21069.fb2
Оранжевая лепешка солнца на синюшных небесах жарит невообразимо.
Такие картины с обворожительными уродами писались на клеенке и продавались на рынках. Теперь подобное искусство – большая редкость.
Увидев себя царем зверей, Костя, привыкший гостить в отягченной всевозможной чушью области Морфея, не удивился. Первейшей заботой его было утоление звериной жажды. Поэтому нарисованный охрой Костя все возил и возил лапой по находящемуся у его ног кейсу.
– В чем дело? – спросил кто-то за спиной.
Костя посмотрел через плечо. Интересовался почтенный господин в галстуке и сюртуке: он был схож с членом Государственной думы от какой-нибудь Бессарабской губернии.
– Пи…ить! – застонал Костя сухой пастью, в углах которой скопилась густая слюна. – Отец, ради бога, помоги открыть. У меня там пивко.
– Отчего бы вам самим не отомкнуть этот кофр? – отчеканил незнакомец.
– Я бы не посмел вам досаждать, – хрипел Константин Николаевич, – да этот поганый “Рембрандт” не удосужился нарисовать мне не только когти, но и пальцы. Вот извольте: это разве львиная лапа? Это какая-то ромовая баба.
Вдруг из кейса донеслось:
– Дядя Ваня, это вы?
Господин так и вскинулся; ломая руки, он бросился к кейсу, пал на колени, закричал в крышку:
– Овечка моя, кто посмел тебя заключить в эту темницу?
Из-под крышки ответили:
– Все в порядке, дядя Ваня! Успокойтесь! Здесь бутылка
“Жигулевского” и какая-то снедь. Тесновато, только и всего. А разговариваете вы с Константином Николаевичем, моим режиссером.
Глядя подозрительно на льва, господин поднялся с колен, отряхнулся и, чуть поклонившись, представился:
– Штефко, Отто Людвигович. Можно Иван Иванович.
– А Фрол Фролыч можно? – непонятно откуда спросил Шурка.
Штефко и Костя оглядели пылающее пространство, но Шурея не обнаружили.
– Видно, из нынешних, пропащих, – констатировал Отто Людвигович и продолжал: – Я, сударь, должен вас предуведомить: я не позволю ни единой душе, вы слышите – ни единой душе! – тронуть хотя бы мизинцем мою козочку! Вы должны усвоить…
– Так она у вас, дядя, овечка или козочка? – перебил разошедшегося немца-чеха Шуркин нахальный голос.
– Шурк, отстань, – устало сипел Костя. – Вы, ваше степенство, не слушайте его, он пятимесячным родился. А вот лучше окажите милость, достаньте бутылочку.
Отто Людвигович пригладил седые волосы, присел, протянул руки к кейсу и щелкнул замочком. Увидев пиво, Костя стал терять сознание.
Последнее, что он видел, – это красного улыбающегося Штефко, протягивающего бутылку с клубящейся и шипящей над ее горлышком горячей пеной. Из-за его плеча выглядывала Катина беленькая головка и пронзительно выкрикивала:
– Я теперь ваша навеки!
Трамвай затормозил, и Костина голова упала, как отрубленная. Он резко выпрямился и услышал доносящееся из чемоданчика:
– Мне без вас теперь не жить! Вот увидите!
Режиссер стукнул костяшками пальцев по крышке кейса, и голосок оборвался. Полная дама с ужасом смотрела на чемодан. Плохо соображая, Костя бросился к закрывающимся створкам дверей и успел-таки выпрыгнуть в ночь.
В Костиной прихожей, под зеркалом, стоял на раскоряченных ножках брюхатый комодик. Костя утверждал, что этот шедевр мебельного искусства настолько совершенен, что мог бы принадлежать самому
Людовику Четырнадцатому.
– Я увидел его выброшенным на груду строительного мусора, напоминавшую баррикаду времен французской революции, – разъяснял
Костя. – Успел переправить к себе, прежде чем то же самое наверняка проделал бы Людовик Пятнадцатый. Применив реставрационные приемы, я быстро привел комодик в чувство, и вот – извольте!
Этот комодик первым встречал хозяина дома, и тот принимался разгружаться, словно достигший оазиса верблюд. Висящее над комодом округлое мутноватое зеркало в бронзовой раме отразило быстро вошедшего Костю. Захлопнув задом дверь, он щелкнул замком кейса и первым делом достал куклу. Рассмотрел. Показал зеркалу – кукла как кукла. Прислонив спинкой к зеркалу, посадил. Затем вытащил из карманов деньги, проездной, пропуск в киностудию, снял часы, отстегнул от пояса ключи – все свалил к ножкам куклы. Куда-то бесследно исчезла жажда…
Пока собирался ко сну, все вертел в голове слово, обозначающее крайнее изнеможение. Не вспомнил и потянулся к словарю.
“Забывать стал – старею”, – перелистывая ветхий, еще с буквой “ять” словарь, огорчался Костя. Вот оно наконец: “энервация”. Поболтав немного сам с собою, Костя угомонился. Скрипнула тахта, погас свет.
Луна дотянулась до прихожей, и там, на комодике, ожила кукла.
Пошевелилась, оглянулась, посмотревшись в зеркало, поправила белые волосы. Громко тикали ручные часы. Кукла потянулась к Костиному пропуску и задела связку ключей. Ключи громко звякнули, и кукла замерла.
– Стой, кто идет? – слабо, явно не просыпаясь, возгласил Костя и перевернулся на другой бок.
Кукла не без труда раскрыла корочки пропуска. С фотографии, на пол-лица украшенной круглой печатью, на куклу немного вытаращенными глазами смотрел Костя. Судорожно вздохнув, кукла наклонилась и принялась осыпать поцелуями сердитую Костину физиономию…
– Да, да, я внимательно слушаю, – как будто просыпалась Катя.
Костя чувствовал себя глупее глупого, когда паузы растягивались, и он что-то говорил, говорил, чтобы улизнуть от главного, спрятаться от того, чего от него ждала Катя.
С того дня, когда впервые встретились беловолосая Катерина и ее двойник-кукла, прошла неделя. Теперь лукавые улыбки сопровождали
Костю, негодяй Шурка, не стесняясь, подмигивал. Катя краснела и опускала глаза, когда ловила на себе взгляд Кости, носившего теперь кличку Бисэй Второй.
Они шли параллельно аллее, по которой глухо постукивали на рельсах навстречу друг другу трамваи. Осыпалась листва: бабье лето заканчивалось.
– Кать, а знаешь, как в Японии называется бабье лето?
– Как?
– Малая весна.
– Как интересно.
Сегодня, когда она докуривала сигарету, перед нею задержался проходивший мимо Костя. Он нахмурился и пошел дальше. Она тут же принялась гасить окурок о край урны.