20945.fb2
– К этому имеется слишком много препятствий.
– Какие же это препятствия?
– Трудно получить разрешение, затем надо сделать новый вклад или получить обратно старый из этого монастыря. Да и что ждет меня в другой обители? Мое собственное окаменевшее сердце, безжалостные настоятельницы, монахини, которые не лучше здешних, те же обязанности, те же мучения. Лучше уж кончить мою жизнь здесь, она будет короче.
– Но ваша судьба, сударыня, вызвала сочувствие многих почтенных людей, и большинство из них богаты. Если вы уйдете, оставив вклад, вас не будут удерживать силой.
– Возможно,
– Монахиня, которая выходит из монастыря или же умирает, увеличивает благосостояние тех, которые остаются.
– Право же, эти почтенные богатые люди уже забыли обо мне, и они очень холодно встретят вас, когда окажется, что надо внести вклад за их счет. Почему вы думаете, что эти миряне охотнее освободят из монастыря монахиню, не имеющую призвания, чем ревнители благочестия окажут помощь девушке, которая идет в монастырь по призванию? А легко ли вносят вклады даже и за таких? Ах, сударь, все оставили меня с тех пор, как процесс проигран, я никого больше не вижу.
– Сударыня, поручите мне это дело; в нем я буду счастливее.
– Я ни о чем не прошу, ни на что не надеюсь, ничему не противлюсь. Единственная оставшаяся у меня надежда разбита. Если бы я хоть могла рассчитывать, что Бог изменит меня и что склонность к монашеству займет в моей душе место утраченной надежды оставить его… Но нет, это невозможно, монашеская одежда приросла к моей коже, к моим костям и теперь давит меня еще больше. О, какая судьба! Быть навеки прикованной к монастырю и чувствовать, что всегда будешь дурной монахиней! Всю жизнь биться головой о решетку своей тюрьмы!
В этот момент я зарыдала. Хотела подавить рыдания, но не могла.
Г-н Манури был удивлен.
– Сударыня, могу ли я задать вам один вопрос? – спросил он.
– Прошу вас, сударь.
– Нет ли какой-нибудь тайной причины для такого сильного горя?
– Нет, сударь. Я ненавижу затворничество, я ненавижу его и чувствую, что буду ненавидеть всегда. Я не смогу стать рабой всего того вздора, который заполняет день монастырской отшельницы: он соткан из пустых ребячеств, которые я презираю. Я бы примирилась с ними, если бы только могла. Сотни раз я пыталась переломить себя, но это оказалось свыше моих сил. Я завидовала счастливому недомыслию моих товарок, я просила о нем у Бога, но тщетно: Бог не хочет даровать мне его. Я все делаю плохо, говорю не то, что нужно; отсутствие призвания чувствуется во всех моих поступках. Это видит каждый. Я то и дело оскорбляю устои монастырской жизни, мою непригодность к ней называют гордыней, меня стараются унизить, число провинностей и наказаний вырастает до бесконечности, и целый день я мысленно измеряю высоту стен.
– Сударыня, не в моих силах разрушить эти стены, но я могу сделать другое.
– Сударь, не пытайтесь что-либо сделать.
– Вы должны переменить монастырь, и я позабочусь об этом. Надеюсь, что меня не лишат возможности видеться с вами; я еще зайду к вам, я буду извещать вас о каждом своем шаге. Уверяю вас, если только вы согласитесь, мне удастся вырвать вас отсюда. Дайте знать, если с вами будут обращаться слишком сурово.
Когда г-н Манури ушел, было уже поздно. Я вернулась к себе. Вскоре зазвонили к вечерне. Я пришла в церковь одна из первых и остановилась у дверей, не дожидаясь, чтобы мне сказали об этом. В самом деле, настоятельница пропустила всех и заперла дверь передо мною. Вечером, во время ужина, она знаком приказала мне сесть на пол посреди трапезной. Я повиновалась, и мне дали только воды и хлеба. Я поела немного, смочив хлеб слезами. На следующий день был созван совет. Всю общину пригласили на мой суд, и приговор был таков: лишить меня часов отдыха, обязать в течение месяца слушать богослужение за дверью, ведущей на клирос, есть-сидя на полу посреди трапезной, три дня подряд совершать публичное покаяние, повторить обряд принятия послушничества и вторично произнести монашеский обет, носить власяницу, поститься через день и подвергать себя бичеванию после вечерни. Во время произнесения этого приговора я стояла на коленях с опущенным на лицо покрывалом.
На следующее утро настоятельница вошла ко мне в келью с монахиней, несшей власяницу и то самое платье из грубой материи, которое надели на меня перед тем, как отвести в карцер. Я поняла, что это означает: я разделась-вернее, с меня сорвали покрывало, стащили одежду и надели это платье. Голова моя была непокрыта, ноги босы, длинные волосы падали на плечи; вся моя одежда состояла из власяницы, грубой рубахи и длинного платья, закрывавшего меня всю, от подбородка до пят. В таком одеянии я оставалась целый день и появлялась на всех церковных службах.
Вечером, находясь в своей келье, я услыхала, что к двери подходят монахини с пением литаний: шла вся община, выстроившись в два ряда. Они вошли, я встала, мне накинули на шею веревку, вложили в одну руку зажженную свечу, а в другую плеть. Одна из монахинь взяла конец веревки, втащила меня в середину между двумя рядами монахинь, и процессия двинулась к маленькой внутренней молельне, посвященной св. Марии. Направляясь ко мне, монахини тихо пели, теперь же они двигались молча. Когда мы вошли в молельню, освещенную двумя лампадами, мне приказали просить прощения у Бога и у всей общины за произведенный скандал. Монахиня, которая привела меня на веревке, шепотом говорила мне требуемые слова, а я точно повторяла их за ней. После этого с меня сняли веревку и раздели до пояса. Мои длинные волосы, разбросанные по плечам, скрутили и откинули на одну сторону, переложили плеть, которую я несла, из левой руки в правую и начали петь «Miserere». Я поняла, чего от меня ждали, и исполнила это. После «Miserere» настоятельница прочитала мне краткое наставление, лампады погасили, монахини удалились, и я оделась.
Придя в свою келью, я почувствовала острую боль с ступнях. Я осмотрела их: они были до крови изрезаны осколками стекла, которые эти злобные женщины нарочно разбросали на моем пути.
Таким же образом я публично каялась еще два дня, только в последний день к «Miserere» добавили псалом.
На четвертый день мне вернули монашескую одежду, причем это было сделано почти с такой же торжественностью, с какой этот обряд совершается публично.
На пятый день я повторила свои обеты. В течение месяца я исполняла всю остальную наложенную на меня епитимью, после чего мое положение снова стало почти таким же, как положение остальных членов общины: я заняла свое место в хоре и в трапезной и наравне с другими исполняла различные монастырские обязанности. Каково же было мое изумление, когда я увидела вблизи юную монахиню, которая принимала такое участие в моей судьбе! Мне показалось, что она почти так же изменилась, как я: она была ужасающе худа, бледна, как смерть, губы у нее побелели, а взгляд потух.
– Что с вами, сестра Урсула? – шепотом спросила я.
– Что со мной! – возразила она. – Я так люблю вас, а вы спрашиваете, что со мной! Пора было кончиться вашим пыткам. Еще немного, и я бы умерла, глядя на них.
Если в два последних дня моего публичного покаяния я не поранила себе ноги, это случилось только потому, что она позаботилась потихоньку подмести коридоры и отбросить в сторону куски стекла. В те дни, когда я сидела на хлебе и воде, она лишала себя половины своей порции и, завернув в салфетку, бросала пищу мне в келью. Когда кинули жребий, кому из монахинь вести меня на веревке, жребий пал на нее, и у нее хватило мужества пойти к настоятельнице и заявить, что она скорее умрет, чем выполнит такую постыдную и жестокую обязанность. К счастью, эта девушка была из весьма состоятельной семьи и получала большую пенсию, которую расходовала по усмотрению настоятельницы. За несколько фунтов сахара и кофе она нашла монахиню, заменившую ее. Не смею думать, что недостойную покарала десница Божия, но она сошла с ума и сидит теперь под замком. Что касается настоятельницы, то она здравствует, управляет, мучает и чувствует себя превосходно.
Мое здоровье не могло устоять против столь длительных и столь тяжких испытаний: я заболела. И тогда полностью проявились дружеские чувства, которые сестра Урсула питала ко мне. Я обязана ей жизнью. Правда, жизнь, которую она старалась мне сохранить, не являлась для меня благом, она сама не раз говорила об этом; тем не менее не было такой услуги, которой она бы мне не оказала в те дни, когда ее назначали в лазарет. Да и в остальное время я не была заброшена, благодаря ее участию ко мне и небольшим подаркам, которыми она оделяла ухаживавших за мной монахинь, в зависимости от того, насколько я была ими довольна. Она просила разрешения ходить за мной и ночью, но настоятельница ей в этом отказала под предлогом, что она слишком слабого здоровья и что ей это будет не по силам. Это было настоящим горем для нее. Несмотря на все ее заботы, мне становилось все хуже и хуже. Я была при смерти, меня соборовали и причастили. За несколько минут до совершения этих таинств я попросила созвать ко мне всю общину, что и было исполнено. Монахини окружили мою кровать, среди них была и настоятельница. Моя юная подруга заняла место у моего изголовья и держала мою руку, обливая ее слезами. Полагая, что я должна что-то сказать, меня приподняли и поддерживали в сидячем положении на двух подушках. Тогда, обратившись к настоятельнице, я попросила ее благословить меня, а также предать забвению совершенные мною проступки. Я попросила прощения у всех моих товарок за позор, который я на них навлекла. По моему желанию мне принесли множество мелочей, которые украшали мою келью или были в моем личном употреблении. Я попросила у настоятельницы разрешения распорядиться ими. Она согласилась. Я раздала их сестрам, которые служили ей пособницами в тот день, когда меня бросили в темницу. Я подозвала к себе монахиню, которая вела меня на веревке в день моего покаяния, и сказала, целуя ее и передавая ей мои четки и мое распятие:
– Милая сестра, поминайте меня в ваших молитвах и не сомневайтесь в том, что я не забуду вас, когда предстану перед Богом…
И почему Бог не призвал меня тогда к себе? Я шла к нему без всякой тревоги. Это такое великое счастье! И кому оно может выпасть на долю дважды? Кто знает, какой я буду в последнюю минуту, а ведь она неизбежна. Пусть Бог пошлет мне второй раз те же страдания и дарует столь же спокойный конец. Я видела, как передо мной разверзлись райские врата, и, несомненно, так оно и было, ибо совесть не обманывает в предсмертный час, а она обещала мне вечное блаженство.
После соборования я впала в какое-то летаргическое состояние. В течение всей ночи мое положение считали безнадежным. Время от времени ко мне подходили пощупать пульс. Я чувствовала, как проводили руками по моему лицу, и слышала голоса, звучавшие будто издали: «Конечности у нее уже совсем застыли… Нос похолодел… Она не дотянет до утра… Четки и распятие останутся вам…» И другой, разгневанный голос: «Уходите же, уходите, дайте ей умереть спокойно, достаточно вы ее мучили!..»
Сладостной была для меня минута, когда кризис миновал и я, открыв глаза, оказалась в объятиях моей подруги. Она не отходила от меня; провела всю ночь, ухаживая за мной, читая надо мной молитвы, давала мне целовать распятие и, отнимая его от моего рта, подносила к своим губам. Увидев, что я широко раскрыла глаза, и услышав мой глубокий вздох, она подумала, что этот вздох – последний. Она начала кричать, называть меня ласкательными именами и молиться: «Боже, смилуйся над ней и надо мной! Боже, прими ее душу! Дорогой друг, когда вы предстанете перед Господом, вспомните сестру Урсулу…» Я смотрела на нее с грустной улыбкой, роняя слезы и пожимая ей руку.
В это время прибыл г-н Бувар, монастырский врач. По отзывам, он прекрасно знал свое дело, но был деспотичен, надменен и резок в обращении.
Он грубо отстранил мою подругу, пощупал мне пульс и кожу. Его сопровождала настоятельница со своими фаворитками. Он задал несколько односложных вопросов о том, что со мной произошло, и сказал:
– Она поправится.
И, глядя на настоятельницу, которой, очевидно, его слова пришлись не по вкусу, повторил:
– Да, сударыня, она поправится; кожа в хорошем состоянии, жар уменьшился, и жизнь начинает светиться в ее глазах.
При каждом его слове радость озаряла лицо моей подруги, а на лицах настоятельницы и ее приспешниц отражалась досада, скрыть которую, несмотря на все их старания, им не удавалось.
– Сударь, у меня вовсе нет желания жить.
– Тем хуже, – ответил он; потом что-то прописал и вышел.
Мне передавали, что во время летаргии я несколько раз говорила: «Дорогая матушка, я скоро буду с вами! Я вам все расскажу». Очевидно, я обращалась к своей бывшей настоятельнице, – я в этом не сомневаюсь. Я никому не оставила ее портрета; я хотела унести его с собой в могилу.
Прогноз г-на Бувара подтвердился; жар спал, обильный пот окончательно избавил меня от лихорадки. Не было больше сомнений, что я выздоровлю. В самом деле, я поправилась, но выздоровление мое очень затянулось. Мне было суждено перенести в этом монастыре все горести, какие только можно испытать. Моя болезнь оказалась коварной. Сестра Урсула почти не покидала меня. Когда я начала набираться сил, она стала терять свои; пищеварение у нее расстроилось; после полудня она падала в обморок, длившийся иногда по четверть часа. Тогда она была как мертвая, взор ее угасал, холодный пот выступал на лбу, собирался каплями и стекал по щекам; руки свисали, как плети. Только расшнуровав ее и расстегнув одежду, можно было несколько облегчить ее состояние. Когда она приходила в чувство, первой ее мыслью было отыскать меня, и я всегда оказывалась рядом с нею. Иногда же, сохраняя еще некоторые проблески сознания и чувства, она водила вокруг себя рукой, не раскрывая глаз. Это движение было достаточно красноречиво, и монахини, когда их касалась эта нащупывающая рука, которая безжизненно падала, не найдя того, кого искала, говорили мне:
– Сестра Сюзанна, она ищет вас, подойдите же к ней…
Я бросалась к ее ногам, клала ее руку к себе на лоб, и рука ее оставалась там до конца обморока. Когда она приходила в себя, то обращалась ко мне:
– Да, сестра Сюзанна, это мне суждено умереть, а вам – жить; я первая увижусь с нею, я буду ей говорить о вас, и она будет внимать мне со слезами. Если есть горькие слезы, то есть и сладостные, и если там, на небесах, любят, значит, там могут и плакать.
И, склонив голову ко мне на плечо, она заливалась слезами.
– Прощайте, сестра Сюзанна, – добавляла она, – прощайте, мой друг. Кто разделит с вами ваши горести, когда меня больше не будет? Кто, кто?.. Ах, дорогой друг, как мне жаль вас! Я умираю, я чувствую, что умираю. Если б вы были счастливы, как мне горько было бы расставаться с жизнью!
Ее состояние пугало меня. Я говорила о ней с настоятельницей. Я хотела, чтобы Урсулу поместили в лазарет, чтобы ее освободили от церковных служб и от других тяжелых монастырских обязанностей, чтобы к ней пригласили врача, но мне постоянно отвечали, что это пустяки, что обмороки сами собой пройдут. А дорогая сестра Урсула ничего другого и не желала, как выполнять свой долг и во всем следовать установленному порядку. Однажды, побывав у заутрени, она больше не появлялась. Я решила, что ей очень плохо. Как только окончилась ранняя обедня, я побежала к ней. Она лежала совершенно одетая на кровати и сказала мне: