!

— Конечно в деньгах! Чего в ней есть еще? Что еще заставляло тебя торчать на Ибери-стрит со всеми теми погаными занудными буржуями? Кто спорит, деньги — вещь приятная. А Гертруда — это деньги, она и деньги едины, у нее вид денег, она пахнет деньгами…

— Дело не в деньгах!

— Не кричи на меня, tu veux une gifle?[103] Ты сказал ей о нас? Глупый вопрос. Конечно нет. Бедный сиротка хочет богатую мамочку и красивый дом!

— Что в этом плохого — хотеть жену и дом?..

— Меня сейчас стошнит! Давай, что тебя останавливает? Так ты меня винишь, что у тебя не хватало пороху давным-давно бросить меня и найти себе женушку-буржуйку! Слабак. А теперь скулишь! Я-то всегда думала: как хорошо, что ты не какой-нибудь здоровенный буйный самец, но чтобы быть таким слезливым, это…

— Дейзи, хватит, успокойся…

— И ты спал с этой жирной старой сукой! Удивляюсь, как она не придавила тебя, когда навалилась сверху, старая свинья!

— Дейзи…

— Дай мне знать, когда состоится свадьба. Люблю посмеяться… мы из «Принца датского» придем полюбоваться…

— Вряд ли она состоится…

— Как, ты переспал с ней и не хочешь жениться? Вот они, мужчины!

— Свадьба не состоится… это был сон… я имею в виду, мы любили друг друга… но то было во Франции…

— О, мы знаем, что бывает во Франции!

— Она и не вспомнит, не захочет…

— Когда она возвращается? Думается мне, она не вернется. Но эта история меня больше не интересует. И ты меня больше не интересуешь. Отправляйся к своей богатой вдове, а если она тебя не примет, найди себе другую!

— Дейзи, пожалуйста, не злись, пожалуйста, поговори со мной спокойно, я этого не вынесу…

— Пошел ты куда подальше, мерзкий тип, и не возвращайся, убирайся, убирайся!

Карие глаза Дейзи расширились от ярости. Она бросилась на него, и он отскочил назад, сбив стул. Рядом с его головой пролетел стакан и разбился о стену. Дейзи забежала за перегородку, на кухню. Тим поспешил к двери. У его ног разбилась тарелка. Чашка ударила по руке. С лестничной площадки он услышал грохот бьющейся посуды, а следом громкий треск — Дейзи крушила деревянную перегородку. Он помчался вниз по ступенькам.

Оказавшись на улице, он продолжал бежать, пока не начал задыхаться. Он перешел на шаг, оглянулся и быстро пошел дальше. Поравнявшись с отелем «Брук Грин», зашел внутрь и заказал двойной виски. Карманы были набиты деньгами. В голове мелькнуло, что он забыл оставить немного Дейзи. Не так он рассчитывал расстаться с Дейзи, если это действительно было окончательное расставание. Когда он увидит Гертруду, если, конечно, увидит, стоит ли сразу рассказывать ей о Дейзи? Лучше не сразу. Он должен иметь возможность рассказывать о ней как о чем-то давно прошедшем, а потому лучше подождать, пока она не станет прошлым, или хотя бы больше прошлым, нежели сейчас. Но с какого момента она станет прошлым? Господи, вот влип!

Сидя за стаканом виски, он представлял себе Дейзи, и щемящее чувство любви к ней переполняло его. В сравнении с холеной ухоженной Гертрудой, Дейзи была бесприютной лохматой голодной собакой. А разве сам он не был таким же «бесприютным»? Он не хотел быть позорной тайной Ибери-стрит. Не окажется ли так, что, в конце концов, это лучшее, на что он может надеяться в отношениях с Гертрудой? Не «новое начало», а пошлая и постепенно сходящая на нет тайная любовная связь. Он понимал это и одновременно чувствовал, что ничего не может с собой поделать. Знал, что Эрос безраздельно властвует над его любовью к Гертруде.

В пабе был телефон. Он набрал номер квартиры на Ибери-стрит. Ответила Анна Кевидж. Он повесил трубку.

— Мы с вами — официальный комитет по организации торжественной встречи, — сказала Анна. — Наша обязанность никого не пускать к ней!

Она и Граф, стоя в гостиной, смотрели на Гертруду глазами, полными любви. Гертруда, еще не снявшая пальто, лежала в кресле. Было шесть вечера.

— Я оставила Манфреда и миссис Маунт в Париже, — сказала Гертруда. — До того хотелось домой.

— Я так… мы так… рады вашему возвращению! — выговорил Граф.

— А как мы старались подготовиться к твоему приезду! — сказала Анна. — Не правда ли, Граф? Начали сразу, как только получили твою телеграмму. Конечно, миссис Парфитт тоже была тут, но нам хотелось, чтобы все выглядело идеально. Граф взял на день отгул на работе, и мы навели тут блеск, купили и расставили цветы — надеюсь, они тебе нравятся, — в монастыре я иногда украшала цветами часовню.

— Чудесные цветы, чудесные, — сказала Гертруда и подумала про себя: «Боже, я даже не знаю адрес Тима».

Гертруда приехала на Ибери-стрит и нашла там ждущих ее Анну и Графа. Граф отнес ее чемодан и поставил в спальне. Увидев их сияющие глаза, их любовь, их заботу, она почувствовала себя неуверенной и почти чужой, будто квартира ей больше не принадлежала. Не ощущалось, что она вернулась домой, что было странно, поскольку именно ради этого так преданно старались два дорогих ей человека. На каминную полку Анна поставила букет из листьев и ирисов, а на инкрустированный столик — красные и белые тюльпаны в очаровательной вазе.

Граф обратил внимание на усталый и озабоченный вид Гертруды. Почему она развалилась в кресле? Обычно она так не сидит. Какой она кажется хрупкой и беспомощной. Похожей на беженку. Как прекрасны ее волосы, каштановые, блестящие, рассыпавшиеся в беспорядке. Он смотрел на нее, светясь любовью. От нестерпимого желания прикоснуться к ней и невозможности это сделать его переполняли нежность и волнение. Граф был на удивление счастлив и спокоен во время отсутствия Гертруды. Он даже не переживал оттого, что она уехала с Манфредом. Пока ничего не могло с ней случиться. Он чувствовал, что она невредима, неприкосновенна, защищена, и мог, как никогда, предаваться мечтам о ней, любить ее и ждать ее возвращения. Подобное безмятежное ожидание — возможно, счастливейшее из человеческих занятий.

— Нам так не терпелось увидеть тебя, — сказала Анна.

— Ужасно приятно видеть вас! — подхватил Граф. — Но вы, наверное, устали с дороги. Устали?

— Вид у нее измученный, — сказала Анна. — Не хочешь пойти полежать немного?

— Нет-нет, я прекрасно себя чувствую.

А Гертруда думала про себя: Анна потворствовала любви Графа ко ней. Она разрешила ее, высвободила. Возможно, он изливал перед ней душу, и так его любовь стала более публичной и гласной. И сам он стал увереннее, откровеннее. С Анной в союзницах он чувствует, что может выказывать свои чувства. Они загоняют ее в угол. Это сговор, они загоняют ее в угол своей любовью! Но разумеется, это происходит ненароком, они, может, ни словом не обменялись, просто они оба беззаветно любят ее! О господи, разве она не счастливица?

Глядя на них, она чувствовала раздражение, удовольствие, благодарность. И думала: каким Граф стал привлекательным. Надежда красит его.

— Сними пальто, дорогая, — сказала Анна.

— Я повешу, — подскочил Граф.

— Я чувствую себя гостьей! — сказала Гертруда.

— Да, ты гостья, только на этот вечер!

Гертруда скинула пальто. Зазвонил телефон. Анна взяла трубку и назвала номер, потом, озадаченная, опустила ее.

— Странно, то же самое было утром: кто-то звонит и, едва я отвечаю, кладет трубку. Уж не воры ли звонят, чтобы проверить, есть кто дома?

— Нет, просто набирают ошибочный номер.

«Он позвонит завтра утром, — подумала Гертруда, — надо будет выпроводить Анну куда-нибудь».

Телефон зазвонил снова.

— Я подойду, — поспешила сказать Гертруда.

Она вскочила, но потом засомневалась, как ей ответить. Однако это была Джанет Опеншоу.

— Да, Джанет, дорогая, я только что вернулась. Обед завтра? Прекрасно… да-да… буду ждать с нетерпением…

— Все жаждут тебя видеть, — сказала Анна. — Мы едва отстояли тебя на этот вечер. В следующем месяце у тебя все ланчи и обеды будут вне дома, засыпали приглашениями. Возле телефона длинный список тех, кому тебе надо будет позвонить.

Я этого не выдержу, — сказала Гертруда. — А давайте сейчас пойдем куда-нибудь втроем. Вы же свободны, Граф? Не хочется сидеть дома. Выпьем где-нибудь, а потом и пообедаем. — А про себя подумала: «Если Тим снова позвонит, не сдержусь, расплачусь».

Анна и Граф растерянно переглянулись.

— А я приготовила такой чудесный обед, чтобы не надо было куда-то идти, — сказала Анна, — кое-что такое, что я научилась готовить, пока ты была в отъезде…

— Раз так, то, конечно, останемся, как это мило, ты очень добра… только не возражаете, если мы не будем отвечать на телефонные звонки? Пойдемте сразу в столовую.

— Уверена, ты хочешь сперва что-нибудь выпить, ведь правда? — предложила Анна.

— Не откажусь.

Бутылки больше не стояли на инкрустированном столике. Анна перенесла их на кухню.

Пока они обедали, до них несколько раз доносился телефонный звонок, даже через две закрытые двери. Шедевр Анны, coq au vin,[104] удостоился всяческих похвал. Вопросы сыпались один за другим. Атмосфера за столом царила радостно-возбужденная, праздничная.

— Так ты была одна во Франции?

— Не все время. Сначала и немного в конце со мной были Манфред и миссис Маунт. Только в последний вечер неожиданно появился Тим Рид и попросился переночевать. Он путешествовал по Франции как художник.

— Тим? — переспросил Граф. — Очень рад, что он куда-то поехал на каникулы.

— Он хотя бы хорошие картины пишет? — поинтересовалась Анна.

— Я как-то купил одну, — рассмеялся Граф, — просто чтобы поддержать его. Она называлась «Три дрозда в паточном колодце»! Ничего в ней не понял, как ни пытался.

— Огромное удовольствие получила от обратной поездки, — сказала Гертруда, — вот только на этот раз Манфред ехал медленно и останавливался у каждого собора! А теперь расскажите, как вы тут жили без меня.

— У Анны болел зуб, — поведал Граф.

— Сейчас уже не болит… — успокоила Анна.

— Бедняжка, ты была у дантиста? Тебе надо сходить к нашему, Сэмюелю Орпену, очень хороший дантист, он в каком-то родстве с Гаем. А как прошло твое уединение? Вы знаете, Граф, что Анна укрылась в Камбрии и жила там в полном одиночестве? Не помню, когда была Пасха. Ты ездила туда на Пасху?

— Да.

— Ходила в деревенскую церквушку?

— Нет.

Гертруда взглянула на Анну. Та была в черном платье, которого Гертруда на ней еще не видела. Она выглядела похудевшей и похожей на птицу, не менее красивой, чем прежде, но осунувшейся, как будто постилась. Верно, постилась. Какие они непостижимые, эти монахини!

— Хотелось бы мне иметь религиозное воспитание, — сказал Граф. — В Польше Пасха — это прекрасное время, народ ликует. Религия так важна. Верующие видят в жизни особое содержание.

— Думаю, — заметила Анна, — у Графа романтический взгляд на религию, потому что он поляк!

— Да, полагаю, в этом поляки очень похожи на ирландцев и испанцев, — поддержала ее Гертруда.

— Вовсе нет! — возразил Граф. — Ирландцам недостает гордости, а испанцам — чувства патриотизма.

— На мой взгляд, ваше чувство патриотизма из разряда мистических, — сказала Гертруда. — Всегда считала поляков людьми не от мира сего, нереалистичными.

— Пилсудский в тысяча девятьсот тридцать третьем году хотел захватить Германию. Или это не реализм?

— Уж не хотел ли он захватить ее в одиночку? — поинтересовалась Анна.

— Нет, вместе с Британией и Францией, только они его не поддержали.

— Были слишком реалистами! — сказала Анна.

— Поляки вечно обсуждают свою историю, — заключила Гертруда, — они как ирландцы. Нам нужно возвратиться в тысяча двести сорок первый год, чтобы понять, на каком мы свете!

— Ты часто возвращаешься? — спросила Анна.

— Нет… но, бывало… Вы не собираетесь в Польшу нынешним летом? — обратилась Гертруда к Графу.

— Нет… то есть… пока еще не думал о планах… на это лето…

— Хотелось бы побывать в стране, где есть город, что и не выговорить: Лодзь. Анна, дорогая, не поищешь нам еще бутылку?

Граф подумал: вот бы Гертруда поехала с ним в Польшу. Возможно ли такое, поедет ли она? В его силах спросить ее, только надо сделать это с беспечным видом, а не с серьезным, будто это важно для него. Конечно, нельзя ничего говорить ей о пожелании Гая — но можно предложить поехать со мной ненадолго. Почему бы не предложить? Похоже, ей это интересно. Боже, я показал бы ей памятник жертвам войны и мемориал в гетто, место, где была Равякская тюрьма и комнаты в старом здании гестапо, и… Потом он подумал, что первые места, пришедшие ему в голову, все печальные или ужасные. Опечалится ли она? Гертруда увиделась ему в скорбной Варшаве подобной Христу, сходящему во ад. Не тот ли это ответ, которого он ждал и не находил? Ответ, событие, слепящий свет. Все ужасное, печальное внезапно соединится со счастливым. Произойдет великий акт спасения. Христос воскреснет.

Он улыбнулся Гертруде; его волосы цвета соломы блестели под яркой лампой, бледное лицо казалось гладким, как слоновая кость, а голубые глаза сияли ясным светом чистой любви и радости. Анна тоже улыбнулась, умиротворяюще, приветливо, обратив к ней спокойное лицо.

А Гертруда говорила себе, что это, наверное, действие вина, но она вдруг почувствовала, что все будет хорошо. Она думала о Тиме. И о Графе с Анной. И что так или иначе, но все будет хорошо.

— Все будет хорошо, — сказала она.

— Все будет хорошо, — подхватил Граф.

— Что бы ни случилось, все будет хорошо, — сказала Анна и засмеялась, остальные засмеялись вместе с ней.

Тим и Гертруда стояли в его студии. По застекленной крыше тихими лапками топотал дождик, сквозь стекло сочился мягкий жемчужно-серый свет. Они смотрели друг на друга огромными глазами, словно видели перед собой привидение. Потом шагнули навстречу и медленно, осторожно обнялись, тесно прильнули друг к другу, закрыв глаза и не спеша с поцелуем.

Тим позвонил в девять утра. Он бы позвонил и раньше, да только не мог отыскать будку с исправным телефоном. Гертруда в этот момент сидела у Анны и уговаривала подругу примерить кое-какие украшения. Ей хотелось, чтобы Анна была чем-то занята, и тут раздался звонок. Она как раз спрашивала себя, что делать со своей жизнью и душой, если не дождется его, когда телефон зазвонил. Гертруда пошла к телефону, закрыла обе двери и, услышав голос Тима, просто сказала: «Где ты? Я сейчас приеду». Тим назвал адрес, и Гертруда опустила трубку. Сказала Анне, что ей нужно повидаться с социальным работником по неотложному делу, выскочила из дому и поймала такси.

И вот они вдвоем. Их окружал космос. Их ограждали стены. Они могли дышать близостью друг друга, видеть, осязать и чувствовать время, отмеряемое ударами их сердец. Было какое-то сладостное наслаждение в молчаливости и медлительности их свидания, и странная, почти загадочная полуулыбка была доказательством, что они не грезят.

— И все-таки сбылось? — проговорил наконец Тим, слегка отстраняя Гертруду, чтобы снова посмотреть на нее.

— Да. Сбылось. Я так волновалась…

— И я!

— Но теперь все хорошо.

— Я боялся, ты забудешь меня.

— Я тебя помню. Ты Тим. Дай взглянуть на твои руки.

Она расстегнула манжеты и закатала рукава его рубашки. Худые запястья, покрытые рыжими волосами, тонкие руки, на которых еще виднелись следы глубоких царапин. Она расстегнула пуговички на его вороте и нежно провела ладонью по волосатой груди.

Тим разглядывал ее с сумасшедшей насмешливой радостью.

— Да. Я помню тебя. Моя милая. Сними плащ. Дай его мне. Ну и ну, весь мокрый.

Он повесил плащ на спинку стула.

— Таксист не смог найти дома, и я…

— Люблю тебя.

— Да… да…

— Давай присядем. Хочу смотреть на тебя. Упиваться тобой.

Он усадил ее на стул, сам сел напротив — как они сидели, соприкасаясь коленями, в тот первый вечер в гостиной в «Высоких ивах». Он расстегнул ее серо-коричневый костюм, коснулся груди, потом снова запахнул. Оба вздохнули и наклонились друг к другу, держась за руки.

Тим сказал:

— Я очень хочу тебя, но здесь никак. Брайан, хозяин гаража, любит заходить ко мне. Кроме того, мы тут вроде как живем совместно с одним парнем. Сейчас его нет, но может появиться.

Тим, конечно, думал о Дейзи, что она может нагрянуть. Это было маловероятно. Не в ее привычках было заглядывать к Тиму. Она почти всегда сидела мрачнее тучи у себя в квартире или просто ждала его в «Принце датском». Но теперь ей вполне могло взбрести в голову заявиться, из чистого упрямства. Тим представил себе картину: он в постели с Гертрудой, а в дверь барабанит Дейзи, и похолодел от ужаса. Собственно, поскольку существовал такой риск, он решил вообще не встречаться с Гертрудой в студии, но когда она по телефону неожиданно спросила адрес, он назвал его, в волнении не сумев придумать отговорки. Долго оставаться здесь было нельзя, слишком опасно. Но куда в целом свете они могут пойти?

— Я счастлива, что люблю тебя, и ничего не могу с собой поделать, — сказала Гертруда.

— И я счастлив. Но не совсем представляю, что нам делать. Наверное, просто ждать. А ты что думаешь, милая, дорогая, королева Гертруда?

— Я… не знаю… — беспомощно ответила Гертруда, и тихие слезы подступили к ее глазам.

— Мы не подумали об этом, правда? — сказал Тим. — Слишком неожиданно пришлось расстаться, вдобавок ко всем тем разбитым яйцам. У нас просто времени не оставалось на это. Не плачь, любимая.

Гертруда взяла руку Тима и утерла ею слезы.

— Как бы то ни было, — сказала она, как на том давнем «совещании», — главное нам ясно.

— Ясно?

— Разве нет?

— Что ты имеешь в виду?

— Ну, что мы любим друг друга…

— Да, да, да. Мы постоянно говорим это, и это так. Но… что нам?.. — Тим замолчал, думая про себя, что да, они любят друг друга, в этом, слава богу, нет никакого сомнения, но теперь она в Лондоне и может решить. Он сказал: — Возможно, ты решила, что хочешь простой любовной связи, а не другого, непреходящего. Если так… то скажи… скажи сейчас…

— Ты хочешь просто любовной связи?

— Нет.

— Я тоже не хочу. Я хочу другого, вечного.

— Прекрасно. Ты была права тогда, во Франции. Или все, или ничего. Но, Гертруда, дорогая, я…

— Что?

— Я вижу цель, но не вижу, как ее достичь. Мне невыносимо быть вдали от тебя, даже мгновение. Я бы хотел, чтобы мы с самого начала не скрывались. Наверное, следовало тогда, во Франции, сразу открыться Манфреду и миссис Маунт…

— Мы не могли…

— Меня пугает, что мы все держим в тайне. Я боюсь потерять тебя. И предпочел бы жениться не откладывая. Можем мы пожениться завтра или на следующей неделе?

— Нет, Тим…

Они смотрели друг на друга и сосредоточенно думали.

Тим думал о том, что должен оберечь ее, но как это сделать? Тут ничего нельзя утаить.

— Мы могли бы пожениться и держать это в тайне.

— Нет, Тим.

Тим снова задумался. Господи! Надо немедленно уходить отсюда, ему постоянно чудятся шаги Дейзи на лестнице. Но где еще, черт побери, они могут хотя бы держаться за руки? Он с ума сойдет. Или рассказать ей о Дейзи? Нет, не сейчас, когда они только встретились снова, и без того у них слишком много проблем. Пусть все немного утрясется, а потом он постепенно признается. Ему нужно переосмыслить свои отношения с Дейзи, взглянуть на нее в истинном свете (то есть более критически), прежде чем что-то говорить Гертруде, нужно быть безразличным, иначе она подумает, что это серьезнее, чем есть на самом деле. Как все ненадежно, ему необходимы прочные супружеские отношения с Гертрудой, а она, возможно, в конце концов решит, что ее устроит и любовная интрижка. Боже! Если теперь она бросит его, он умрет.

Я так сильно люблю его, думала Гертруда, но что я могу предложить? Он должен был бы сам все понять, но она даже не знает, как его спросить об этом. Она не может выходить замуж так скоро после смерти Гая, это немыслимо. Даже она не может себе этого представить, что же скажут другие? Она еще носит траур, и она действительно в трауре, все ее существо не знает ничего другого. От этого не уйти, она обязана хранить верность Гаю, свою неизбывную любовь к нему среди этой новой данности, и это — данность, она не выбирала ее, не искала, эта данность просто существует. Да простит ее Бог. Да простит ее Гай. Она не может ни выйти за Тима, ни допустить, чтобы все или хотя бы что-то открылось, и это будет продолжаться еще долго, они просто должны ждать. Поймет ли он? Она не хочет, чтобы он страдал или сомневался в ней. У него может возникнуть столько сомнений, что он сбежит. Вдруг он подумает, что она всего-навсего боится «шайки» родственников? И ей вспомнились оскорбительные слова Тима: «Как же они удивятся, если узнают, что ты завела любовника». Она не может предстать перед ними в таком качестве, она, Гертруда. И это не пустое самолюбие, а нечто более глубокое. Как это объяснить ему?

Тим же мысленно говорил себе, что ее слишком заботит, что подумают другие. Но разве то, что те подумают или сделают, может разлучить их, уничтожить его, прогнать прочь?

— Я не бог весть какое сокровище, Гертруда, — сказал он. — Они удивятся: что это она связалась с таким ничтожеством?

— Прекрати, Тим…

— С таким лжецом, ворюгой. Ты знаешь, что я подворовывал у тебя еду из холодильника? Не очень-то это романтично — связаться с парнем, ворующим еду из твоего холодильника.

— Ты так голодал? Бедняжка.

— Бедняжка Тим. Это лучшее, что они могут обо мне сказать.

— Выкинь ты их из головы. Не в них дело.

— Знаю. В Гае.

— Да.

— Понимаю, — кивнул Тим и подумал: почему бы Гаю не разлучить их, не уничтожить его, не прогнать прочь? Когда романтические чувства чуть поостынут, она задумается: Гай был вот такой-то, а Тим — вот какой. И сама себе удивится.

— Рада, что понимаешь, — сказала Гертруда, — мы должны подождать.

— Подождать так подождать. Я сойду с ума. Но это пустяк. Я уже был на грани, когда мы расстались. Звонил тебе, никто не отвечал, потом эта Анна ответила, потом опять молчание. Я решил, ты передумала! Когда ты вернулась? Где была вчера вечером? Я ничего не знаю. Не знаю, привезли ли тебя в Лондон Манфред с миссис Маунт? Боже, как я ревновал к Манфреду, увозившему тебя на своей машине! Такой важный, такой красивый, да еще с такой огромной машиной…

— Не волнуйся насчет Манфреда. Из Парижа я летела самолетом, а они поехали дальше, на паром. Я практически не сэкономила время, но просто хотелось избавиться от них. А вчера вечером я сидела у себя дома с Анной и Графом.

— И не ответила на звонок! Я с ума сходил!

— Прости… они были рядом, а при них говорить было нельзя, я даже расплакалась…

— И ты обедала с этой парочкой. Что ж, сегодня обедаешь со мной!

— Тим, не могу, я приглашена на обед к Стэнли и Джанет, отказаться нельзя.

— А, черт!.. Почему нельзя… проклятье! В конце концов они отберут тебя у меня. Их много, я один.

— А ты что делал после моего отъезда?

— Через полчаса меня уже не было в доме. Я переночевал в деревенской гостинице. Потом автобус, поезд, самолет до Лондона, и прямо из аэропорта начал звонить тебе.

— Значит, вот где ты живешь. Я еще даже не осмотрелась.

— Эта комната не моя, я тут временно и скоро должен буду съехать; хозяина зовут Джимми Роуленд…

Гертруда ходила по чердаку, осматривая его. Тим успел спрятать подальше рисунки кошек. Достал несколько своих лучших работ, из старых, и расставил в разных местах. Он попробовал взглянуть на мастерскую глазами Гертруды. Мастерская выглядела романтично. Но для романтических свиданий не годилась. Скоро придется сказать Гертруде, что он должен съехать отсюда. Когда-нибудь заявится Дейзи. Не поможет ли ему Гертруда найти квартиру? Где он будет сегодня вечером? В «Принце датском»? Жизнь лишается своей упорядоченности, теряет смысл. И сейчас Тим впервые понял, сколько упорядоченности и смысла было в его, казалось бы, ненормальной жизни.

— Мне нравится этот рисунок, — сказала Гертруда, указывая на рисунок мальчика, наливающего вино из бутылки. — И тот этюд. — Это было откровенное подражание Эрнсту: птица на приятном голубом фоне беспорядочных горизонтальных мазков. — И вот этот тоже. — Она имела в виду один из кошачьих портретов, пропущенных им при уборке.

— А, это ерунда. — Тим поспешно повернул его лицом к стене.

— Нет, мне очень нравится. Ты замечательный художник.

— Гертруда, дорогая, ты ничего в этом не понимаешь!

— Ты будешь продолжать писать картины, не правда ли, продолжать и продолжать?

— Когда я… Ох, Гертруда, ты ломаешь мне жизнь, уничтожаешь ее. Я не против, я рад. Ее надо сломать, уничтожить. Но мне придется начать все сначала.

Да, это та чистота, которой он жаждал, думал Тим. Ему суждено погибнуть и возродиться, он воссоздаст себя заново, с ее помощью. Да будет так.

Гертруда бесстрашно выслушала его, и Тиму понравилось ее самообладание.

— Но ты начнешь все снова как художник, не бросишь живопись?

— Не брошу. Ах, Гертруда, до чего необычно и прекрасно видеть тебя здесь, это как чудо.

Он не сводил с нее прищуренного взгляда. Она потрясающе смотрелась на фоне студии — это походило на смелый коллаж. Холеная, бронзовая от загара Гертруда в серо-коричневом костюме, голубой блузке с высоким воротничком и круглой золотой брошью. Он бросил взгляд на ее изящные неброские дорогие туфли, на скромную кожаную сумочку. Неужели это его возлюбленная?

— Ты моя возлюбленная?

— Да, Тим.

— Надеюсь, это так. Но я имею в виду, что все рушится… все мои привычки, все мое время… ты ворвалась, как торнадо, от прежнего ничего не осталось, все теперь другое, будет другим, когда мы… Знаешь, пойдем отсюда. Дождь перестал. Который сейчас час? О, они уже открылись. Пошли в паб. Тебе надо привыкать сидеть в пабах, когда…

Будут ли они ходить в пабы? Как они будут проводить время? Нет, и правда невозможно представить их женатыми.

— В паб? Сейчас? Так рано?

— Почему не пойти? А что еще делать? Собирайся, надевай плащ.

Гертруда повиновалась.

Значит, она слушается его, делает, что он велит. Где пределы его власти над ней? Возможность командовать Гертрудой оказалась для Тима новостью. Это было почти забавно. Ему пришла в голову мысль.

— А потом… знаешь, что мне хочется сделать? Пойти на Ибери-стрит. Хочется побыть в той квартире, вместе с тобой, я имею в виду — просто побыть там. Ты не против? Это важно.

— Знаю, — ответила Гертруда, — и понимаю, что твоя жизнь разрушена. Я… моя жизнь тоже разрушена.

— Дорогая… прости… я…

— Нет-нет, так и должно быть. Но на Ибери-стрит мы пойти не можем, там Анна.

— Разве это причина?

— Я думала, ты не захочешь.

— Я боюсь Анны. Чувствую, она станет убеждать тебя бросить меня. Но мне не избежать встречи с ней. Я не должен стать слишком большим сюрпризом для них! Пришло время понять им, что мы с тобой теперь как бы друзья!

Он прав, подумала Гертруда. Он должен там появиться, и будто случайно. Но что им стоит догадаться? И Анна — ведь не попросишь ее переселиться в другое место. Да еще обед со Стэнли с Джанет сегодня вечером. Ну и что, то, как она жила раньше, привычки, светские обычаи отныне ничего не значат, она не распоряжается своим временем, своим днем, все идет кувырком. Хорошо ли это, правильно ли? Как же разрушительна любовь!

— Пойдем на Ибери-стрит, — сказал Тим. — Пойдем сейчас. Там и выпьем. Вместе с Анной.

— Мария Магдалина наоборот! — сказала Гертруда, высыпая на кровать перед Анной содержимое своей шкатулки с украшениями, и обе засмеялись, как в прежние времена, сумасшедшим смехом, напоминавшим о студенческих годах и о том, что их жизни связаны навсегда. — Милая моя, нельзя носить это черное платье без украшений, — продолжала она, раскладывая украшения по двум кучкам. В одной, как догадывалась Анна, оказались вещицы, подаренные Гаем. Из другой Гертруда вытаскивала то одно, то другое, что, по ее мнению, могло подойти Анне. — Это тебе, нет-нет, не отказывайся, у меня, как видишь, их и без того слишком много.

По настоянию Гертруды Анна снова надела черное платье. Гертруды сейчас не было, ушла на встречу со своим социальным работником, и Анна сидела одна перед зеркалом. На шее — ожерелье из темного янтаря с длинной янтарной же подвеской, которая светилась магическим красноватым светом. Невысокий стоячий воротничок платья скрывал ее маленький золотой крестик. Светящаяся подвеска красиво лежала на груди Анны.

Она посмотрела на свое тонкое лицо и узкие глаза. Сидя перед зеркалом, она погрузилась в задумчивое созерцание. Гертруда согласилась, что ее гладкая, как бы тихо светящаяся кожа не требовала никакой косметики. Плотно сжатые бледные губы едва отличались цветом от лица. Тусклые светлые волосы были коротко острижены, что придавало ей мальчишеский вид, вовсе ее не раздражавший. Лоб был чист и гладок, как и тонкая удлиненная шея. Облегающее, прекрасного покроя черное платье очень шло ей, и Гертруда была права, ожерелье просто просилось к нему.

Анна сидела, смотрясь в зеркало, спокойная, расслабленная, руки безвольно опущены, губы разжаты. Но мысль ее сосредоточенно работала, осознавая податливое неподвижное тело. Оно словно бы обладало некой тайной свободой, о которой сознание ничего не ведало. Она посмотрела на свою голову и представила ее такой, какой она была долгое время: в белом повое и черном покрывале, в которые она ловко укутывалась каждый день в своей крохотной келье, торопливо обряжаясь в предутренних сумерках. Анна взглянула на часы. Она точно знала, что сейчас делают в монастыре, готовясь к любимому, святому богослужению. «Ты надеваешь Христа, как облачение». Одежды можно снять и отложить в сторону. Не отбросила ли она сущностное, сохранив несущественное, обрекая себя на неизбежное разрушение личности? Очень вероятно.

Мария Магдалина наоборот! Очень удачное сравнение. Теперь в ней пробудилось тщеславие, она чувствовала, как оно крутится и вертится в ней, высовывает наружу головку. Чувствовала, как разгорелись прежние желания. Она вновь стала думать о себе как о привлекательной женщине, вполне еще молодой. А подобные мысли ей ни к чему, даже вредны.

Бегство в Камбрию пользы не принесло. Недоставало привычной домашней рутины, какого-то глубинного размеренного ритма души. Оказавшись одна в коттедже, она придумала себе занятия и старалась выполнять их, но это показалось ей бессмысленным, несерьезным и, в конце концов, скучным. Даже от новых впечатлений не было никакого удовольствия. Старые молитвы непрошено звучали в ушах, словно их бесы нашептывали. Она с ужасом смотрела на сырые серые камни дома, и уединение, которого она жаждала, не спасало ее. Когда подошла Пасха, время от Страстной пятницы до Светлого воскресенья тянулось, казалось, бесконечно. Она столько раз следовала за Христом по Крестному пути, по пути страданий, озаренных светом космического триумфа. Теперь даже то, что она наконец ощутила (как говорила себе), что он страдал страшно и просто умер, было пустым, умозрительным утешением. Происходившее с ней было еще хуже, это было не выразимое словами отвращение, испытываемое всем ее существом, которое усиливалось в это время под действием старой бессмысленной духовной химии. Впервые в жизни она ощутила страх перед собственным разумом, живущим, словно раковая, постоянно разрастающаяся опухоль, независимой самостоятельной жизнью. Сильной Анне никогда в голову не приходило, что ее постигнет кризис. Настоятельница предостерегала, она и сама себя предупреждала, что настанет черное время, черная ночь, ночь тупика. Конечно, размышляла она, ей не избежать депрессии. Но не предвидела вот этого сухого отчаяния, когда обманом зрения перед ней вспыхивали невероятные и чудовищные образы. По ночам она испытывала непонятные страхи. Она вернулась в Лондон раньше запланированного. Здесь она каждый день ходила по улицам, пока не оставалось сил ни о чем думать. Купила черное платье. Ей немного полегчало, и тогда она поняла, что с нетерпением ждет возвращения Гертруды.

Зазвонил телефон. Анна вскочила и бросилась в гостиную. Назвала номер, как это делала Гертруда, которая переняла это от Гая.

— Извините… это Анна?

— Да. Граф? Доброе утро!

— Анна… а… а Гертруда дома?

— Ее нет. Она встречается с какими-то социальными работниками. Ей что-нибудь передать?

— Нет. Именно вас я и хотел видеть. Послушайте, я сейчас на вокзале Виктория. Могу я заглянуть на минутку? Хочу сказать кое-что.

— Конечно. Жду вас.

Анна опустила трубку и стояла, переводя дыхание, прижав руку к груди, к янтарной подвеске. Голос у Графа был такой взволнованный. Или ей показалось? Наверное, это какой-то пустяк, банальность, маленький подарок, которым он хочет удивить Гертруду, или что-то подобное.

Спустя несколько минут раздался звонок, она нажала на кнопку, отпирая уличную дверь, и услышала шаги Графа на лестнице. Открыла ему.

— Входите. Что произошло? У вас взволнованный вид, что-то случилось?

Граф прошел в гостиную. Снял свой черный плащ, едва смоченный дождем, подержал в руках, а потом бросил на пол. Анна не стала поднимать его. Она напряженно вглядывалась в беспокойное лицо Графа. А тот, не сводя с нее глаз, неожиданно улыбнулся кроткой извиняющейся улыбкой.

— Анна, я виноват. Простите, что напугал вас.

— Да, напугали. Что происходит?

— Не знаю, что и думать, — ответил Граф, — и, вероятно, мне не следовало тревожить вас, но мне было просто необходимо спросить у вас кое о чем. Я позволил себе… я должен сейчас быть в офисе…

— Граф, говорите все, ничего не таите. Позвольте помочь вам.

— Вы такая замечательная… и потому что вы… я всегда это чувствовал… так беспристрастны, умны…

— Да говорите же!

— И вы так любите Гертруду и так хорошо знаете ее. Думаю, она доверяет вам, как никому другому.

— Это касается Гертруды?

— Да.

Анна опустилась на стул. «Гертруда больна раком, — пронеслась мысль, — а мне никто не сказал». В глазах у нее потемнело.

— Гертруда больна, серьезно больна?

— Нет-нет, ну что вы!

— Пожалуйста, присядьте, Граф, и объясните.

Граф не стал садиться. Он отошел к окну, посмотрел на дождь, на Ибери-стрит. Потом вернулся и взглянул на Анну.

— Возможно, я не должен этого делать. Возможно, следует игнорировать подобные вещи. Но я так не могу, не могу…

— О чем вы, ради всего святого?

— Я получил анонимное письмо… касающееся Гертруды…

— Но… что в нем?

— Вот, взгляните. — Он извлек из кармана листок бумаги и протянул Анне.

Она развернула его. Напечатанное на машинке и не подписанное послание было коротко: «У Гертруды роман с Тимом Ридом».

Ее словно ударили, так велико было потрясение. Чудовищно!

Анна приложила ладони к пылающим щекам. Придя в себя, она воскликнула:

— Не верю! Это ложь! Отвратительная шутка. Это не может быть правдой!

— Рад, что вы так говорите, — мрачно кивнул Граф. — Это мне и хотелось услышать. Моя первая реакция была такой же. Но потом… если это ложь, то почему именно такая, если шутка, то весьма странная. А вы сами… простите меня… Гертруда ничего вам не говорила?

— Нет, конечно нет! Это немыслимо! Когда вы это получили?

— Сегодня утром. Отправлено прошлой ночью из Центрального Лондона. Вот конверт.

— Невероятно, — сказала Анна, — кто бы мог пойти на такое? Какая мерзость!

— Да… пакость. Мне хотелось порвать его и постараться забыть о нем, выбросить из головы… но я не смог. Я очень огорчился, а потом почувствовал, что должен спросить вас, не знаете ли вы…

Гертруда ошиблась, вообразив, что Граф излил душу Анне. Он ничего не сказал ей о своей любви. Но Анна, разумеется, все поняла некоторое время назад, когда Граф зашел к ним после их возвращения с севера и стоял перед Гертрудой, дрожа и не сводя с нее беспомощного взгляда. И снова она увидела нечто подобное совсем недавно после собственного возвращения, еще несомненней и ясней, когда Граф сперва позвонил узнать, когда приезжает Гертруда, а потом пришел поприветствовать ее. Он был так счастлив тогда. Анне не нужно было и говорить, сколь глубоко и нежно Граф любит ее подругу.

— Анна, дорогая, — проговорил Граф, — неужели это правда?

— Не знаю, но выясню и дам вам знать.

Ее деловой тон, похоже, еще больше встревожил Графа. Видно, его резанула эта деловитость, словно он для того забежал к Анне, чтобы сделать из нее доносчицу.

— Нет, я не этого хотел… а лишь спросить вас, не знаете ли вы чего… лучше будет ничего не говорить… считаю, следует просто игнорировать анонимные письма, уничтожать, я порву его…

— Нет, не надо, сохраните.

— Но если вы уверены, что это неправда… Гертруде будет так больно думать, что мы всерьез… я хочу сказать, мы не можем поверить, что она… так скоро после… совершила такое… и с кем…

— Не тревожьтесь, Граф. Оставьте мне разбираться в этом. Вы правы, нельзя игнорировать подобные вещи, необходимо все выяснить. Не волнуйтесь. Вероятно, это просто чья-то необъяснимая ненависть, что-то такое, чего нам с вами никогда не понять, или же…

— Вы уверены, что это неправда?

— Да. Но я хочу лишний раз убедиться в этом, и лучше сделать это не откладывая.

— Вы не расскажете ей о письме или о том, что я приходил?..

— Оставьте это дело мне. И возвращайтесь-ка на службу. Так будет лучше всего.

Графу не торопился уходить. Ему хотелось остаться, чтобы его успокаивали, говорили, как это все ужасно. Но Анна подняла с полу его плащ и проводила до двери.

— Вы позвоните мне в офис? Я напишу номер телефона.

— Не обещаю, — ответила Анна. — Хотя ладно, позвоню. Только перестаньте терзаться, идите и работайте. Идите, идите.

Граф ушел.

Анна вернулась в гостиную. Да, забавное предположение. Она вспомнила, как застала Тима Рида на кухне Гертруды: одна рука шарит в холодильнике, в другой пакет с украденной едой. Их глаза встретились. Он раскрыл рот от неожиданности, на лице виноватое выражение. Она нахмурилась и вышла из кухни. Ее Гертруда, королева, и это ничтожество? Нет.

Анна пошла в спальню. Сняла с шеи ожерелье и положила на туалетный столик к другим украшениям, которые Гертруда хотела подарить ей. Потом сняла черное платье и переоделась в старое голубовато-серое с белым воротничком. Тронула щеку, почувствовав зубную боль. Да, нужно пойти на прием к Сэмюелю Орпену. Ей вспомнился угрюмый монастырский дантист, который, устанавливая ей замысловатый мост, признался, что у тратил веру. Она посмотрела на стопку книг. Их у нее было не много: требники, латинские авторы. Большую часть она, уходя, оставила. В монастыре книги не делили на свои и не свои. Гертруда предложила ей книжный шкаф, но она предпочла сложить их на столе без всякого порядка. Она подержала в руках латинскую грамматику и положила обратно. Романы читать она больше не любила. «Эдинбургскую темницу» так и не дочитала. Плохо, что у нее не было каких-то систематически дел. Вообще, многое теперь было плохо. Она жила в постоянном лихорадочном состоянии подавляемого возбуждения и страха, возможно, от ожидания ночи, когда темнота играла с ней чудовищные шутки. Дьявол присутствовал в ее жизни и, казалось, порой брал на себя обязанности Бога. Она подумала об ужасном письме. Оно тоже было из серии ее кошмаров.

Анна покинула спальню и принялась бродить по квартире. Зашла в комнату, в которой лежал больной Гай и где он умер. Гертруда убрала кровать, наверняка продала. Небольшая комната теперь лишилась своей индивидуальности: чистая, прибранная, с остатками мебели, в том числе книжным шкафом, который Гертруда хотела переставить к Анне. Гертруда разрознила библиотеку Гая, какие-то тома отдав Графу. Она избавилась от всего, что было в квартире связано с Гаем, слишком болезненные воспоминания это вызывало. Анна не забыла разговор с Гаем, его ястребиный профиль и блестящие глаза, его стремление к точности мысли и его адские страдания. Порок однообразен и естествен, добродетель исключительна, оригинальна, неестественна, тяжела. Гай догадался бы о ее дьяволе, ее монстре. Он тоже сторонился бестолочи жизни. Его добродетелью была точность. Она была его истиной. Жажда справедливости — его очень личной заменой святости. Он трудился ради других, ради семьи, был добр, великодушен и порядочен, но не ставил себе этого в заслугу. Требование определенности и ясности он в равной мере предъявлял и к себе, в соответствии с этим втайне судя и себя. Мысль, что он собирался признаться ей в чем-то, теперь казалась не более чем романтическим предположением. Вероятно, он просто хотел назвать вслух кому-то определенные слова: справедливость, чистилище, страдание, смерть. Хотел почувствовать, что их точный смысл присутствует где-то, сохраненный кем-то, хотя бы одно мгновение реально сформулирован. Он лежал здесь в последнем гаснущем свете сознания, думая, пытаясь что-то прояснить для себя, что-то понять. И однажды все кончилось, лихорадочный зудящий электрический ручеек иссяк, искра погасла, комната опустела, и Гертруда завыла, как раненый зверь.

На лестнице раздались шаги, звякнул ключ, вставляемый в замок, и Анна быстро и с виноватым видом вышла из комнаты. Появилась Гертруда, но не одна, а с мужчиной. С Тимом Ридом.

Тим и Гертруда были красны от смущения и нервно улыбались.

— Я тут встретила Тима. И пригласила зайти выпить стаканчик.

— Дождь еще идет? — спросила Анна.

— Нет, кончился.

— Входите. Я принесу выпить.

Они оставили плащи в прихожей. Анна сходила за бокалами и шерри, вермутом и джином.

— Думаю, можно оставить бутылки на инкрустированном столике, как было всегда, — сказала Гертруда. — Ни к чему каждый раз уносить их.

— Постараюсь запомнить. И виски тоже принести?

— Нет, шерри — то, что нужно. Шерри, Тим? Тебе что-нибудь налить, Анна?

— Нет, не хочется.

— Не увлекаетесь? — улыбнулся Тим.

— Ну, не совсем.

— На севере, когда мы с ней там были, Анну за уши было не оттащить от местного сидра.

— В Лондоне тоже можно найти хороший сидр, — сказал Тим. — Я знаю местечко на Харроу-роуд.

— Правда, восхитительные цветы? Это Анна у нас такая мастерица составлять букеты.

— Да, восхитительные.

— В монастыре обычно она этим занималась.

— Ну, не одна я, — заметила Анна.

— Они чудесны, — сказал Тим. Улыбнулся Анне и снова повернулся к Гертруде.

А та слегка отодвинулась от него и деланым жестом коснулась каминной полки. Потом быстро взглянула на Тима и снова отвела глаза.

Так это правда, пронеслось в голове у Анны, и чувство ужаса перед жизнью накатило на нее, как приступ тошноты. Это была та горячка, бестолковость жизни, от которой она бежала в монастырь и которую Гай так хотел изгнать, как бесовщину, педантично верша над ней свой личный суд.

— Ты не хотела оставить его на ланч? — спросила Анна. — Я все пыталась угадать, что ты задумала.

Тим ушел, после того как они поболтали двадцать минут.

— Нет-нет, я его пригласила только выпить. Приятный парень, правда? Кстати, а что у нас на ланч, есть что-нибудь?

— Есть, со вчерашнего дня осталось.

— Твой шедевр? Холодный он должен быть изумителен. Или лучше разогреем?

— Ты оставайся и допивай. Я все сделаю.

— Ты ангел.

Анна заранее решила ничего не говорить Гертруде об анонимном письме. Она даже сердилась на Графа за то, что он показал ей его. О подобной грязи не следует распространяться. Мог же он просто сказать, что, мол, «ходит слух»? Но подобная разумная уклончивость, подобная тактичная ложь были не в характере Графа. В голове Анны крутился вихрь сердитых, сумасшедших, горьких мыслей, в крайнем раздражении она гремела тарелками. А Граф между тем сидит на работе, мучаясь и ожидая ее телефонного звонка. Возможно, интуиция подвела ее. Остается только надеяться, что сейчас Гертруда сама ей все расскажет. А если не расскажет?

— Что с тобой, Анна, ты чем-то расстроена? — спросила Гертруда, стоя в дверях кухни с бокалом в руке.

В ее тоне и позе сквозило какое-то наигранное спокойное безразличие. Мы начинаем удаляться друг от друга, думала Анна. Она начинает обращаться со мной, как со служанкой. Потом она решила, что думать так — безумие. Значит, не служанка? Тогда кто я теперь?

— Пожалуй, я все-таки выпью, — сказала Анна. — Ланч может немного обождать. В любом случае от меня тут ничего не требуется.

Они вернулись в гостиную, и Анна налила себе шерри. Гертруда налила себе тоже.

Они стояли друг против друга у разных концов каминной полки и прихлебывали из бокалов; каждая, хорошо зная подругу и обладая пытливой чуткостью, старалась проникнуть в ее мысли. Анна смотрела на обезьяний оркестр, Гертруда — на составленный Анной букет из голубых и белых ирисов с зелеными веточками самшита.

Гертруда проговорила примирительным тоном, поняв реакцию Анны на свое последнее замечание:

— Надеюсь, тебе в самом деле понравились те ожерелья и остальные вещицы. Мне будет так приятно видеть их на тебе.

— Да… да… очень понравились… спасибо…

— Я хочу сказать, оставь их у себя, они теперь твои.

— Ох, не надо все…

— Это платье мне тоже нравится, — сказала Гертруда, — только хорошо бы его погладить, складки появляются. Я поглажу его тебе. Но тебе нужно что-нибудь приличное на лето. Думаю, скоро наступит жара, все-таки май уже, можно завтра пойти и купить, хочешь?

Гертруда непринужденно болтала, хотя и нарочито мягким тоном. Анна говорила себе: Гертруда просто хотела, чтобы Тим лишний раз показался здесь. А теперь хочет загладить произведенное впечатление, предотвратить разговор на эту тему.

— Мне нужна работа, — сказала Анна, — я должна найти что-нибудь постоянное, без работы я становлюсь невыносимой. Может, твои знакомые социальные работники помогут? Как, кстати, прошла сегодняшняя встреча?

В тот же момент Анна поняла, что, конечно же, никакого «социального работника» не было. Гертруда провела утро с Тимом Ридом. Она взглянула на покрасневшую Гертруду.

— Хорошо, хорошо. Я тебя с ними познакомлю, если хочешь.

— Гертруда…

— Что?

— Тебя и Тима Рида связывают известного рода отношения.

Гертруда посмотрела на Анну.

— Почему ты так решила?

— Интуиция. Так это правда?

— Да.

— Ладно, меня это не касается. Я иду заниматься ланчем.

— Анна, не глупи. Останься, пожалуйста.

Анна внезапно растерялась. Она жалела, что вынудила Гертруду признаться. Теперь ей не хотелось обсуждать услышанное. Она перенесла стул к окну и, усевшись, смотрела на Ибери-стрит, где вновь начался дождь.

— О боже!.. — вздохнула Гертруда.

— Прости, — сказала Анна, — мне не следовало спрашивать тебя.

— Это так заметно?

— Ну…

— Кто-нибудь что-то сказал тебе?

— Н-нет, — поколебавшись, ответила Анна.

Она никому не говорила, думала про себя Гертруда. Или Тим сказал кому-то?

Анна же спрашивала себя: заметила бы она что-то, не будь анонимного письма, догадалась бы? Нет.

— Полагаю, — проговорила она, — это тайна. Не беспокойся, я не проговорюсь.

— Я не беспокоюсь. Поступай, как знаешь.

— Нет, не проговорюсь.

— Что ты обо всем этом думаешь, Анна?

— Я ничего не думаю. Это твое дело. Меня оно совершенно не касается.

— Отвратительный ответ, и ты это знаешь.

— Извини, но что я могу ответить? Я этого не понимаю и не прошу тебя объяснить…

— Ты злишься. Почему? Неужели завидуешь?

— Завидую? Тому, что у тебя появился мужчина, а у меня его нет, это ты хочешь сказать? Гертруда, до такой глупости мы с тобой еще не опускались.

— Нет, дурочка. То есть… прости, я идиотка, что сказала такое.

— Это точно.

— Ты понимаешь, что я имею в виду. Я считаю тебя своей собственностью. Почему бы и тебе не относиться ко мне так же?

Довольно странно, но Анна сразу же после ужасного потрясения от письма не подумала о подобной стороне их отношений. А эта сторона существовала.

— Наверное, — сказала она задумчиво, — я чувствую то же самое, но не настолько, чтобы обижаться…

— На что?

— Если позднее ты всерьез надумаешь выйти за кого-то, кого-то достойного… я очень надеялась, что когда-нибудь ты оправишься от своей утраты и выйдешь замуж… кажется, я говорила об этом… И если ты найдешь счастье, я буду очень рада. Я люблю тебя и желаю тебе блага, и, возможно, я слишком самонадеянна и оптимистична, но считаю, нашу дружбу ничто не разрушит.

— Ничто и никогда, на том и порешим. Но ты все равно сердишься.

— Не сержусь, Гертруда. Я поражена, почти шокирована.

— Потому что это произошло чересчур рано?

— Да. И потому… кто это оказался. У тебя действительно с ним роман?

— Да.

— Я удивлена.

— Мы влюбились друг в друга во Франции. Это было как coup de foudre.[105]

— Кто-нибудь еще знает?

— Пока нет.

— Ну что же, хорошо. Думаю… потому хорошо, что это пройдет, не так ли? В любом случае… извини, я, должно быть, тебе надоела. Давай поедим.

— Это не пройдет, — сказала Гертруда. — Я собираюсь замуж за Тима.

— Будь я на твоем месте, я бы немного подождала и малость подумала. Идем за стол.

— Я подожду. И я думаю. Я собираюсь замуж за Тима. Почему ты такая бессердечная и противная?

— И сколько продолжался этот coup de foudre?

— Секунды четыре. Ровно столько, сколько нужно для того, чтобы для двоих изменился весь мир.

— Вижу, ты довольна собой. Но ты обманываешься. Я не верю в «удар молнии» и в «любовь с первого взгляда». Любовь — это серьезно, влюбленность же — лишь временное помрачение ума.

— Возможно, с тобой так и было. Ты считаешь, мне следует просто ограничиться тайной любовной интрижкой?

— Да. Я считаю, что это — случай, достойный сожаления, но раз уж это произошло, то, думаю, будет продолжаться. Говорят, влюбленные не в состоянии обуздать свои чувства. Вот почему их по традиции обычно прощают.

— Я подумаю об этом, в прежние времена ты не говорила «влюблена», ты говорила «увлечена».

— Забудь о прежних временах, моя дорогая, мы были детьми, были дурочками.

— Ты думаешь, я до сих пор дурочка. Ты слишком долго пробыла в монастыре.

— Давай прекратим этот разговор.

— Ты сказала, дело не только в том, что еще слишком рано… это действительно так, и я сама себе удивляюсь… но еще и в том, кто мой избранник. Но что ты имеешь против Тима? Ты не знаешь его, ничего не знаешь о нем. Если это потому, что ты застала его, когда он крал еду, то он рассказал мне об этом: он был голоден и беден, и, полагаю, это не преступление…

— Нет-нет, тогда я просто почувствовала себя неловко. Я ничего не имею против него. Хотя… разве…

— Что «разве»?

— Он тебе не ровня, дорогая, ничтожный человек, ты настолько выше его. Ты могла бы сделать куда лучший выбор. Он кажется мне неосновательным и не настолько надежным, чтобы можно было на него положиться. К тому же он ленив и слишком любит удовольствия… прости, я могу ошибаться. Но ты сама просила сказать, какое у меня сложилось о нем впечатление.

— Я вовсе не спрашивала о твоем впечатлении. Я спросила, что ты имеешь против него. Похоже, он просто не нравится тебе.

— Не в том дело, нравится он мне или не нравится, я лишь не понимаю, чем он привлек тебя. Но давай прекратим подобный разговор. Это моя вина. Кажется, что мы спорим, но на самом деле никакого спора нет. Мы просто заняли непримиримую позицию и оскорбляем друг друга. Так мы обычно не разговариваем. Это не способ общения. Да, я огорчена, ты совершенно права, и, возможно, тут не обошлось без легкой, как ты говоришь, «ревности». Но главное, я огорчена тем, что, по моему мнению, ты готова совершить безрассудство, о котором потом пожалеешь. Понятие «слишком рано» не имеет особого смысла, если не связано с глубоким религиозным чувством. В конце концов, время — вещь довольно абстрактная. Почему тебе нельзя снова полюбить, сейчас, когда ты одинока? Но очевидно, что сейчас — момент не подходящий для принятия важного решения, поскольку и твоя жизнь, и твоя душа еще не успокоились. Это могло бы стать веской причиной не заводить романа, но, возможно, и роман тоже не имеет большого значения. В некотором смысле это всего лишь признак того, что ты еще пребываешь в состоянии шока и растерянности. Я лишь советую тебе пока даже не думать о таких вещах, как замужество. Не давай никому никаких обещаний. Ты не в том состоянии, чтобы связывать себя обещаниями. Твердо скажи: ты не можешь предугадать, что с тобой будет, просто потому, что не можешь. Не знаю, насколько серьезно твое намерение выйти замуж, но если серьезно, то вот тебе мое мнение. И еще одно: на мой взгляд, он не подходит тебе. Недостаточно хорош. Я могу ошибаться насчет его характера, и, может, он не обманет твоих надежд. Но уверена, он тебе надоест.

Гертруда, сидя в другом конце комнаты, молча выслушала Анну. Потом с грустным смешком сказала:

— Если ты так думаешь, то что уж говорить о других!

— Какое тебе дело до того, что подумают другие?

— Никакого. Нет, есть дело. Из-за этого я чувствую себя такой одинокой. А ты вынуждаешь меня чувствовать себя еще более одинокой.

— Прости. Я не для того возвратилась к тебе, чтобы принуждать тебя еще больше чувствовать одиночество.

Анна думала: ей нужно уйти, съехать куда-нибудь. Если у Гертруды любовная связь, она захочет быть одна в квартире! Надо было предвидеть это и ничего не говорить! Но откуда было знать? И зачем только Граф показал мне это ненавистное письмо! О боже, надо позвонить ему, он ждет, а придется сообщить такую ужасную новость. Возможно, он перенес бы то, что не добился ее любви, но потерять ее таким образом! Как он переживет?

Гертруда думала: для чего Анне нужно было говорить все эти кошмарные, откровенные, бесповоротные вещи? Почему Анна всегда судит? Ну да, нельзя так разговаривать. Тогда почему Анна сама так говорила? И наверняка теперь Анна уйдет, уйдет насовсем, чтобы «предоставить ей свободу», замкнется и исчезнет. Она потеряет ее и перестанет что-либо понимать. Она не понимает ни Анну, ни себя, ни Тима. А все было совершенно ясно. Не следовало приводить сюда Тима, надо было сообразить, насколько это опасно для него, но он хотел этого, и казалось, ничего страшного не случится. Не следовало уступать ему и заниматься любовью в той его жуткой мастерской. Неосновательное место, такое же неосновательное, как сам Тим, по мнению Анны, и лежать было все равно что на эшафоте, ветер поддувал со всех сторон. Дело в том, что Тим и Гертруда не могли покинуть студию без того, чтобы не прилечь на его матрац, но все делалось кое-как, Тим был не похож на самого себя и беспокоился, вдруг кто войдет.

Глаза Гертруды наполнились слезами, и, глядя сквозь них на дверь, она увидела призрак, ей почудилась смутная тень из прошлого, мысленный образ, забытый и все еще присутствующий где-то среди мебели на своем привычном месте, и она подумала: все будет хорошо, она расскажет обо всем Гаю, он поможет, он знает, что делать.

Граф сидел у включенного радиоприемника. Был поздний вечер. Он прослушал концерт симфонической музыки, беседу об археологии, программу «Калейдоскоп», поэтические чтения, книгу на ночь, вечерние «Финансовые новости», еще раз новости, молитвы под джаз, прогноз погоды для морских судов. Радио замолчало. В Фулеме и Челси царила тишина, лишь изредка проезжала машина или грохотал грузовик. Музыка и голоса, составлявшие Графу компанию весь вечер, смолкли. Голоса звучали тихо, а под конец едва слышно, поскольку он боялся потревожить соседей: ему долго было не по себе после того, как однажды, несколько лет назад, сосед принялся барабанить в его дверь и орать, чтобы он выключил приемник. Сегодня он, собственно, едва прислушивался к радио. Прошло время простого одинокого удовольствия, которое составляли эти мирные звуки.

Он ничего не ел. Выпил немного виски. Анна позвонила днем около трех и сообщила, что все правда, между Тимом и Гертрудой роман. Гертруда призналась, что они любят друг друга и собираются пожениться. Пока они держат это в тайне. Анна добавила, что не рассказала Гертруде ни о визите Графа, ни об анонимном письме. Просто задала вопрос, и Гертруда во всем призналась. Так что Графу не только не следует что-либо говорить кому бы то ни было, но и сама Гертруда не должна знать, что ему все известно. Гертруде будет больно думать, что Граф все знал до того, как она решила рассказать ему или объявить об этом миру. Анна выразила надежду, что Граф это понимает. Под конец она добавила, что, по ее мнению, история эта, возможно, долго не продлится и не приведет ни к чему серьезному, но строить какие-то догадки бессмысленно, и она лишь рассказала ему то, что ей известно.

Граф, конечно, не тешил себя надеждой, это было не в его натуре. Он воображал, что знает о страдании не понаслышке. Ему были знакомы горе, разочарование, одиночество, ощущение неудавшейся жизни человека, который по-настоящему не понимал своей жизни, ностальгия по родине человека без родины. Он привык говорить своей меланхолии, даже горестям: приходите, друзья, побудем спокойно вместе. Так за долгое время Граф решил, что он неуязвим. Ему не довелось узнать на собственном опыте, что такое концлагерь или камера пыток, но передряг обычной заурядной жизни хватило, чтобы он считал, что достаточно вкусил горечи и смирился с подобной диетой. Он ничего не добился в жизни, да и не слишком стремился; так откуда же на него, жившего между Фулемом и Челси и ежедневно ездившего в Уайтхолл на службу, могла обрушиться боль, какой он еще не знал? Однако он ошибался. И теперь понял, что его меланхолия была все равно что мягкое успокоительное ложе, а горечь — как вино, и ему захотелось умереть.

Он подумал о ночи, когда умер его брат. Ему рассказали об этом, сам Граф этого не помнил, потому что был тогда слишком мал. Это случилось перед самым Рождеством. Отца, который к тому времени ушел из авиации, дома не было, вероятно, засиделся, как часто бывало, на Бейсуотер, в ставке польского правительства в изгнании. Мать жила с двумя сыновьями в Кройдоне, южном пригороде Лондона. Мать и другая полячка, жившая у них, тогда поссорились. Женщина, которая очень любила Юзефа, брата Графа, хотела взять его с собой в церковь, чтобы он увидел Младенца Христа в яслях, и вола, и осла. Мать же Графа боялась отпускать его и хотела, чтобы оба ее сына оставались при ней. Юзеф плакал, потому что ему хотелось посмотреть на Младенца Христа. Отца не было. Мать наконец уступила. В церковь попала бомба, брат и жиличка погибли. Лучше бы он сам погиб, думал Граф, лучше бы он пошел в церковь с Юзефом или вместо него. Граф представил, что он — выживший Юзеф. Он был бы тогда сильным.

Граф жил почти счастливо со своей тайной любовью к Гертруде. Жил слабой надеждой и редкими поощрениями. Казалось, она выделяет его среди других, обращаясь к нему с особой улыбкой, особой интонацией. Как спокойны, как счастливы были все они. Так можно прожить целую жизнь в молчаливом, затаенном доверии, мирно и не давая воли сокровенному чувству, а тот, кто, по доброте души, позволяет любить себя, не дает, даже и бессознательно, угаснуть сиянию любви во спасение одинокого. Замужнее положение Гертруды сделало ее недостижимой и святой, но вместе с тем безопасной, словно Гай действительно берег ее для Графа, ее — надежно хранимый предмет его любви. Больше того, благодаря ее счастливой, неизменной семейной жизни он и мог тихо и спокойно любить ее.

Со смертью Гая надежда стала нетерпеливой, страсть рвалась из тайного убежища души. Но Граф никогда не позволял себе слишком надеяться, а при глубоком неподдельном горе Гертруды, при ее трауре и утрате ему было легче запретить себе, хотя бы на какое-то время, определенные мысли. И он смотрел на нее влюбленными глазами, ожидая, что она поймет его печаль. Теперь, оглядываясь назад, ему хотелось бы, чтобы она нуждалась в его любви и постепенно, без страха нашла в ней свое утешение. Все это, проходя через шок от смерти Гая, сплавилось с его жизнью с того момента, когда он увидел ее впервые. За время после звонка Анны всего несколько часов назад все было полностью уничтожено. Только редкие языки пламени вырывались из обугленного континуума его бытия, превращая последние угольки в пепел. Он еще мог бы вынести, если бы Гертруда осталась его другом, не принадлежа никому. Больше того, он предполагал, даже приучил себя ожидать именно такого исхода. Но когда другой отнимает ее — совсем иное дело, хотя он покорно пытался свыкнуться с подобной возможностью в отдаленном будущем. Однако потерять ее сейчас, еще и уступив такому человеку, — это повергло его в безумие горя, отчаяния и ярости, и казалось, что дальнейшая заурядная жизнь невозможна.

К страданиям примешивалось почти циничное сожаление. Не надолго же ее хватило. Если бы он мог вообразить, что ей нужен мужчина, нужны объяснения в любви и страсти, разве он не объяснился бы, и не только стоя на коленях? Может ли женщина быть такой, и такая женщина? Какой глупостью, казалось ему теперь, было скрывать свою любовь! И все же, не думал ли он с двойственностью влюбленного, что она должна знать, как сильно он любит ее? Как можно постоянно думать о другом без того, чтобы тот что-то не почувствовал? Или она ошибочно решила, могла решить, что за его тактичностью, его джентльменской почтительностью и благопристойностью скрывается любовь холодная и рассудительная? Дерзкое объятие больше понравилось ей, когда хотелось более пылкого проявления чувств. Этим и должен был привлечь ее Тим Рид. Граф всегда испытывал приязнь к Тиму, но теперь понял, сколько презрения было в его приязни. Она была следствием покровительственного отношения к молодому человеку. Тим не был соперником, не был ровней ему. А теперь — жгучее воображение рисовало Гертруду: чуждую, изменившуюся, безвозвратно испортившуюся и потерянную навсегда.

Граф вдруг резко вскочил от своего молчащего радиоприемника и бросился на кухню. Там он сорвал со стены картину Тима «Три дрозда в паточном колодце». Пристально посмотрел на нее. Картина была ужасная. Он хотел было разорвать ее в клочья и швырнуть в мусорный бак, когда что-то невидимое не дало проявиться его слепой ярости. Сердце бешено колотилось. Он вернулся в спальню и, выдвинув глубокий ящик комода, сунул картину на дно. Рука его коснулась мягкого свертка: польский флаг, понял он, одна из памятных вещей, которые он унес с собой, покидая дом, где прошло его детство. Готовый расплакаться, он принялся собираться ко сну. Уснуть ему не удастся. Эта ночь — первая ночь его полного и окончательного одиночества, первая ночь на темной дороге, идущей теперь прямо к смерти.

Тем не менее Граф уснул, и ему привиделся кошмар, казалось (только он не был уверен), уже являвшийся ему много раз. Ему приснилось, что он еврей в варшавском гетто. Идет война, и немцы оккупировали Варшаву. Выходы из гетто закрыты. Каждый день пригоняют новых евреев из других районов города, из других районов страны. С каждым днем территория гетто становится меньше и меньше. Евреи дерутся, как крысы в тесном загоне, за исчезающее пространство, за исчезающую еду. Беда не делает людей друзьями. Однако постепенно, когда проходит первое потрясение, наступает спокойствие, спокойствие порядка, спокойствие уцелевших. Теперь евреи одни, без гоев, все вместе. В гетто они отгорожены от внешнего мира, они живы и могут в покое заботиться друг о друге. Их еврейство очищается, расцветает: свои театр, музыка, литература, обычаи. Если бы только их оставили одних, как замечательно они бы устроились, какие были бы спокойные и покорные, каждый в душе знает: уж он-то выживет. В конце концов, еды достаточно. Есть работа, правда, работать приходится на немцев, но разве эта работа сама по себе не гарантия выживания? Граф нашел себе угол в комнате. Остальные добры к нему и разрешают остаться. Он знает, что делать. Если только люди будут добры и покорны, каждый выживет. На какие только чудеса терпения и стойкости не способен еврейский народ! Благодаря подобной стойкости он сохранился — и сохранится впредь. В ответ на все провокации — великое терпение и стойкость духа. Никогда не отвечать ударом на удар. Не давать повода для обиды. Быть неприметным. Безгласным. Ждать. Граф чувствует себя в безопасности. Никто не угрожает ему, никто его не замечает. В гетто царит мир. Разве в нем нет своего, еврейского руководства? Чтобы уцелеть, соблюдай установленный порядок, возвращайся в свой угол в комнате и живи дружно, помогай больным и слабым. Так что горстка немцев может держать в кулаке такое количество евреев, потому что евреи чутки и умны. Они — здравомыслящий народ, который претерпел столько горя. Будь смирен, мой народ, такая у тебя судьба — страдать безропотно. Иногда евреи уходят. В Треблинке есть земельный участок, на который они ходят работать. Там хорошо, больше еды. Кто-то видел открытку от чьего-то друга. А еще доходят слухи из Вильно, но никто в них не верит. Кто-то сказал, что немцы убьют всех евреев, но в это тоже никто не верит. Надо быть сумасшедшим, чтобы поверить в такую нелепицу. Евреи спокойны, евреи полезны, немцы — цивилизованные люди. Кто-то рассказал историю о газовых камерах, о смерти от газа, но это выдумки, научная фантастика. Конечно, из Треблинки действительно ни один не вернулся. Но люди видели письма: кормят там хорошо, работа не слишком тяжелая. В сердце Графа закрадывается страх. Он гонит прочь ненависть, словно смертельную болезнь. Он гонит прочь гнев и жажду мести, потому что знает, они означают смерть, а он так хочет жить и знает, что должен уцелеть и потом рассказать обо всем. Он не желает умирать в гетто. Не желает слышать никаких героических историй. Не желает, чтобы ему рассказывали о Масаде.[106] Но теперь он видит молодых людей с оружием в руках и безумным алым огнем ярости, полыхающим в глазах. Безумные молодые преступники, которые принесут всем нам смерть. О, только не это! Он видит убитого немца, лежащего на дороге, убитого немца! Граф ищет, где бы укрыться, только где тут укроешься! Стрельба повсюду. Куда бежать? Появляется человек в военной форме, с оружием и польским флагом. Он машет Графу, хватает его за руку и кричит, чтобы Граф следовал за ним. Это Юзеф, который, оказывается, не умер. В пламени взрывающихся снарядов Граф видит лицо Юзефа, такое же прекрасное, как лицо отца. Юзеф взбирается на кучу щебня и исчезает в облаке дыма. Взрывается снаряд. Граф не следует за братом, а бежит прочь. Но спрятаться негде. Подземная канализация заполнена газом. Гетто в огне. Люди вопят, плачут и выпрыгивают из окон. Посреди всего этого развеваются два флага: красно-белый польский и сине-белый еврейский. Рядом пулемет, единственный на все гетто. Пулемет стреляет. Гетто горит. Граф бежит. Пулемет замолкает. Гремит голос: «Блажен человек, которого вразумляет Бог, и потому наказания Вседержителева не отвергай».[107] Но слишком поздно звучит эта истина, никого не осталось, кто мог бы услышать ее. Стрельба прекращается, огонь догорает. Тишина. Гетто больше не существует. Графа забрали, бросили в вагон и повезли в Треблинку. Варшава judenrein.[108]

— То есть ты хочешь все отменить? — спросил Тим.

— Нет! — ответила Гертруда.

— А что тогда? Я тебя не понял.

— Я сама не понимаю. Мне плохо. Я с ума схожу.

— Прошу тебя, успокойся.

— Думаю, нам надо подождать.

— Мы уже решили, что подождем.

— Да, но не так… по-другому…

— Это как — по-другому?

— Отложить на неопределенный срок.

— Отказаться от наших клятв? Только не говори, что мы не давали друг другу никаких клятв.

— Тим, пожалуйста, помоги мне, не злись.

— Гертруда, я люблю тебя и злюсь на то, что ты говоришь, потому что твои слова меня убивают.

— Я сама не знаю, что говорю. Я люблю тебя. Но просто… просто я не я сейчас. Никогда такого не чувствовала. Мой разум, мое существо мне самой стали невыносимы. Я не могу так жить. Я должна что-то сделать с собой.

— Но что сделать и почему? И не можем ли мы сделать это вместе? Гертруда, милая, ты меня до смерти пугаешь, я в ужасе. Пожалуйста, прекрати это безумие, просто оставайся со мной, я тебя успокою, буду оберегать.

— У тебя не выйдет, дело и в тебе тоже. Мне необходимо какое-то время побыть одной. Нам надо это отменить.

— Ты хочешь, чтобы я исчез и никогда не возвращался?

— Нет! Но мы должны отложить… отменить… обручение.

— Обручение! Мы никогда не обручались. Ох, Гертруда, ты даже не можешь больше нормально говорить со мной, ты… ты словно чужая. Тебя словно подменили. Ты стыдишься меня.

— Тим, не говори чушь, ты меня обижаешь.

— Так, значит, вот в чем дело. Ты не можешь признать меня при них, от одной только мысли тебя в дрожь бросает. Тебе кажется, ты теряешь лицо. Я тебя не упрекаю. Наверное, они догадались, и кто-то донимает тебя, кто-то восклицает: «О, могу себе представить, о чем они разговаривают!» Все пропало, Гертруда… я так этого боялся…

— Пожалуйста, Тим… не говори глупости…

— Это ты говоришь глупости! Что хочешь расторгнуть помолвку, отослать обратно кольцо, только не было никакого кольца! Я просто люблю тебя, хочу на тебе жениться, это и ты мне сказала, и это были самые дивные слова, которые кто-нибудь когда-нибудь говорил мне, и я хочу, чтобы мы были мужем и женой и жили, ни от кого не таясь. То, что было между нами, — это что-то совершенно особое, ты это знаешь, ни одному человеку не понять, что мы значим друг для друга, или вообще представить себе такое. Неужели у тебя не хватает смелости быть верной тому, что мы знаем, мы двое, только мы?..

— Милый, дорогой, только, прошу, не кричи на меня, мне так больно. Нам нужно время, мне нужно. Тим, если любишь меня, дай мне это время, эту отсрочку. Дело во мне. Другие тут роли не играют.

— Играют.

— Если кто играет, так только Гай.

— О боже!.. С Гаем я не могу бороться. Я все понимаю. И уйду.

— Нет-нет, не покидай меня…

— Так лучше, Гертруда. Ты сделала ошибку.

— Нет, мне просто нужно время…

— Господи, если бы мы только могли забыться сном на полгода!

— Тим, прошу тебя…

— Побудем просто друзьями какое-то время.

— Да, да…

— Я пошутил. Мы не можем быть друзьями.

— Тим, будь разумным. Рассуди сам: жить вот так, таясь ото всех, невозможно. Мы запутались во лжи. Я должна остаться одна и страдать в одиночестве или буду нечиста. Мне всего лишь нужно уехать ненадолго и побыть наедине с собой. Давай оба поживем… отдельно… как в затворничестве… по-прежнему любя друг друга… а позже снова встретимся…

— Что значит «позже» — через месяц, через год? Не притворяйся, Гертруда, все кончено, ты просто передумала, что тут такого? Я знал, что это случится. Знал еще во Франции. Как только ты увидела меня здесь, ты поняла, что это было временное помешательство! Так отпусти меня сейчас, сердце мое, моя королева, не терзай, я могу уйти, способен уйти, я переживу, мы оба переживем. Не делай из этого трагедии, кровавой драмы. Не плачь так. Боже, ты разбиваешь мне сердце!

— Я не знаю, что мне делать!

— И я не знаю. Это твоя подруга Анна все разрушила. Я предвидел. Уверен, она догадалась.

— Ты сам захотел встретиться с ней.

— Мне хотелось встречаться с людьми вместе с тобой. Надоело быть твоей позорной тайной! Ты говоришь, мы запутались во лжи. Мы можем просто выйти на свет рука об руку. Только ты не желаешь этого. Я сделал глупость, что поселился здесь, тебе явно невыносимо видеть меня в своем доме. Я уйду. Простим друг друга и… я… уйду…

Гертруда сказала Анне, что была одержима бесами. Но настоящие бесы появились сейчас. Рассудок ее мутился, и она не могла ничего с этим поделать. Он был словно пьяный, шатался, спотыкался, совершал неожиданные нелепые кульбиты, отчего ей физически становилось плохо. Анна съехала. Анна поселилась в гостинице. Одного этого, чувствовала Гертруда, было достаточно, чтобы свести ее с ума. Тим жил у нее на Ибери-стрит, они скрывались ото всех, не подходили к телефону. Гертруда сказала Джанет Опеншоу, что уезжает, но все это не имело смысла.

…Никто не знает, где он лежит без могилы,Кроме гончей, да сокола, да супруги милой.Гончая без него преследует зверя,Сокол приносит добычу к двери.У его супруги другой супруг……Много людей по нему скорбит,Но никто не знает, где он лежит.Над костями его, что в поле белеют,Вечный ветер печально веет.

Соглашаясь с тем, что звучало почти порочно-соблазнительно, Гертруда заглянула в балладу, которую цитировал Гай. Он цитировал эти строки, когда говорил, что хочет, чтобы она была счастлива, когда он умрет. Но сколько же ужасной горечи в этих стихах, и что еще, как не ощущение горечи, они могли оставить на губах и в сердце умирающего. Гай, благородный, смелый и добрый, сказал Гертруде то, что, как он чувствовал, должен был сказать, и отказался от укола наркотика, чтобы сделать это, будучи в ясном сознании. Но эти героические слова скрывали — и скрывали даже от Гая, хотя всего лишь мгновение — черную ненавистную отчужденность смерти. Неудивительно, что Гай стал чужим в мире живых, замкнутым и говорящим на непонятном языке. Его чуткая любящая жена больше не могла утешить его, ничто больше не могло утешить его.

Гертруда, словно облако-дьявол обволокло ее, стала одержима невыносимой жалостью к Гаю. Смерть, побеждающая земного Эроса, сделала ее уязвимой и безрассудной. Любовь к Гаю захватила ее, она текла по ее венам, как мощный наркотик, она была больна от безнадежной любви. Гай снился ей каждую ночь. Она простирала руки к его смутной и ускользающей тени. Она жаждала одиночества, чтобы отдаться этой ужасной любви, и в то же время оно страшило ее. Тим был во всем этом невероятной случайностью. Она с изумлением смотрела на него, видела его новыми ясными глазами: худощавый мужчина с рыжими волосами и робким, застенчивым, виноватым взглядом синих глаз. Тим — что-то вроде квартиранта, студента, своего рода иждивенца, ребенка. Она жалела и Тима тоже и не переставала его любить.

Они с неистовством предавались любви, словно наркотику, но после этого им хотелось метаморфоза, полета: они засыпали или же быстро вскакивали, одевались и смотрели друг на друга при ярком свете удивленными, испуганными и нежными глазами и пили вино. Они оба много пили. Гертруда чувствовала, как все это эфемерно, как зыбко. Это было не многим лучше, чем та ужасная торопливая близость в студии у Тима: лежать «будто на эшафоте», прислушиваясь к шагам на лестнице. Здесь они прислушивались, не раздастся ли звонок в дверь, который они пережидали, затаив дыхание, или звонок телефона, зуммер которого им так и не удалось окончательно заглушить, хотя они закрыли его, сделав несколько бумажных колпачков. Каждый день, по отдельности выходя из дому, они растворялись в Лондоне. Устраивали себе праздничные ланчи и обеды. Показывали друг другу разные места. Ходили по музеям и художественным галереям, о которых Гертруда, как она призналась, имела смутное представление. Раньше ей и в голову не приходило ходить туда. Тим водил ее в любопытные пабы на окраинах. Они заглядывали в мрачные сомнительные заведения у реки. Они не делали вид, что им хорошо вместе, каким-то чудом им действительно было хорошо, хотя в душе Гертруды разверзся ад и, как иногда ей казалось, в душе Тима тоже. Его голова, лицо выглядели особо растерянными, беззащитно трогательными, когда он был обнажен, тогда он казался совсем другим, и она жалела его глубоко собственнической эротической жалостью и укрывалась в его яростных потерянных объятиях, покоясь в них с неожиданным ощущением силы. Они прятали глаза, утыкаясь лицом в плечо друг другу, и даже не осмеливались откровенно говорить о будущем. Страсть не покидала их, но порой казалась безумной, обреченной. В самом воздухе, которым они дышали, висело ощущение временности и запретности. Но хотя их «новая жизнь» длилась лишь несколько дней, они говорили друг другу, что чувствуют, будто уже давно живут вместе.

Уход Анны потряс Гертруду, хотя было совершенно ясно, что та уйдет и должна уйти. Анна была очень мягкой с Гертрудой, какой только добрая, любящая умная Анна умеет быть. Она говорила о нерушимости их любви. Сказала, что всегда доступна, всегда рядом. Они больше не обсуждали Тима. Анна собрала вещи и переехала в маленькую гостиницу в районе Паддингтонского вокзала. Говорила, что поищет квартиру. Они попрощались, как на долгую разлуку, и с тех пор не общались.

Гертруду поразила реакция Анны, ее нападки на Тима, ее «выходи за кого-нибудь более достойного». Конечно, Анна значила для нее больше, чем они, но это показывало, каково будет мнение других, чего она, оказалось, не ожидала: она не «стыдилась Тима», такого не было. Но чувствовала — перед Анной — непонятный и отвратительный стыд за себя. И все представлялось непоправимой ошибкой. Конечно, Тим должен был переехать на Ибери-стрит. Его студия была ненадежным уголком, а им хотелось быть вместе. Конечно, они условились пока никому ничего не говорить. Но это означало, что они жили, как преступники.

Все эти мысли варились в голове Гертруды, как ядовитое ведьмино зелье. Пробуждающаяся после снов о Гае инстинктивная потребность в его помощи была сильней ее упорной способности возвращаться в бодрствующий мир. А теперь еще добавилась отдельная своеобразная пытка. Это было связано с Графом. Гертруда неопределенно намекнула Джанет Опеншоу о своем возможном отъезде ненадолго, полагая, что новость не замедлит разойтись среди всех, кто ее знает. Она даже сказала, проявив безотчетную способность ко лжи, которой быстро научаются даже правдивые люди, когда вынуждены что-то скрывать, что хочет повидаться со старинной школьной подругой, живущей в Херефорде. (Данная личность, Маргарет Пейли, действительно существовала.) Однако потом испытала непонятную, особую жалость к Графу. Он действительно был особым человеком, требовал особого обращения, занимал особое место, он не был просто одним из тех, кто клюнет на слух, что она уехала из Лондона. Она было собралась позвонить ему, но затем, поддавшись порыву, написала записку, приглашая зайти на бокал шерри, добавив, что, возможно, скоро уедет. Она все рассказала Тиму, и они решили, что он тоже будет присутствовать, а потом уйдет, и это послужит намеком на то, что они в конце концов остаются друзьями. Это было то, чего хотел Тим, правда, Гертруда не сказала ему, какие катастрофические последствия имела его идея в случае с Анной. Граф — другое дело. Он ничего не заподозрит и ни о чем не спросит.

Граф письмом ответил, что, к сожалению, занят в означенный вечер. Письмо было написано в его обычной довольно сдержанной, хотя и дружеской манере. Гертруда вообще нечасто получала от него послания. Но сейчас не эта его чудаковатая манера заставила ее неожиданно сходить с ума от новой и непредвиденной тревоги, а тот простой факт, что он не явился. Гертруда в душе всегда полагала, что стоит ей позвать Графа, как он тотчас же примчится, какое бы дело ни пришлось ему для этого отложить. Не существовало препятствий, которые могли бы помешать ему. То, что он не пришел, могло без сомнения означать только одно. Он все знал. А если знал он, то, возможно, знали все. Неужели Тим проговорился кому-нибудь? Он клялся, что чист. Тогда Анна? Исключено. Но даже не мысль, что им всем «известно», так мучила ее, как ужасающее чувство, что Граф осуждает ее, что он страшно оскорблен, несчастен, потрясен, полон ненависти. Что никогда больше между ними не будет прежних отношений. Она почувствовала, что ничто на свете не было так важно для нее, как доброе мнение о ней Графа. Ей хотелось в тот же вечер помчаться к нему домой, где она никогда не бывала. Хотелось увидеть его, увидеть его нежные светлые глаза и убедиться в его уважении, в его любви. Она будто вдруг влюбилась в Графа! Она, которая уже любила Гая и Тима.

Опоры, на которых стоял ее мир, рухнули. Гай умер, Анна ушла, Граф больше не любил ее, и она с ясностью поняла, что не может ни продолжать эту сумасшедшую преступную жизнь с Тимом, ни представить его миру как своего возлюбленного и мужа. Не может. Если бы только все вновь стало как прежде или таким, каким никогда не было, но каким могло бы быть, если бы только все пошло по-другому, что было невозможно. Ей хотелось быть былой Гертрудой, Гертрудой Гая, центром всеобщей любви и восхищения, и чтобы рядом были Анна, и Граф — и Тим тоже, и та любовь, что они принесли с собой из Франции. Но быть с Тимом отверженной, скиталицей, бродягой она не могла. Тим теперь виделся ей цыганом, вырвавшим ее из ее мира и увлекшим в свою жизнь. Только у него не было своей жизни, своего места в жизни. Она спросила его о друзьях. Друзей у него не оказалось. Он пришел к ней в поисках жизни и места. Деньги тут были совершенно ни при чем (она никогда так и не думала). Но она все больше видела в Тиме бездомного бродягу, без корней, без пожитков, без своего мира. И она тоже станет бездомной бродягой, если не покончит с этим, если каким-то образом не решит абсолютно неразрешимую проблему.

«Новости, новости, Гертруда завела любовника!» — «Да что вы! И кто это?» — «Тим Рид!» — «Вы имеете в виду того тощего малого, художника? Вы шутите!» Известно ли им? Если она прекратит это сейчас, обойдется лишь смутными слухами, которые стихнут и забудутся. Никто ничего не знает наверное; в конце концов, это так неправдоподобно. На чаше весов так много против бедного Тима. Тут и Гай, и Анна, и Граф. А теперь еще ее отвратительная ничтожная гордость, ненавистная, но тем не менее тоже глубоко ей присущая. Казалось, это так разумно держать все в тайне, не торопиться позволять себе новую любовь. Теперь же, похоже, становится невозможным вообще позволить ее. И все же мысль расстаться с Тимом, по-настоящему расстаться, была невыносима. Мысль Гертруды металась и петляла, как заяц. Оставался единственный выход, не бог весть какой и временный, но при котором можно сохранить главное. Она должна попросить у Тима мораторий, перерыв, время, чтобы все обдумать, или скорее безвременье, пока все не успокоится.

Гертруда и думала над этим, и не думала, спасаясь от этой мысли в объятиях Тима. Она хотела, чтобы Тим подтвердил неизбежность такого выхода. Решающий, откровенный разговор произошел совершенно случайно. Они только что закончили один из своих долгих праздничных обедов и сидели, непринужденно болтая о том о сем. Им было так хорошо вместе! Это было вечно новое чудо, которое, с удивлением отметила Гертруда, дарила им их любовь. (Анна сказала: «Он тебе надоест». И не могла ошибиться сильнее.) Как шпионы с их раздвоенным сознанием, Гертруда испытывала чувство покоя и влюбленности. Они сидели в столовой, при зажженной лампе, за неубранным столом и пили вино. Неожиданно Гертруда сказала: «Так дальше не может продолжаться», и Тим ответил: «Господи, конечно не может, знаю!» — и между ними начался тот убийственный разговор. Они с ужасом и мукой смотрели друг на друга, но остановиться не могли и продолжали говорить вещи, которые навсегда разъединяли их.

— Гертруда, это правда. Тебе просто хочется покончить со всем. Покончить, пока никто не узнал о нас. Хочется, чтобы этого вообще никогда не было. Хочется, чтобы я исчез. Хорошо, я исчезну.

— Я не хочу этого…

— Хочешь, очень хочешь, чтобы я был так добр и ушел сам и ты не чувствовала бы потом, что вынудила меня уйти. Ты права, мы изгадим нашу любовь, если будем продолжать. Лучше расстаться сейчас, пока она еще чиста. Иначе кончим тем, что возненавидим друг друга, или скорее ты возненавидишь меня, я стану камнем у тебя на шее. Конечно, это было слишком хорошо, чтобы быть правдой. Это было прекрасно, и я благодарен и совсем не зол, не испытываю вражды к тебе, но, боже, так несчастен!..

— Тим, я тоже несчастна, я страдаю, я в страхе, а еще полчаса назад была счастлива с тобой. Это безумие. Ах, Тим, почему мы не можем сделать друг друга счастливыми?

— Потому что ты, дорогая, недостаточно любишь меня. Это не неожиданность, не случайность, что мы оказались в этой точке.

— В какой точке?

— Откуда наши пути расходятся.

— Нет, нет, нет. Тим, любимый, мы не можем расстаться. Прекратим этот разговор, пойдем в спальню. Мы слишком много наговорили друг другу.

— Ладно. Ты иди. Я скоро приду. Вот только допью.

Тим почти церемонно встал одновременно с Гертрудой. Она подошла и прижалась к нему, к его обвисшей белой рубашке. Тело его было влажно от пота.

— Иди ложись, дорогая.

— Хорошо, Тим. Приходи скорее.

Гертруда заснула. Она сбросила туфли и легла на кровать. Сейчас она проснулась, прислушалась. Свет в спальне был выключен. Сомнений не было: она одна в квартире. Она соскочила с кровати и обежала комнаты, зовя его. Никого. Затем она увидела, что его рюкзак и старый чемодан исчезли из прихожей, где они всегда находились.

Гертруда отправилась в гостиную, полностью включила свет. На столе лежало письмо.

Моя дорогая, ты хотела, чтобы я ушел, и я ушел. Ты права, нам следует мирно разойтись. Я чувствовал, что так дальше продолжаться не может. На самом деле ты не хочешь замуж за меня, а никакие другие отношения мне не подходят, слишком все серьезно; я не хочу сойти с ума. Я не могу быть тайным любовником. Не ищи меня в студии, ты меня не найдешь ни там, ни в других местах, где мы встречались. Если мы увидим друг друга, все начнется снова. Ты должна вернуться в настоящий твой мир к настоящим твоим друзьям. Скоро ты почувствуешь себя счастливее. Почувствуешь облегчение. Моя дорогая, мне очень жаль, что у нас ничего не вышло. Моя любовь к тебе корчится от боли.

Т.

Гертруда рванула ворот платья. Запустила руки в волосы. Губы скривились в гримасе боли и ярости, из глаз ливнем хлынули слезы. Она опустилась на стул и с полчаса сидела совершенно неподвижно.

Затем встала и налила себе виски. Она так желала Тима, что тело, казалось, разваливается, рассыпается на части. Она с трудом удержалась, чтобы не заметаться по квартире, как обезумевший зверь. Она никогда по-настоящему не признавалась себе: «Это просто плоть, вожделение, взрыв страсти, бегство от горя», не призналась и сейчас. Но ощущала свое физическое влечение к Тиму как нечто отдельное от нее и постороннее, как род эманации, второе тело, она жаждала его тонких рыжеволосых рук, и гладкой нежной кожи, и его поцелуев, которые разрешали все проблемы и давали ответы на все вопросы.

Гертруда выпила виски и спокойно призвала на помощь разум, как зовут слугу. Тим сказал: «это не случайность». Не было случайностью то, что они начали этот разговор, хотя сперва казалось, что он возник непроизвольно, по воле случая. Он должен был состояться. Они уже несколько дней были готовы к нему, почти с того момента, как Тим переехал на Ибери-стрит. Она чувствовала, что они оба репетируют его, что оба уже знают, что скажут. «Это правда, — произнесла она вслух, — я не могу выйти за него». Она всеми силами пыталась вживить Тима в свою жизнь, но он, как чужеродный орган, не приживался, и спасительная кровь ее души не поступала в его душу. В конце концов она отторгла его. Она не пыталась понять, почему так произошло. Причин было множество. Она могла влюбиться в кого-то другого, но по недоразумению влюбилась в Тима. О том, в каком состоянии сейчас Тим, она старалась не думать, да и не могла его себе представить.

Она взглянула на часы и удивилась, поймав себя на мысли, что хотела узнать, не поздно ли еще будет позвонить Графу. Разумеется, было уже поздно. Почти два часа ночи. Она встала, раздвинула шторы на окне и посмотрела на пустынную Ибери-стрит. Больше ей было нечего скрывать. И в самом этом движении, которым она распахивала шторы, было ощущение освобождения. Ложь, секретность отравили их обоих. Их любовь была чем-то изумительным и прекрасным, но не была ни сильной, ни здравой. Наверное, в этом ее вина, подумала Гертруда, но мысль эта не слишком трогала. Ей нужно просто прийти в себя, оправиться. Она увидится с друзьями, соберет их вокруг себя, так она станет жить отныне, в окружении друзей. Она вернет Анну и завтра же увидится с Графом, пригласит на ланч и увидит его счастливые глаза. Это настоящая жизнь. И устроит небольшую вечеринку, позовет на нее Манфреда и Джеральда, и Виктора, и Эда, и Мозеса, и Джанет со Стэнли, и миссис Маунт. И пригласит Сильвию Викс отдельно ото всех, потому что кто-то говорил, что она несчастлива. И отправится куда-нибудь в путешествие, в Афины или в Рим, и возьмет с собой Розалинду Опеншоу, и Анна тоже поедет. Они там весело проведут время, и она будет добра к людям и узнает, как они живут. И все вновь будет прекрасно, и просто, и открыто, и чисто. Тим поступил порядочно. Умно и смело. Лучше расстаться так, как расстались.

И никто ни о чем не узнает, продолжала она говорить себе. Все останется в тайне. А даже и пойдет слух, так никто не поверит, если она будет вести прежнюю жизнь. В некотором смысле это навсегда сохранит ее, их любовь. Она останется в их прошлом прекрасной, незамутненной. Ее не отравят ни ссоры, ни ненависть, ни скудоумная вульгарность людей, которые презирали бы за нее. Никто бы не понимал их, кроме их с Тимом. А теперь она в прошлом и в безопасности. Так лучше.

На Ибери-стрит ложился бледный предутренний свет, в котором, как в перламутровом тумане, постепенно тускнели уличные фонари. Скоро наступит июнь, середина лета. Дома застыли в неподвижности, словно приговоренные.

Гертруда отошла от окна, собираясь лечь. Хмельная бодрость улетучилась. Голова болела. Она разделась и выпила таблетку аспирина. Села на кровать, и слезы снова ливнем хлынули из глаз. Она одинока. Она надеялась, что не останется одинокой, но вот осталась. Она потеряла его, свою любовь, своего плейбоя. И над костями его, что в поле белеют, вечный ветер печально веет.

— Значит, вернулся, — сказала Дейзи. — Так и думала, что приползешь обратно.

— Да ну? — скривился Тим. — А я не думал. Дай мне, ради бога, чего ты там пьешь.

— Тут на донышке. Надеюсь, ты раздобыл денег, у меня ни гроша.

— Денег полно.

— Ну, хоть вернулся с деньгами в кармане.

Тим колебался: может, отослать деньги Гертруде? Потом решил, что не стоит.

Он сел на рахитичный расшатанный стул. В душную пыльную комнату светило солнце. Дейзи, которая сидела на кровати, подложив под спину подушки и задрав колени, сегодня сражала наповал своим нарядом. Когда неожиданно появился Тим, она заканчивала подкрашиваться. На ней была шелковая блузка в черно-белую полоску, перехваченная блестящим черным пояском, черная кофта в белый цветочек и с мягким воротничком, подвязанным черно-оранжевым шарфиком. На ногах — черные колготки и черные лакированные туфли с огромными металлическими пряжками и на высоченных шпильках. Лицо было как сине-белая клоунская маска.

— Как продвигается роман?

— Лучше не бывает. Писала без продыху, пока ты был в самоволке.

— Замечательно.

— Что, разочаровался в Гертруде?

— Мы оба разочаровались. Это было краткое затмение.

— Я предупреждала. Ведь предупреждала же?

— Да. Для кого наводишь красоту?

— Для тебя.

— Ты не знала, что я приду.

— Я ждала тебя каждый день.

— Как трогательно.

— Ну конечно не для тебя. Я как раз собиралась пойти в «Принца» перекусить.

— Нашла себе кого-нибудь, пока меня не было?

— Нет. Но не потому, что не хотела. Я не простила тебя, так и знай.

— Но простишь.

— Ладно, неважно, это все дело настроения. Я по тебе скучала! Тоже по настроению. А ты скучал?

— Думаю, да, — кивнул Тим.

— Он думает, надо же! Славный ответ, достойный Тима Рида! Значит, между вами все кончено?

— Да.

— И к лучшему. Как все происходило? Жду подробного отчета.

— Я не могу, Дейзи. Давай забудем. Прости и забудь. Это прошло, развязано, как развязывают узелок, и тесемки снова болтаются свободно.

— Очень наглядно. Я часто думала, что наша с тобой жизнь, как кусок веревки, грязной старой веревки, обтрепанной на концах.

— Ты не пыталась связаться со мной? — спросил Тим.

Он заглянул в студию, но никакого письма не видел. Проведя день и ночь в одиночестве в студии, он побежал к Дейзи. Он боялся прихода Гертруды и не мог вынести одиночества. И внезапно почувствовал, что ему совершенно необходимо поговорить с Дейзи.

— Пошел ты подальше, с какой это стати? Ты смылся, сказав, что собираешься жениться. Или ты ждал, что я побегу за тобой? Да скатертью дорога, так я подумала.

— Но ты рада, что я вернулся?

— Наверное. Я тут не просыхала, буквальным образом. Я привыкла к тебе, парень. Я могу говорить с тобой. Думаю, ты ничтожный себялюбивый лживый подонок, как большинство мужиков. Просто других я еще больше ненавижу.

— Дейзи…

— Сходишь нам за вином или пойдем в «Принца»? Между прочим, Джимми Роуленд вернулся.

— Отлично…

— Он говорит, Америка пуста, как внутренность чистой белой картонной коробки.

— Дейзи, не возражаешь, если я останусь тут на какое-то время?

— Ты имеешь в виду, пожить, спать в моей постели?

— Да, ненадолго…

— Ладно уж. «Вечно одно и то же», как ты говоришь, когда хочешь переспать. Неудивительно, что все девки за тобой бегают. А что твоя студия?

— Оттуда меня гонят.

Это была неправда, но Тиму не хотелось мучиться ожиданием, что вдруг нагрянет Гертруда.

— Действительно! Небось опять врешь. Ну, это не важно. Меня больше не интересует, правду ты говоришь или нет. Но для твоих чертовых картин здесь нет места.

— Отдам на хранение хозяину гаража. Спасибо, дорогая.

— Тебе лучше подсуетиться и найти квартиру. Сам знаешь, как мы уживаемся, когда заперты в одной конуре, как крысы. Нам было бы хорошо во дворце. Деньги положительно повлияли бы на наши характеры.

— Я подсуечусь. Так мне сходить за вином или отправимся в «Принца»?

— Ох, сходи и прихвати какой-нибудь жратвы. Не хочется тащиться в «Принца», слишком далеко для такого раннего времени. Там Джимми Роуленд будет сидеть и ржать над собственными шуточками, а я не выношу его ослиного рева и писка бедняги Пятачка. Погоди, не уходи. Сядь рядом и попроси прощения, как смиренный кающийся грешник.

Тим сел рядом с ней и посмотрел в ее огромные темные карие глаза, подведенные синим, с торчащими от туши ресницами. Он коснулся маленькой коричневой родинки у ее носа.

— Старая знакомая.

— Больше так не поступай, Тим Рид. В другой раз я могу и не простить. Забавно, я сперва решила, что ты делаешь это ради нас, чтобы тянуть с нее денежки, ты, чокнутый, способен на такое. И была очень тронута. Интересно, если бы она терпела это долгое время, ты мог бы всегда врать ей, что встречаешься со старыми друзьями по Слейду, ты же такой мастер по части басен. Ты рассказывал ей обо мне?

— Нет.

— Точно? Ни слова?

— Ни слова.

— Хорошо. Бьюсь об заклад, ты врал ей, какой ты одинокий. Думаю, от тебя пахнет ею. Ты мерзкое животное.

— Скинь туфли, — попросил Тим. — Острые, черт, как копья.

— Скинь сам. Я не могу достать до них. Ты мешаешь. Ты любишь меня?

— Люблю.

— Не чувствую особого пыла, где твои знаменитые страстные восторженные ирландские признания? В жизни не видела человека, больше похожего на побитую собаку. И седеть начинаешь.

— Да ну?

— Шучу. Погоди, ты мнешь мне воротник, я сниму шарф. Боже, ну и жара!

— Ох, Дейзи, как я был одинок, как это было ужасно!

— Хочешь, чтобы я утешала тебя, потому что Герти поняла, какой ты крысеныш? Бедный маленький Тимми. Положи голову вот сюда. Женщины для того и существуют, чтобы утешать, они — верное средство. Ты возвращаешься к женщине, которую бросил, и просишь утешить, потому что там у тебя не выгорело. Господи, какие мы дуры! Хотелось бы мне найти себе мужчину получше.

— Хотелось бы мне быть лучше.

— Бедненький Тим, бедненький грешник. Полно, обними меня. Не горюй, здесь тебе бояться нечего.

Все, размышлял Тим позже, пошло не так с того момента, как он наспех овладел Гертрудой у себя в студии. Его чрезмерная боязнь, что им помешают, вызвала у Гертруды раздражение и чувство неуверенности. Она нервничала и стеснялась. Обижалась на его неспособность обеспечить ей безопасность. Потом провальная встреча с Анной (его идея): в голове пусто, ни одной умной мысли, а она сверлит холодным взглядом, словно видит его насквозь. Он был уверен, что Анна заставила Гертруду выложить правду (хотя Гертруда и отрицала) и велела ей все прекратить! При первом же столкновении с людским мнением Гертруда сдалась. Глядя на свою любовь чужими глазами, она увидела, насколько это нелепо. Хорошо еще, что он ни словом не обмолвился ей о Дейзи. А если бы сказал и Гертруда ушла бы от него после этого, он вообразил бы, что причина в Дейзи, и лишь еще больше мучился бы, упрекая себя в бесстыдстве. Он мог представить себе, в каком был бы отчаянии, если б думал, что без этого фатального откровения мог сохранить свою любовь. А так у него хотя бы было утешение: Гертруда бросила его не в результате какого-то его промаха или случайно открывшейся лжи, но по глубинной непоправимости самой ситуации. Гертруда стыдилась его, вот к чему все пришло. Тим не чувствовал ни обиды, ни удивления. Ему было стыдно за самого себя; только в обычных обстоятельствах это не имело бы никакого значения, и он едва ли обратил бы на это внимание.

Во Франции легко было говорить: какое-то время будем держать все в тайне. Это казалось разумным и простым. Но подобная тактика оказалась для них губительной. Если бы у Тима было надежное убежище, возможно, было бы легче, а так факт его связи с Дейзи все же навредил ему. Срочный отъезд Анны (Гертруда наверняка все рассказала ей) будто бы к старинной школьной подруге в Герефорд (Гертруда становилась такой же ловкой лгуньей, как Тим) открыл ему доступ на Ибери-стрит; но там они тоже не были в безопасности. Вежливые, знающие правила родственники без приглашения не заглядывали, но давило само их присутствие на горизонте. Гертруда не могла игнорировать этих людей, хотя делала вид, что не зависит от них. Оставался Лондон — громадный дворец развлечений, и урывками, бродя по нему, как пара отпускников, они чувствовали себя счастливыми. Тим показывал ей картины, здания, места. Гертруда до удивления плохо знала Лондон. Они часто бывали в Британском музее. (Там был уединенный диванчик в этрусском зале, где можно было целоваться.) Тим водил ее в пабы, подальше от «Принца датского» и от «Герба Ибери», — пабы в Чизуике и те, что он запомнил в северной части Лондона (но не в Хэмпстеде, где полно было родни Гая). Они побывали в убогом кабачке на Харроу-роуд, где подавали сидр, и ей там понравилось. Они были как влюбленные студенты или пародия на счастливых детей.

Они гуляли, пили вино, предавались любви. Здесь было все, что отличает тайную любовь. Больше того, это была самая настоящая тайная любовь. Невероятная страсть, которая внезапно обрушилась на них во Франции, настойчиво бия крылами, — это неодолимое необъяснимое обоюдное влечение плоти не отступало и здесь, в Лондоне. Такой явный, Эрос не обессилел, не исчез. Они предавались любви с яростью, закрыв глаза, со стонами. Затем рывком вскакивали, глядя друг на друга чуть ли не с подозрением, и торопливо одевались, словно собираясь удариться в бегство. Тима удивляла страстность Гертруды, которая во Франции, осененная изумительностью случившегося, воспринималась как вполне естественная. На Ибери-стрит же это выглядело очень странно, и он заметил, что и она, должно быть, это чувствовала. Кроме того, эта квартира ужасала его тем, что вызывала рой обвиняющих воспоминаний, а уж ее-то, наверное, еще сильней. Но они не говорили об этом.

Несмотря на свой девиз «Lanthano», то есть «не привлекай внимания», и веселую способность болтать о чем угодно, но не о главном, Тим прежде никогда не скрывал своих связей с женщинами. Ему тяжело было жить с тайной, которую они даже не обсуждали, по поводу которой даже не шутили. Это наполняло его мучительными сомнениями. Да, в один прекрасный день, когда-нибудь, Гертруда введет его в круг своих знакомых как друга, потом как особо доверенного друга, а потом и как fiancé.[109] Они согласились, что не могут любить друг друга иначе, как имея в перспективе женитьбу, только это не даст их великой любви зачахнуть и погибнуть. Но он чувствовал, что перспектива эта закрывается. Они начали жить настоящим моментом, как все обреченные любовники. И неуклонно, как в море, погружались в уныние.

При всем том Тим никогда не говорил себе, что они совершили распространенную ошибку, приняв банальное плотское влечение за великую любовь. Он все еще верил в великую любовь. Просто не всякой такой любви удается утвердиться в мире. Он часто думал о скалах близ «Высоких ив», прозрачном озерце и «лике». Все, можно сказать, началось там; но при этом он разделял эти события. «Лик» сохранился в его памяти как реальность, он связывал его со своей работой, с собой как художником. Он вспоминал его странные очертания, светлое округлое пятно с влажной рябой поверхностью, «карандашные линии» мха, подобно колоннам, тянувшиеся вверх, темную расщелину наверху, из которой свисали папоротники и ползучие растения, скрывая вершину утеса. Сверхъестественная сила скалы потрясла его, даже сейчас в воспоминаниях (внутренним взором он видел ее предельно отчетливо) вызывая благоговение сродни любовному. Это было как явление истины, и до сих пор он чувствовал ее магнетическое притяжение, как прочную связь, сохраняющуюся между ним и скалой. Ему верилось, что скала стоит и сейчас, продолжает стоять, спокойная и одинокая, тусклая в тени и сияющая на солнце, чернеющая в теплой ночи. К озерцу у него было иное чувство. Страх перед «ликом» был неотделим от благоговения. Страх, внушаемый озерцом, а он страшился его, был иным, более острым, страхом перед чем-то колдовским, опасным. Ему было трудно представить, что оно все так же блестит там сейчас, что, возможно, птица пьет из него и плывет змея.

Пытаясь осмыслить произошедшее в последующие дни своего отчаяния, он порой думал: они просто оказались во власти чар после того, как Гертруда искупалась в том озерце. Это было как наркотик, как любовный эликсир. Что-то в нем колдовски подействовало на нас, может, совершенно случайно, и они на время лишились разума, а теперь эти чары теряют силу. По-другому этого нельзя было объяснить. Но в самой глубине души Тим отвергал это. Подобная опасность не коснулась их. Это не было как магия, это не было магией, хотя в обычном понимании было — магия, колдовство. Это была абсолютная истина, нечто от целостности и добра, взывавшая из темного сумбура в нем самом. Он любил Гертруду любовью, которая была лучше его. Не требующей подтверждения, несомненной, чего он прежде не чувствовал. Она проявлялась в нем в виде радости, которая охватывала его даже теперь, когда они с Гертрудой пили сидр в кабачке на Харроу-роуд.

Но то, что истинно и высоко, может быть физически уничтожено, и его истинность и высота останутся неуловимой чистой аурой в мире идей. Он и Гертруда не смогли помочь своей любви, не смогли выдержать ее. Она дрогнула, он отчаялся. Если бы только, говорил он себе, прошло чуть больше времени со смерти Гая, еще несколько месяцев, и он был бы спасен. Впрочем, еще несколько месяцев, и Гертруда была бы уже другой женщиной, ее потрясенная душа не зазвучала бы в унисон с его душой. То, что это произошло по воле случая, его не тревожило. Он был достаточно умен, чтобы понимать: обоюдная любовь зависит от случая, что не делает ее непрочной. Но он чувствовал печаль, почти горечь, думая, что всего лишь свежая память о Гае, его довлеющее отсутствие оказались фатальными для их любви.

Оба они в этот свой лихорадочный «отпуск» предвидели конец. И были готовы. Тиму не хватило духу начать решительный разговор. Гертруда завела его. Но едва она заговорила, он уже знал, что сказать. Оглядываясь назад, Тим думал, что проявил смелость. Но какой у него оставался выход? Плакать и умолять? Это лишь на какое-то время оттянуло бы конец. Он увидел в глазах Гертруды досаду и раздражение. Как адской боли, он боялся увидеть в них ненависть. И Гертруда попалась в ловушку. Он устраивал ее в качестве любовника, но не в качестве мужа. Теперь ей хотелось вернуться к прежней жизни, к своим старым драгоценным друзьям, к тому, что было мило всему ее семейству. Если бы он «загостился», то стал бы ненавистной обузой. И Гертруда со всей прямотой, насколько хватило духу, сказала ему, что пора и честь знать.

Теперь никогда, думал Тим, не станет он таким, как прежде, просто по-собачьи счастливым. Никогда он по-настоящему не верил, что Гертруда выдержит. Он верил в две несовместимые вещи: что Гертруда любила его безоглядно и всем сердцем и что она любила его недостаточно.

Лежа голым в объятиях Дейзи, обвеваемый ветерком из вечернего окна, приятно охлаждавшим мокрую от пота кожу, Тим говорил себе: если бы они могли умереть сейчас, то отправились бы прямиком в ад, даже не надо собираться. Эх, как бы ему хотелось, чтобы они умерли сейчас!

— О чем задумался, мистер Голубые Глаза?

— О смерти и аде.

— Шутник ты.

— Помнишь о Папагено и Папагене?

— Помню.

— Думаю, мы прошли свое испытание.

— Как бы не так! Стоит мелькнуть очередной юбке, как ты снова смоешься. Герти — лишь начало.

— Ты очень добра, очень мила.

— Ха-ха-ха! Просто надоели мужики, на которых мне начхать.

— Я проголодался.

— Я тоже.

— Так пошли в «Принца датского».

— Пошли. Хорошо в такой летний вечерок посидеть в старом добром «Принце».


  1. Пимлико — район в центральной части Лондона.

  2. Пощечину получить захотел? (фр.)

  3. Петух в вине (фр.).

  4. Удар молнии (фр.).

  5. …рассказывали о Масаде. — Меццад(а), в греческом произношении Масада (букв. «крепость»), — крепость на вершине горы у южной оконечности Мертвого моря, построенная в I в. н. э. Иродом Великим, царем Иудеи. Стала последним оплотом зелотов во время антиримского восстания 66–73 гг.

  6. …«Блажен человек, которого вразумляет Бог, и потому наказания Вседержителева не отвергай». — Иов 5:17.

  7. Свободна от евреев (нем.).

  8. Жениха (фр.).