21070.fb2
В конце осени, в изрядный морозец, по заснеженным, еще не разобранным от пожарища московским улицам, неторопливым конным шагом ехали два офицера. Один, в легкой осенней шинели, то и дело поеживался от холода, тогда как его собеседник, одетый в соболью шубу и такого же меха шапку, напротив чувствовал себя чрезвычайно вольготно и вполне наслаждался ядреным русским холодом.
Первым офицером в шинели был никто иной, как начальник фельдъегерского корпуса, подполковник Николай Егорович Касторский. Его спутником в собольей шубе был мало кому известный Александр Христофорович Бенкендорф, ныне являющийся временным комендантом освобожденной Москвы.
Встречавшиеся на дороге мужичье безропотно сходило на обочину и ломало шапки. Некоторые, из самых рьяных, даже вставали на колени и провожали всадников долгими земными поклонами.
- Живо их, Александр Христофорович, взнуздали, - растирая замерзшие щеки, восхищенно заметил Касторский. - Еще неделю тому назад настоящая орда была! Мародеры, беженцы, погорельцы, любопытствующие дурни… Всяк со своим норовом в Москву лез! Теперь совсем другое дело! Одного не пойму, как удалось так быстро управиться?
- Чтобы добиться добродетели, всего-навсего достаточно не злоупотреблять милосердием. - Бенкендорф скривил губы, но, заметив недоумение в лице начальника фельдъегерского корпуса, утвердительно кивнул головой. - Право, больших усилий и не потребуется.
- Однако из жизненных наблюдений хорошо известно, что у строгих помещиков холопы бунтуют и бегут куда чаще, - резонно возразил Касторский. - Оттого многие предпочитают одной рукой бить, а другой миловать.
- Напрасно, ничего стоящего из этого не получится, - Бенкендорф поморщился. - Поверьте, знаю по личному опыту.
На этих словах Касторский замер. Ему показалось, что московский комендант сейчас приведет в пример поступавшего подобным образом императора Павла, чья практика кнута и пряника закончилась, как известно, заговором и удавкой. Но Бенкендорф благоразумно молчал, продолжая презрительно кривить тонкие губы.
Прежде, чем поехать на встречу с московским комендантом, Николай Егорович, разумеется, по всем возможным связям попытался вызнать биографию, этого странного, но быстро набирающего влияние человека. Даже обрывочных сведений о Бенкендорфе, вроде тех, что он воспитывался в иезуитском пансионе, был флигель-адъютантом Павла и Александра, а теперь вот стал московским комендантом, заставляли Касторского относиться к нему с чрезвычайной осторожностью и почтением.
Как знать, кем станет после войны этот высокомерный человек с взглядом средневекового инквизитора? Куда вознесет его судьба через десять лет?
Из своего опыта фельдъегерской службы Николай Егорович прекрасно усвоил правило: «Береженого Бог бережет». Потому теперь, промерзнув до костей, предпочел не плюнуть на церемонии и, послав к чертям выскочку-коменданта, отправиться в какое-нибудь уцелевшее здание к горячему чаю с ромом, а безропотно ехал подле новоявленного хозяина первопрестольной.
На дороге вновь показался обоз, в котором запряженные в сани мужики тащили прочь из Москвы закоченевшие лошадиные туши. При виде Бенкендорфа, кряхтя и охая, крестьяне принялись стаскивать свою поклажу с дороги, затем привычно скинули шапки и поклонились в пояс.
- Поразительный анекдот, не правда ли Николай Егорович? Мужики впряглись в сани, и волокут коней! Это стоит видеть, иначе и сам бы не поверил!
Посмеявшись от души, Александр Христофорович внезапно стал чрезвычайно серьезен и холоден. Словно пытаясь застать Касторского врасплох, спросил:
- Знаете ли вы, Николай Егорович, закон, которым утверждается дисциплина?
«Ляпнешь чего лишнего, а он возьмет, да и донесет», - испуганно промелькнуло в голове подполковника. Начальник фельдъегерской службы занервничал, замялся, но и сослаться на свое незнание не мог, потому что сам являлся лицом, в обязанность которого входило всемерное поддержание дисциплины среди подчиненных.
- Присягой, - с напускною важностью ответил Касторский, очень довольный своей находчивостью.
- Если так, то ваши подчиненные вскорости не только вам на голову сядут, но и ножки свесят! - Бенкендорф улыбнулся весьма удачно использованной русской поговорке и снисходительно добавил. - Оттого вы все мечетесь между кнутом и пряником. Конечно, при этом шума и ненужных эмоций будет предостаточно, а вот толку никакого!
- Как же, Александр Христофорович, поощрение и наказание первейший закон дисциплины… - уныло пробубнил Касторский.
- Все это чушь собачья! Ваша помещичья болтовня! - раздраженно проговорил Бенкендорф. - Нет, сударь, дисциплина покоится на таком порядке вещей, на таком расписании жизни, в котором нет места милосердию!
- Господи, помилуй… - испуганно пробормотал Касторский и незаметно перекрестился.
- К примеру, я посылаю солдата, или даже офицера, на верную и, очевидно, бессмысленную смерть. Знаете, почему он все равно безоговорочно выполнит никому не нужный приказ и отдаст свою жизнь, не раздумывая?
Бенкендорф по удавьи посмотрел в бегающие глазки начальника фельдъегерской службы. Полагая, что не услышит от подполковника ничего внятного, принялся развивать мысль самостоятельно.
- У меня всякий знает, что в мире нет места милосердию. Иначе каждый дурень стал бы валиться в ноги и молить: «Батюшка, помилосердствуй! Деток не оставляй сиротами, жену молодую не делай вдовой, стариков, родителей не лишай последнего попечителя!» Нет, брат, шалишь! По уставу никто никого жалеть не обязан! Есть приказ, будь любезен, хоть в ад полезай, хоть душу дьяволу закладывай, а должное исполни, пусть в нем и нет никакого смысла! Вот, милостивый государь, в чем кроется дисциплина!
- Как бы за подобные опыты наведения дисциплины три шкуры не спустили, - испуганно пробурчал Касторский. - Не ровен час, ошибешься, а у нас, за меньшие ошибки, принято отвечать не иначе как спиной …
Александр Христофорович снисходительно улыбнулся фельдъегерю, у которого то ли от холода, то ли от страха зуб на зуб не попадал.
- Николай Егорович, позвольте вам изложить одну простую, но весьма полезную в нашей жизни истину. Запомните, человеку свойственно ошибаться, а прощать свойственно Богу. Поэтому, мой друг, не стоит впадать в гордыню, ведь это смертный грех. - Бенкендорф скривил рот и смиренно наклонил голову. - Вы лучше сто раз ошибитесь, чем один раз помыслите о прощении. Уж точно не прогадаете!
Александр Христофорович покровительственно посмотрел на Касторского и снисходительно заметил:
- К примеру, вы по собственной инициативе составили очень ценные и правильные донесения на генерал-губернатора Ростопчина и его окружение. Вас, насколько мне известно, никто об этом не просил?
- Счел долгом службы, - отстучал зубами Касторский.
- Без всяких сомнений вы поступили правильно! Бумаги ваши попали ко мне, я прочитал их с большим интересом и даже сделал по ним доклад самому государю-императору!
Бенкендорф загадочно поднял указательный палец вверх, затем, словно подчеркивая масштаб произошедшего и предупреждая фельдъегеря о благоразумном молчании, приложил указующий перст к губам.
- Скажите, Николай Егорович, кто станет вас бранить за подобное служебное рвение? Напротив, ваше мужество и прямота достойны лишь похвалы и дальнейшего продвижения по службе!
- Что же теперь будет с Ростопчиным? - спросил Касторский, давясь словами. - Уже ли трибунал?
- Бог с вами, Николай Егорович, о каком трибунале может идти речь?! - усмехнулся Бенкендорф. - Награда и почетная отставка! Вы наверняка слышали, что после событий, описанных в вашем донесении, генерал-губернатор на пару месяцев попросту исчез. Так вот, его обнаружили казаки, отбивавшие у Мортье заминированный Кремль.
- Чем же он все это время занимался? Никак с полицмейстером подался в партизаны?
- Да нет, не в партизаны… - лицо Бенкендорфа стало надменно. – Он с крестьянскими мальчишками в бабки играл. Еще в Неглинную бросал камушки. Знаете, такая детская забава, кто дальше всех кинет, тот остальным раздает щелбаны. Так вот, Федор Васильевич за это время дюжину шишек соплякам нащелкал, да надрал столько же пар ушей…
- Как же Брокер… полицмейстер… партизаны…
- Оставьте, - махнул рукой Бенкендорф, - полицмейстера нашли мертвецки пьяным. Два месяца шельмец беспробудно пировал на цыганской свадьбе. Допился до чертей так, что неделю к ряду отливали ледяной водой. Лучшие лекаря насилу в ум привели!
- С ним-то что сделают?
- Да ничего! В отставку по-тихому, без пенсиона. И все! - на этот раз Бенкендорф ответил уже раздраженно. - Мягок наш государь. Точь-в-точь Кутузов! Хоть и не любит старика, а милосердием его все равно проникся… Руки марать, видите ли, не хочет…
На этих словах Александр Христофорович осекся и за то, что позволил сказать лишнего, неприязненно посмотрел на фельдъегеря:
- В самом деле, Николай Егорович, нельзя так не беречься! В русские морозы следует одеваться теплее, не то последуете за французами!
Бенкендорф смерил взглядом съежившуюся фигуру подполковника.
- Простудитесь, занеможете, а того и гляди, вскорости и вовсе умрете. Такое, знаете ли, в России часто случается. Не внове!
Пылающей багряницей закат проплывал над промерзшей Москвой, никого не согревая и никому не принося света. Предвестник ночи неумолимо ускользал на Запад, уступая надвигавшейся с Востока тьме.
Всадники пришпорили коней и тут же потерялись из вида за черневшими под снегом руинами старого города, медленно засыпающего с наступлением долгих осенних сумерек.
На неосвещенных, оттого непроглядных изогнутых улицах попадались пешие и конные обозы, с трудом разъезжавшиеся на обледеневших мостовых. Порой здесь еще проносился не опасавшийся свернуть себе шею лихой курьер, проезжал шумный отряд казаков или медленным тяжелым шагом плелся угрюмый конвой с арестантами.
Редкие городские обитатели волочили вязанки хвороста и раздобытую снедь, торопясь возвратиться в свои убежища дотемна. Впервые за свою жизнь они были предоставлены сами себе, а потому откровенно не знали, чем следует заниматься и чего следует ждать от будущего.
Уцелевшие собаки не оглашали окрестности тревожным лаем, твердо усвоив еще при французах, какую за это придется заплатить цену. Они выползали из подвалов и лежбищ, с надеждой осматривая проходящих. Не встретив прежних хозяев, не торопились искать новых, терпеливо возвращаясь сторожить руины своих прежних домов.
Последними на опустевшие улицы выходили укутанные в тулупы часовые, которым дозволялось арестовывать и даже стрелять в любого, оказавшегося после наступления сумерек без специальной бумаги, подписанной новым комендантом призрачного города.
Потом неизвестно каким чудом или, напротив, следуя естественному порядку вещей, небо над Москвой заполнилось сияющими созвездиями и одиноко странствующими в безбрежности светилами.
На них, из уцелевших дворцов, подвалов, камер и лежбищ смотрели и романтически настроенные господа, и скучающие по прежней жизни обыватели, и молящиеся об избавлении арестанты, и терпеливо ожидающие возвращения своих хозяев собаки. Полным надежды казалось раскинувшееся над головой каждой живой души вечное, никому не доступное и никому не подвластное звездное небо.
Только после восхождения звезд на сожженную, измученную Москву опустилась уносящая дневные сомнения и тревоги тишайшая зимняя ночь.