Псков и южные направления,
3–15 ноября 1914 года
«…Во Пскове, таким образом, установилось двоевластие. Старый город за крепостной стеной остался в руках… я вдруг понял, что затрудняюсь определить их, наших противников. За что они стояли? За Временное собрание? Возможно. Но уже 2-го числа пришли телеграммы о перевороте в Петербурге, о низложении “временных” и о переходе “всей полноты власти” в руки так называемого Центрального Исполнительного Комитета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Возглавил его некто Ульянов, хотя почему “некто”? Нам-то он был весьма неплохо знаком.
Одновременно большевики подняли вооружённое восстание в Москве, вспыхнули волнения в Варшаве, а тамошние части, не исключая гвардию, стали массово переходить на сторону мятежников, что неудивительно: слишком много там служило уроженцев Привислянского края.
Мы же со своей стороны удерживали южную часть Пскова, станцию, разъезды, склады, пехотные казармы. Продвинулись от Бастионной улицы, заняли слободы: Панову, Пометкину, Выползову, Алексеевскую, дошли до реки Великой. Противник наш – немцы с бунтовщиками – отступил без особого сопротивления за крепостную стену. Это было логично. Все подступы к городу с севера оставались в его руках, а штурмовать древние укрепления под пулемётным огнём означало понести тяжкие, невосполнимые потери.
Я видел, что Две Мишени очень не хочет втягиваться в уличные бои.
Солдаты Енисейского полка принялись митинговать в поддержку переворота – уж больно сладко звучали обещания новой власти. Впрочем, так и должно было быть, в этом они ничуть не отличались от тех, кого нам довелось лицезреть воочию.
Иные гг. офицеры предлагали атаковать, пока “неприятель” растерян. Но Государь вместо этого обратился к народу.
Объявленное “отречение” провозглашалось лживым. От Германии требовали немедля отступить из наших пределов. Все верноподданные призывались к спокойствию, содействию законной, Всевышним дарованной власти.
…Государь явился в церковь, несмотря на все уговоры не делать этого, подумать о безопасности. Однако Он решительно ответил, что у него есть два сына, есть внук, а если потребуется – то и внучки не подведут, и что Он не станет прятаться.
Я погрешил бы против истины, сказав, что “все пали пред Ним на колени и умоляли о прощении”. Я бы очень хотел, чтобы было так. Но так не было. Только несколько старушек-богомолок. Остальные – жители Алексеевской слободы – смотрели угрюмо, кланялись явно нехотя. Государь стал лично читать Манифест; Его слушали, но не более. А потом некий мастеровой и вовсе бросил, ничего не боясь:
– Довольно, твоё величество. Не верим тебе. Ты отрекся, чтоб, значит, бежать легче было, а теперь решил назад открутить? Не-ет, так не бывает. Пишут, на бумагах и подпись твоя есть, всё чин чином! Мы теперь сами собой управим, уж не хуже, чем при тебе, выйдет!
Офицеры конвоя кинулись было к дерзкому, но Государь остановил их.
– Пусть идёт, – сказал Он, и я могу засвидетельствовать, какая боль была в Его голосе.
Мы и после зачитывали Манифест в рупоры, походная типография напечатала сколько-то экземпляров. Телеграфом передавали всё это в Киев, Ростов, Новочеркасск, Севастополь, Екатеринодар, Царицын, во все губернские города.
Правда, одновременно стали приходить сообщения о новых успехах мятежников. Москва изменила, поднялись против нас Тверь, Иваново, Ярославль, Кострома, Вологда, уральские города и заводы. Даже Владивосток. Большевики раскинули куда более широкую сеть, чем нам представлялось даже в самых мрачных прогнозах.
Немцы, засевшие во Пскове, как ни странно, вели себя подозрительно тихо. А после обнародования Манифеста к нам неожиданно явилась их делегация. Не знаю, о чём они говорили, но немецкий батальон после этого бодро-весело загрузился в эшелоны и отбыл в Ригу.
Я услыхал разговоры гг. офицеров, что германцы пытаются закрепить за собой Лифляндскую, Курляндскую и Эстляндскую губернии, что якобы большевики им это пообещали взамен поддержки. Однако гг. немецкие офицеры сочли невозможным посягать на Помазанника Божия и решили, так сказать, “умыть руки”, попросту отступив в захваченный ими порт, из коего, я подозреваю, их потом, после нашей победы, ещё придётся выбивать.
Так или иначе, но Псков мы оставляли. Склады опустошены, запасы погружены. Государь на прощание объявил бывшему Енисейскому полку, что он расформирован, как опозоривший своё знамя, но, боюсь, митинговавшим в ожидании долгожданного раздела земли солдатам было уже всё равно. Ходивший в разведку Севка Воротников доложил, что енисейцы уже расходятся кто куда, особенно – местные, призванные из Псковской губернии.
И вновь застучали колёса.
Мы двинулись на станцию Дно, намереваясь оттуда достичь Витебска через Новосокольники и Невель. В Витебске всё оставалось тихо, губернатор Арцимович прислал исполненное верноподданнических чувств послание, и мы рассчитывали, что, быть может, задержаться удастся уже там, в отличие от Пскова…»
Карта г. Витебска, 1915 г. (фрагмент).
Феде Солонову становилось лучше. Нет, конечно, он ещё оставался весьма слаб после раны и операции, тело ещё болело, но внутри всё сделалось каким-то лёгким и светлым.
Он не обманывал себя. Лёгкость и свет являлись, когда возле него беззвучно возникала сестра милосердия в глухом платье и белой косынке с алым крестом. Она появлялась, делала что положено и столь же бесшумно исчезала – другие раненые тоже требовали её заботы.
По имени её никто не звал. Всегда было просто – «сестрица». И этого хватало.
Сегодня, однако, когда поезд тронулся и санитарный вагон качнуло на стрелках, она задержалась.
Вернее, её задержал раненый солдат, рядовой гвардии, схвативший пулю под Псковом. Рука на перевязи, писать не может – настойчиво стал просить, мол, напиши, сестрица, Христа ради, весточку домашним моим, что, мол, жив, почти здоров и что за Государя стою.
Она присела, достала карандаш с бумагой, принялась записывать.
– Достопочтенная супруга моя, Глафира Андреевна!.. – диктовал раненый.
Сестра едва заметно улыбалась. Фёдор смотрел на её губы, тонкие, чуть суховатые. Смотрел и думал, что ему тоже надо писать такие вот «весточки», да только куда их отправлять? И дойдут ли? Как сейчас Гатчино, где отец, что вообще там делается?
Он возвращался к этим проклятым вопросам снова и снова, они крутились в сознании, словно те самые «прялки Дженни» в музее техники; перед ним вставали, держась почему-то за руки, и сестра милосердия, и Лиза Корабельникова, с той самой «американской дробовой магазинкой» за плечами.
Её зовут Татьяна, вспоминал он.
Она появилась после обхода, после обязательного бодрого похлопывания по плечу доктором Иваном Христофоровичем: «Ну-с, голубчик мой кадет, как дела-с?.. Вижу, вижу, что неплохо! Кровь с молоком, скоро танцевать у меня пойдете!..»; появилась, села у его узкой койки.
– Мы оставили Псков, – сказала негромко. – Государь выпустил Манифест… но горожане не вняли увещеваниям. «Побегоша и затворишася во граде», словно при Баториевом[13] нашествии. Теперь движемся на юг. Что-то будет!..
Она покачала головой.
– Осталось молиться. Молитва во всех делах помогала, поможет и сейчас, – проговорила она с железокаменной убеждённостью.
– Мы одолеем, – сказал Фёдор со всей уверенностью, на какую был способен. – Мы из Питера вырвались, государь спасся, и наследник-цесаревич, и великий князь Михаил, и семья государева!..
Татьяна улыбнулась, как-то виновато, чуть ли не со стыдом.
– Государя спасли… а сколько при этом погибло верных…
– Таков долг наш! – Фёдора затопила горячая волна. – Государь, он… он Государь! Нет его – ничего нет! Не приведи Господь, случись что с ним – стократ больше погибнет!
– Не волнуйтесь так, милый Фёдор. – Рука Татьяны едва-едва коснулась его груди. – Вам надо поправляться. Я вижу бедствия… великие беды и напасти, и войну, и глад, и мор… ох, словно бабка-вещунья, злое предрекаю, то грех…
И убежала поспешно, прошуршала длинным серым платьем. Скрылась.
Стучали колёса. Фёдор закрыл глаза – больше ничего не оставалось. Только молиться, благодаря Господа за чудесное своё спасение.
«Насколько был торжественен въезд наш в губернский город Витебск, настолько же… Впрочем, обо всём по порядку. Боевых частей в Витебске расквартировано не было, и потому императорский поезд встретил почётный караул из всего, что имелось, вплоть до пожарной команды. Губернатор весь извивался от почтительности; отслужен был благодарственный молебен, депутации городских обывателей, купечества, почётных граждан, дворянства, преподносили один за другим верноподданические адреса. В самом Витебске всё оставалось спокойно. Конечно, заводы тут имелись: чугунолитейный Гринберга, пивоваренный, маслобойная фабрика, очковая и табачная, лесопилка и паровая мельница некоего г. Пищулина; ещё наличествовал епархиальный свечной завод, но оттуда атаки “революционного пролетариата” едва ли стоило ожидать.
Признаюсь, и мне почудилось, что мы достигли тихой гавани: когда Государю подносили хлеб-соль на привокзальной площади, а оркестр играл “Боже, царя храни”. Неужели, подумал я, мытарства наши кончились? Мыслей этих я устыдился, помня об истинных мытарствах, претерпленных теми, кто уходил из Ростова в голую заснеженную степь иного времени, под иным солнцем…
Мы сошли с поездов, размяли ноги, поели горячего, казалось, весь город спешит нам на выручку. Пироги, жареные гуси и куры, всевозможные варенья и соленья, свежий хлеб – чего ещё надо кадету для счастья? Ах, ну да, Севке Воротникову требовалось кое-что ещё, но об этом я умолчу; местные же барышни одаривали его весьма красноречивыми взглядами.
Нас наконец-то пустили к Фёдору. Слон лежал бледный, но бодрый; храбрился, мол, вот-вот встанет. Мы – и я, и Севка, и Лев, и Варлам – все уверили его, что теперь всё будет хорошо: мы в Витебске, и, как мы все надеялись, оторвались от противника. Даже Две Мишени приободрился.
Разместились мы в городских казармах у самого вокзала, мы так и остались при бронепоездах. С наступлением же ночи Две Мишени, пребывая хоть и не в столь мрачной меланхолии, как последние дни, отчего-то приказал выставить двойное охранение…»
Полковник Константин Сергеевич Аристов вышагивал по путям Витебской станции, сейчас полностью занятой составами Добровольческой армии. В резиденции губернатора гремела музыка, там давали торжественный ужин в честь Его Императорского Величества.
Резиденция эта располагалась за Двиной, на высоком берегу, окружённая садом; через мост неспешно полз трамвай[14], несмотря на поздний час, – по случаю прибытия августейших особ время работы продлили.
Здесь же, на станции, прибывшие добровольцы наслаждались отдыхом. Окна казарменных зданий и артиллерийского парка были ярко освещены; всем надоели узкие жёсткие койки броневагонов.
Со стороны уходящих к Смоленску путей донёсся дальний гудок. Приближался поезд, начальник станции должен был пропустить его по единственному оставшемуся свободным сквозному пути, но Две Мишени на всякий случай повернул к перрону.
– Воротников! Бобровский! Ниткин!
– Здесь, господин полковник!
– Воротников, бери пулемёт. Вы двое – возьмите взвод из второй роты и…
Он не договорил. От входных стрелок грянули первые очереди.
Там стоял первый секрет.
Чужой локомотив окутался паром, он тормозил, но неизбежно должен был врезаться в предусмотрительно оставленные там Двумя Мишенями товарные вагоны, гружённые мешками с песком, камнем и прочими тяжестями.
Пальба становилась всё чаще, с подножек вагонов горохом сыпались фигуры в чёрных бушлатах – матросы, и, скорее всего, балтийцы.
От вокзала и казарм нестроевой роты, что были рядом, уже спешила подмога – кадеты-александровцы, юнкера, все вперемешку. Рявкнуло орудие бронепоезда, снаряд врезался в череду вагонов, разнёс один в щепки, но балтийцы уже успели высадиться и теперь набегали, развернувшись цепью и наставив штыки.
Им ответили «фёдоровки», ожил «гочкис» у Воротникова, и чёрные бушлаты стали падать. Однако их было много, и наступали они ловко, решительно, быстро. Паровоз их и в самом деле врезался в гружёные вагоны, смял один, брызнула щепа из другого, но чёрный зверь, окутанный паром, замирал, его бег изначально был недостаточно быстр.
Две Мишени вскочил, не обращая внимания на пули. От вокзала бежали новые и новые добровольцы, и их надо было собрать, обернуть сжатым кулаком…
Его кадеты, его первая рота успела первой, залегла, отстреливаясь. Вторая торопилась следом, эх, мальчишки, и Аристов бросился им наперерез.
– Сто-ой! Рота, слушай мою команду!..
Мальчишки, да. Но уже лучшие солдаты, что когда-либо у него были. Лучше даже тех, с которыми дрался при Мукдене и Ляояне.
Рассыпались, залегли.
– Второе, третье отделения, за мной!
Подоспели другие офицеры-александровцы, Яковлев, Чернявин, даже штабс-капитан Мечников, отделённый начальник у младшего возраста; холодный ноябрьский ветер хлестнул по щекам внезапным порывом, принёс первые клочья дыма – впереди уже что-то горело.
Заговорил пулемёт Всеволода, Воротников короткими жалящими очередями сбивал самых дерзких «братишек».
Полсотни кадет, два десятка юнкеров – «павлонов» и николаевцев, и Две Мишени, пригибаясь, повёл их в обход, заходя влево, к пакгаузам, к Орловской площади и дальше – успеть! Опередить!
Кадет Маслов – некогда щуплый, хилый, слабосильный, что плакал в первый год, прячась по денникам, а теперь тонкий, ловкий, словно ласка или куница, метнулся вправо, влево, вскинул руку, указывая на неприятеля, и сам первый швырнул туда гранату, хорошо, точно по цели. Швырнул, упал, откатился, приложился, отстрелял. На всё – считаные секунды.
Поваливших в сторону от рельсового пути матросов встретил плотный огонь «фёдоровок». Самых прытких накрыло гранатами. Порыв чёрных бушлатов захлебнулся, они сами залегли, но кадеты уже обтекали их с фланга, и короткие очереди автоматов[15] находили цель.
Две Мишени не собирался доводить дело до рукопашной.
Бронепоезд поддал жару, однако балтийцев прибыло слишком много, и они не жалели себя.
– Атас, братва! – зычно заорал один, плечистый, усатый, явно первый силач корабля. Винтовку он держал словно лёгкую тросточку.
Чёрные бушлаты встали, качнулись вперёд тёмной волной, кто-то падал, но они сейчас не жалели ни себя, ни других. Замирали погибшие, корчились раненые, кто-то выл, кто-то орал, блеснули штыки.
Тот самый усач-здоровяк счастливо проскользнул меж пулями, плечом легко, словно пушинку, откинул в сторону Маслова, другой матрос, набегая, замахнулся штыком – Две Мишени выстрелил, почти не целясь, балтиец с проклятьем упал на бок, слепо ткнув куда-то острием штыка, но усач оказался рядом, ловко нырнул в сторону, пуля Аристова пропала даром, и тут голова усатого вдруг резко мотнулась в сторону, брызнуло алое, и громадное сильное тело опрокинулось, жизнь из него исчезла в одно мгновение.
Чуть в стороне возник Бобровский с «фёдоровкой», опустил оружие, быстро кивнул полковнику; мол, не стоит благодарности.
А больше времени для слов или даже взглядов не было, потому что волна балтийцев докатилась до них, и кадеты подались назад, отстреливаясь и избегая рукопашной.
Две Мишени расстрелял все патроны в «маузере», взялся за «браунинг». Стрелял чётко, хладнокровно, аккуратно, изгнав все мысли, что против него – такие же русские, православные, крещёный люд, просто поверившие сладким сказкам, что достаточно убить всех плохих и у этих плохих, включая тех, кого ещё не убили, всё отобрать.
Он вообще думал только об одном – как победить. Это очень трудно, думать, как победить, когда всё существо твоё, вся тварность Господня, вместилище бессмертной души, вопиет, что думать можно лишь о том, как выжить.
Его линия подалась назад, не давая чёрным бушлатам прорвать себя, смять и разметать. Несколько вагонов балтийского эшелона горели, порыв матросов иссякал, слишком много тел оставалось на земле. Обе линии остановились, вжались в стены, оседлали крыши, окна ощетинились стволами. Добровольцы охватили правый фланг балтийцев, но замкнуть кольцо сил не хватило.
Однако и сделанного оказалось достаточно, чтобы взять прорвавшихся в огневой мешок. Очередной шрапнельный снаряд с бронепоезда лопнул над залегшими моряками, и те подались назад.
– Лежать! Лежать! – срывал голос Две Мишени, пытаясь удержать добровольцев от безрассудной атаки. Юнкера и кадеты, знавшие дисциплину, выполнили приказ, другие, гражданские, увы, вскочили – и их срезали ответные выстрелы.
К освещаемой пожарами станции из города начали подтягиваться разрозненные группки добровольцев, работала артиллерия бронепоездов, и только теперь Аристову удалось собрать кулак александровцев – его первая рота, лучшая рота, тщательно сберегаемая и в то же время – бросаемая в самые горячие места.
Яковлев остался с подоспевшими – городовые, иные полицейские чины, даже пожарные и дворники, вместе с гвардейцами и армейцами, раньше ушедшие за Двину в центр Витебска.
…Они пробирались огородами, окраинными улочками города, где он уже сделался почти неотличимым от любого села: низенькие домишки, плетни, осенние лужи, скотина в амбарах, журавли над колодцами, редкие тусклые огоньки в окнах, и ни одной живой души.
Здесь, в полосе меж пустовавшими артиллерийскими казармами и железной дорогой, упираясь в Свято-Михайловское кладбище при одноимённой церкви, жил совсем нищий народ. Даже улицы тут не было (официальная, Старо-монастырская, проходила далеко в стороне), а лишь вытоптанная полоса земли.
Здесь, непарадной изнанкой Витебска, прошли кадеты-александровцы, выбираясь на пропахщие смазкой и креозотом рельсы за спиной бойцов балтийского эшелона.
Две Мишени почти бежал вдоль редкой цепи своих мальчишек. С каждым он был семь лет, каждый был сейчас сыном или младшим братом.
– Рота, за мной; по отделениям, перебежками – пошли!
Команда совсем не по уставу, но именно к таким они и привыкли и такие исполнялись лучше всего.
Пошли. На зарево разгорающегося над пристанционными путями пожара, туда, где бухали пушки и раскатывалась пулемётная дробь.
Нет, никаких героических атак, никаких штыковых. «Штыковая – последнее прибежище дурного командира»: он, Две Мишени, так учил своих мальчишек, особенно после того, как на вооружении появились «фёдоровки» – не без его, полковника Аристова, содействия.
Только меткая стрельба. Жалеть надлежит людей, а не патроны.
И они начали стрелять сами, без команды, его первая рота, без колебаний поражая в спины людей в чёрных бушлатах, с которыми они – сложись обстоятельства иначе – вместе, плечом к плечу били бы германцев или же любого иного неприятеля.
А сейчас их стволы изрыгнули смерть, и балтийцы наконец сломались.
Не все, но многие дрогнули, бросились наутёк, и «полундра!» зазвучало совсем не как клич победы.
Однако побежали не все. Многие так и оставались, сбивались спина к спине, отстреливались из-за углов, из узких пакгаузных окон; кадеты, недолго думая, забрасывали туда ручные гранаты.
В плен из балтийцев никто не сдавался.
Карта г. Витебска, 1915 г. (фрагмент).
Стрельба стихла уже за полночь. Станция осталась за добровольцами, которые сейчас тушили пожары, растаскивали покорёженные остовы вагонов да собирали раненых с мёртвыми.
И своих, и чужих.
Тела сносили к Свято-Николаевской церкви на Никольской улице и церкви Пресв. Богородицы на Поперечно-Петровской. Раненых везли в городскую больницу, за кольцом трамвая на Смоленском рынке, задействовали даже сам трамвай.
Несколько офицеров с погонами гвардейских полков поприветствовали Аристова, остановились.
– Примите наши благодарности, господин полковник. Если б не ваши кадеты…
– Государя едва удержали в губернаторском доме, – добавил другой, с наскоро перевязанным лбом. – И он, и цесаревич, и великий князь Михаил – все рвались в бой. Пришлось двери мебелью заваливать! Князь Оболенский, командир преображенцев, оружие достал и поклялся, что застрелится прямо на пороге, если государь таки решит под пули лезть.
– Слава Богу, что остановили, – Две Мишени кивнул с облегчением. – Всё равно отсюда придётся уходить.
– Уходить? Зачем?
– Город бедный. Провиантских и воинских запасов очень мало, считай, что и нет. Окружные склады в Двинске. Обыватели попрятались.
– Государь утром обратится к жителям, – не слишком уверенно заметил один из гвардионцев.
– И они отсидятся, отмолчатся, – сердито бросил Две Мишени. – Та же история будет, что и во Пскове.
– Вас послушаешь, полковник, так нам и сражаться не за что! – возмутился капитан с перевязанным лбом.
– Есть за что, – хладнокровно парировал Аристов. – Народ сейчас в помрачении. В прельщении диавольском. Не ведает, что творит, и долг наш потому – его от этого прельщения излечить. А теперь, господа, прошу меня извинить…
Уцелевшие матросы отступили в западную часть городских предместий, за Николаевское кладбище и Яновский ручей. Стрельба стихла; добровольцы овладели вылетным ходом на Смоленск, а также на Ригу и Могилёв. Кадет-александровцев сменили: подошёл спешно оформленный 1-й сводно-гвардейский батальон, объединивший всех, носивших знак лейб-гвардии.
Аристов с ног сбился, пока боевые роты Александровского корпуса не получили горячую пищу. Губернатор послал военные команды ко всем купцам первой гильдии, и содержатели трактиров срочно, как говорится, «метали на стол» всё, нашедшееся в погребах.
Постепенно в артиллерийских казармах стало тише. Горячка боя отступала, на её место приходила усталость. Кадеты валились спать, наскоро покрыв нары тощими соломенными матрасами; а полковник, засветив коптилку, сел составлять печальные списки: раненых, погибших и пропавших без вести. Последних не сыскалось; а вот погибшие были.
«…Пал смертью храбрых», – выводил карандаш в руке Аристова. Полагалось писать «волею Божию геройски пал в славной борьбе за Царя и Родину», но слова эти казались сейчас полковнику пустыми и напыщенными. Пал смертью храбрых, и это действительно было так.
Двое в первой роте. Столько же во второй. Дюжина раненых, по счастью, почти все легко, мальчишки вернутся в строй. Но четверо не встанут уже никогда. И хоронить их придётся уже завтра, наскоро; потому что Витебск не удержать, и дай Бог, чтобы свежие могилы эти не подверглись бы осквернению.
Утром объявили о новом государевом Манифесте.
Объявили буднично, словно об изменении в расписании занятий.
Государь заявлял, что, поскольку Русская армия с народом русским не воюет, имея долгом защиту Отечества от врага внешнего, то для подавления гибельной смуты учреждается армия Добровольческая. Вступить в неё мог всякий, кому дорога Отчизна, без различия сословий и прочего. Погоны в ней учреждались чёрно-красные: чёрный – в знак презрения к смерти и красный – в знак крови, что готовы будут пролить её воины.
Всем губернаторам, всем гражданским и воинским начальникам предписывалось не исполнять указы так называемой «новой власти», арестовывать её представителей, действуя, если надо, силой оружия.
Губернаторам и командирам отдельных корпусов с дивизиями слался и особый приказ – не допуская «митингования», отводить верные части на юг, к Ростову, Елисаветинску, Новочеркасску, Екатеринодару. В случае «брожения» и невозможности справиться с большевицкой агитацией – открывать винные склады, отходя с теми, «в ком жива верность присяге». Увозить с собой боевое имущество, реквизировать запасы банкнот и золотых монет из банков.
Две Мишени только застонал про себя, услыхав об этом блистательном плане.
Можно было только догадываться, какие суммы навсегда испарятся безо всякого следа под этим предлогом.
Можно было только предполагать, сколько хороших, крепких, сколоченных частей будет распущено тем самым «открытием винных складов», сколько душ будет введено в соблазн; и хотя Две Мишени знал – только на богатом Юге есть шанс зацепиться, всё в нём восставало против этого одномоментного отступления, обрушения всей России, и пред чем? Призраком, что так долго бродил по Европе, призраком коммунизма, призраком, чья власть привела известно к чему.
Он сам был за отступление, он, Генерального штаба полковник Константин Сергеевич Аристов, но не за такое. Не за обвал и не за бегство. Кто насоветовал государю подобное?
Эх, будь жив Петр Аркадьевич Столыпин, не допустил бы такого…
Но Столыпина настигла пуля эсеровского террориста, как и многих-многих других – министров, гласных, офицеров, ответственных чиновников, вплоть до просто прохожих.
«Значит, мы справимся сами».
Добровольцы оставляли Витебск.
Страна замирала, словно богатырь, получивший удар дубиной по шелому. Телеграф с утра приносил всё новые и новые подробности об успехах большевиков: Москва полностью в их руках, юнкера частично сдались, частично рассеялись, мелкими группами прорываясь из города; рабочие дружины перехватили все ведущие из Первопрестольной дороги, выбраться можно было разве что полями. Советы деловито захватывали власть в центре и на востоке страны, на Урале и в Поволжье, на Севере; объявили о «признании вековых устремлений украинского народа», и в Киеве, как из-под земли, явилась некая «Рада».
Хорошие вести приходили лишь с юга.
Всевеликое Войско Донское заявило, что новую власть не признаёт, верно присяге и ждёт государя в Новочеркасске. Не приняли переворот кубанские казаки, терские, уральские. Семиреченское войско, однако, доносило, что среди местных началось «нестроение», нападают на русские деревни, грабят, жгут и убивают, казакам пришлось взяться за оружие. Подтверждали верность престолу губернаторы Ростова и Херсона, богатой Таврии не нужны были никакие большевики.
Всё это лавиной обрушилось на Аристова в станционном буфете, сделавшемся чем-то вроде офицерского клуба добровольцев.
Плавал сизый папиросный дым, буфетчики сбивались с ног, несмотря на присланную подмогу из городских трактиров; Аристов сжал в озябших ладонях стакан обжигающе-горячего чаю, когда голоса в буфете внезапно умолкли.
Кто-то запоздало вскрикнул «господа офицеры!» – однако его сразу же пресёк знакомый уже негромкий голос, низкий, почти бас:
– Вольно, господа. Вольно, не вставайте, прошу вас.
Все, разумеется, всё равно вскочили.
– Вольно, господа, вольно, – вздохнул государь.
Он был во всё той же генеральской шинели, папаха на голове надвинута низко, по моде казаков Атаманского полка.
– А, вот вы где, Константин Сергеевич, – с приязнью, но устало сказал Александр Александрович, завидев Аристова. – Помнится, звал я вас отобедать иль отужинать с семейством моим, да вижу, что и впрямь недосуг вам.
– Ваше Императорское Величество…
– Оставьте, душа моя Константин Сергеевич; не позволите ли к вам присоединиться?
Аристов поспешно пододвинул императору стул.
– Благодарствую, – вздохнул тот, садясь. – Знайте же, господа, что Константину Сергеевичу и его кадетам обязаны жизнью и я, и наследник-цесаревич, и великий князь Михаил. Вижу, вижу, господин полковник по скромности своей и занятости не счёл нужным рассказывать об этом деле своём и кадет его.
– Ваше Императорское Величество…
– Об этом после поговорим, и помните, что за Богом молитва, а за царём служба никогда не пропадает, – император позволил себе улыбнуться. – Знаю, что не за награды стараетесь, Константин Сергеевич, но за Россию, как она есть. А потому быть в Добровольческой армии 1-му кадетскому Александровскому батальону, и быть в нём вам, полковник, начальником.
– Благодарю, Ваше Императорское Величество!
– И список всех мальчишек ваших, полковник, мне – как можно скорее.
Две Мишени кивнул.
– Припоминаю, припоминаю – тот юноша, что на стрелковом смотру всех удивил, лет семь назад?..
– Ранен, Ваше Императорское Величество. Кадет-вице-фельдфебель Фёдор Солонов дрался геройски с самого начала.
– Дай ему Господь выздоровления! – Государь широко перекрестился. – Где он сейчас? В поезде санитарном?
– Так точно, государь.
– Ну, там есть кому присмотреть, – император улыбнулся. – Не удивляйтесь, Константин Сергеевич, кадет-александровцев я очень даже хорошо помню, вас, голубчик, не исключая. Из ума пока что не выжил. – Он поднялся. – Отдыхайте, господа. Труды нам предстоят великие, но, с помощью Господней, всё переможем.
– Переможем, государь! – раздались выкрики. – Победим! Никак иначе!..
– Иного и не ожидал, – кивнул Александр Александрович. – А вы, Константин Сергеевич, – список не позабудьте.
«Когда уходили из Витебска, многие не понимали – зачем, почему, отчего? Особенно Воротников не понимал. Не ведаю как, но он уже успел познакомиться с некоей местной гимназисткой. Откуда оная гимназистка взялась возле нашего расположения, постичь я не смог.
Пришлось разъяснять гг. кадетам «текущий момент», как говорят большевики. Что нам нужна настоящая база, опора, фундамент, с большими запасами продовольствия и военного снаряжения – а всё это имелось на складах Одесского военного округа и Всевеликого войска Донского. Обыватели запуганы, хаты у всех с краю, выжидают, а обещания “новой власти” сладки, многие польстятся, как польстились уже в столицах. Добровольческая армия должна встать на ноги, окрепнуть, собрать силы, стянуть в единый кулак всех верных. А Витебск… что Витебск. Наших эшелонов становится всё больше, следом за нами двинулись и “лепшие граждане” сего губернского города. Добровольцев тоже прибавилось, хотя не скажу, чтобы особо много – старшие гимназисты, сколько-то отставных военных, жандармские и полицейские чины.
Но – мало, очень мало.
Я всё время сравниваю, как оно выходит у нас и как оно шло у них. Пока что у нас, по крайней мере, на бумаге всё куда лучше. Главное теперь – не повторить тех ошибок, что сделали те добровольцы.
Тех матросов, что попытались нас перехватить, оттеснили в предместья Витебска, но от Москвы, никто не сомневался, явятся к ним подкрепления. Неистовствовала некая “Рада” в Киеве, и оттуда поступили сведения, что эшелоны спешно вооружённых “сичевых стрельцов” тоже двигаются по железной дороге нам наперерез.
Кто-то удивляется, откуда всё это взялось, а я так ничуть. Любили у нас в столицах всяческих чудаков, с чубами да в шароварах, словно со страниц г-на Гоголя. Вот они и подумали – а чего бы нам самим не запановать, коль такие дела?
Могилёв мы прошли не задерживаясь. Но если в Витебске нас встречать вышло всё городское начальство, звонили колокола и отслужили молебен, то Могилев словно вымер. Губернский город, как и Витебск, а всё уже изменилось. По окраинам бузил народ с красными знаменами. Лавки закрыты, полиция разбежалась кто куда. Государь разгневался и повелел вывезти всё, что только возможно, всё же военное имущество, не могущее быть спасённым, – уничтожить.
У нас на глазах страна замирала. Переставали ходить поезда. Останавливались заводы. Словно неведомая рука повернула выключатель и вместо яркого света настала кромешная тьма.
Последний из наших эшелонов ещё не покинул могилёвской станции, а вслед нам уже стреляли какие-то люди с красными повязками на рукавах. Надо полагать, «рабочая гвардия»; большевики не теряли времени, ни дня.
Всё это время мы идём в головах, мы – 1-й кадетский Александровский батальон. Нам пожалован особый знак государем, особое знамя, пока что лишь на бумаге, само собой. Новых красно-чёрных погон, конечно, ещё тоже нет. Многие даже не понимают, зачем они нужны – армии ведь приходилось гасить смуту, и не раз. Стараюсь объяснять, как могу.
Наш бронепоезд идёт самым первым. Мы знаем, что нас, скорее всего, будут ждать в Гомеле, и готовимся.
А Слон поправляется прямо не по дням, а по часам. И сестра милосердия от него не отходит. И смотрит на него… нет, совсем не так, как Лиза Корабельникова или как Зина моя – на меня. И Слон на неё тоже совсем не так глядит, как на ту же Лизавету…»
Две Мишени собрал на бронепоезде всю первую роту. Хотя какая ж это рота, двух полных взводов, и тех не наберётся… Состав, можно сказать, еле полз – Аристов в любую минуту ожидал или разобранного пути, или подорванного моста; впереди первого вагона толкали ещё две пустые платформы.
Однако местные Советы в мелких станциях по пути то ли ещё не успели создаться, то ли попросту решили «не вмешиваться, нехай столичные разбираются».
Утро 9-го ноября караван встретил на окраине Гомеля, у местной сортировочной станции. Железная дорога пронзала город навылет, и деваться тут было некуда. А дальше – мост через реку Сож, и если не бросать всё имущество, то надо прорываться.
Пешая разведка (всё тот же неугомонный Воротников) вернулась с неутешительными известиями: рельсы на сей раз разобраны очень основательно, сняты десятки саженей, вдоль насыпи – позиции рабочих отрядов.
– С лесопильного завода Левитина да с чугунолитейного, который Фрумина, – бодро докладывал Севка.
– Откуда сведения? – поднял бровь Аристов.
– Болтали больно громко, – потупился Всеволод. Ростом он был выше самого полковника. – Услыхал.
– Ну, с какого они завода – нам всё равно, – вздохнул Две Мишени. – Передайте роте приказ – изготовиться к бою. А я за поддержкой…
…В предутренней мгле, в промозглом ноябрьском холоде цепи 1-го кадетского, 1-го сводно-гвардейского, 2-го и 3-го ударных офицерских батальонов без выстрелов, без «ура» серыми тенями потекли к позициям рабочей гвардии.
Гомель ещё спал.
Так всегда бывает – добрые обыватели до последнего не верят в беду, не знают, когда надо бежать, бросая всё.
…С местными кадрами у новой власти, видать, оказалось совсем скверно. Боевое охранение выставлено не было, позиции укреплены наспех, точнее – почти совсем не укреплены. Рабочая гвардия ждала атаку, но ждала её слишком долго, устала, замёрзла, внимание неизбежно притупилось – и потому, когда добровольцы ударили накоротке, подобравшись на расстояние одного короткого броска, поливая перед собой огнём и не жалея патронов, защитники Гомеля обратились в бегство.
Две Мишени аккуратно поднял выпавший из рук убитого знаменосца стяг. Алое полотнище, белыми буквами наспех выведено: «пролетарская дружина № 1».
– Бросьте, Константин Сергеевич, – рядом остановился Яковлев. – Зачем тряпки всякие подбирать? Это ж даже не вражеское знамя, не почётный трофей…
Аристов ничего не ответил, но знамя не бросил, аккуратно накрыл кумачом навек застывшего знаменосца.
Цепи добровольцев заняли товарную станцию, продвинулись до железнодорожных мастерских. Выстрелы ещё гремели, но уже редкие, отдельные, на предутренний Гомель наваливалась тишина. «Пролетарская дружина» – вернее, то, что от неё осталось, – рассеялась по дворам, сараям, улочкам северной окраины города; если ею командуют настоящие офицеры, то сейчас попытаются привести её в порядок, занять новые позиции в районе вокзала и, разумеется, у железнодорожных мостов через Сож.
А пока что требовалось занять прилегающие кварталы и, конечно, чинить рельсы.
«…Город сменяется городом, а кое у кого из добровольцев подъём духа сменяется унынием. Обыватель, что раньше выстраивался бы плотною толпой вдоль улицы, коей шествовал обожаемый монарх, теперь попрятался. Чиновники явились, но верноподданнические чувства излагали так, что, думаю, ни для кого не было секретом – они точно так же изложат их и Временному собранию, буде то вдруг воскреснет. И большевикам пойдут служить – я-то знаю точно, что те пошли. Правда, помогло им это не слишком…
И Две Мишени всё мрачнее.
При этом на первый взгляд у нас всё если не хорошо, то и не совсем плохо. Псков, Витебск, Гомель – всюду нам удаётся взять неплохие трофеи, увезти с собой запасы и взять с города “контрибуцию” – золотыми монетами из местного банка.
Однако я видел, что творится, красные знамёна появлялись как по волшебству. И жители окраин привычно кланялись нам, строем входившим в тот же Гомель; и собирались на благодарственные молебны; но, стоило нам отвернуться…
В первую же ночь заполыхали здания железнодорожных мастерских и пакгаузов, примыкавших к магистрали. Поджигателей захватить не удалось. Наутро выстрелами из-за угла поражён был наш патруль, причём в самом центре, на Миллионной улице рядом с городской управой…
Государя я видел лишь мельком. И, ей-богу, когда мы вызволяли Его из заточения, выглядел он куда лучше. А сейчас… чело Его постоянно осеняли мрачные раздумья, и нетрудно было догадаться, в чём причина: народ совсем не рвался выражать особой любви к своему монарху. А “долой самодержавие!” с равным усердие орали и “временнособранцы”, и большевики.
Задерживаться было нельзя. Трижды нам везло, и мы отразили не слишком хорошо организованные атаки. Но в конце концов против нашей горстки отправят дивизию, укомплектованную по штатам военного времени, и…
Поэтому, наскоро исправив пути, мы покинули Гомель уже на следующий день. И больше уже старались нигде не останавливаться.
Меж тем вокруг нас длилось то, что некие учебники, мной читанные там, именовали “триумфальным шествием Советской власти” – на местах большевики стремительно и в большинстве случаев бескровно брали власть. Губернаторы бежали или просто объявляли себя “частными лицами”, полиция растворялась и исчезала, армия…
Армия бездействовала, несмотря на грозные приказы, телеграфируемые нами. Нет, многие генералы, полковники, старшие офицеры, по слухам, уже начали сами пробираться на юг; Войско Донское твёрдо объявило, что будет стоять “за закон и порядок”, но многочисленные дивизии и корпуса оставались на местах, больше того, призванные нижние чины начали утекать во всё больших количествах: большевистский “декрет о земле” начал действовать.
И здесь, в Полтавской губернии, на нас тоже смотрели косо. Невесть откуда вдруг взялись напечатанные на западноукраинском наречии листовки, где провозглашалась “вильна Украйна”, веками якобы страдавшая от “угнетения народом-держимордой”, сиречь русским.
Но сейчас у нас нет времени с этим связываться.
Нас ждал Елисаветинск.
Расквартированные там – и вообще по северной Тавриде – несколько полков остались верны. Поезда из Москвы и Центра России на юг пока ещё ходили, несмотря ни на что, помнившие о присяге и долге сами пробирались туда. И мы, оставив на произвол судьбы богатые малороссийские губернии, мчались, мчались сквозь ночь и пространство, словно рыцари Круглого стола, алкавшие добыть Святого Грааля…»
Федя Солонов страдал. Нет, не от боли – заштопали его хорошо, тщательно, молодое тело его быстро залечивало рану. Конечно, валяться по госпиталям придётся ещё какое-то время, однако он вставал, осторожно ходил (с костылями), виделся с товарищами. Что ни день, заходил Петя Ниткин, забегали и остальные – его команда «стрелков-отличников», приятели по отделению и роте.
Но страдал он не от этого.
Что с ним происходит, когда рядом появляется тихая, молчаливая сестра милосердия Татьяна, словно сошедшая с иконы? Почему и отчего у него так колотится сердце? Ведь у него же есть Лиза. Верная, смелая, весёлая, находчивая, с которой так хорошо было гулять под руку и кататься на коньках и с которой случился у него первый неловкий недопоцелуй, – как же она? Как он может всё меньше думать о ней и всё больше – о Татьяне? Это же бесчестно, это недостойно кадета-александровца и уже почти что офицера! Неужели он влюбился? Неужели он полюбил другую? Другую, которая, ясно дело, не отвечает ему взаимностью?
От всех этих мыслей голова шла кругом.
И сама Татьяна… о нет, чтобы она бы как-то стала флиртовать или, упаси Боже, кокетничать с ним!.. Она всегда оставалась доброй, ласковой, но именно сестрой, которую ты можешь любить, но совершенно не так, как Лизу!
Однако мысли в голову бравому кадету лезли совсем не братские.
А Татьяна, казалось, задерживается у его койки чуть-чуть дольше, чем у других раненых. Что подходит проведать его чуть-чуть чаще, чем остальных.
И при этом он, Солонов, ничего о ней не знает, даже фамилии. Кто она, откуда? Как попала сюда, в медицинский поезд? Где выучилась? Кого попало ведь в сёстры милосердия не возьмут, а Татьяна умела не только воды подать.
Его так и подмывало расспросить, однако Фёдор не решался, являя, несомненно, постыдную для доблестного александровца трусость.
Татьяна радушно встречала и его друзей, хотя и напоминала строго, чтобы не шумели и вообще чтобы не задерживались, мешая «скорейшему выздоровлению раненых воинов». Петя Ниткин в последний визит свой, правда, как-то слишком уж пристально вгляделся в неё, да так, что Фёдор немедля приревновал (и немедля же устыдился).
И потом Ниткин явно порывался что-то сказать ему, Фёдору, да так и не решился. Ну и ладно. Только бы не пялился на сестрицу Татьяну…
Меж тем юг всё приближался, все разговоры вертелись вокруг того, как скоро они, новорождённая Добровольческая армия, начнут наступать. Федя в них не участвовал – рисовать стрелочки на карте было хорошо для младшего возраста, когда только начинали учить с Двумя Мишенями военные игры, хотя и тогда уже не слишком хорошо, если оторвёшься от реальности: мигом продуешь, все смеяться станут.
Молчал он и потому, что после рассказов Пети Ниткина – вполголоса, чуть ли не шёпотом, чтобы другие не расслышали, – перспективы вырисовывались далеко не самые радужные.
Впрочем, это не отменяло главного. Он должен скорее вернуться в строй, там всё станет проще и легче. И тёмные глаза сестры милосердия уже не будут смущать его, а думать он станет исключительно о том, как выполнить боевую задачу.
Но сейчас он страдал.
Потому что стоило сестре Татьяне от него отойти, как тут же начинало хотеться, чтобы она вернулась. Он искал предлоги, но это было совсем уже недостойно; однако она, Татьяна, словно чувствовала. Появлялась сама, чуть-чуть улыбаясь той самой улыбкой, как у знаменитой Моны Лизы.
Сегодня она подошла после остановки, в руках – свежая газета. Брови гневно сведены, на щеках румянец.
– Нет, Фёдор, вы только посмотрите!..
Она ткнула в низ страницы.
Что там такое? Стихи?
– Господин… или теперь уже товарищ? – Брюсов. «В дни красных знамён».
Фёдор глянул.
– Поэт… – только и смог сказать он.
– Глупый он поэт! – Татьяна даже топнула. – Скверный! А я так любила его Chefs d’oeuvre[16]!..
Фёдор сглотнул, ибо он, если честно, поэтов знал скверно, хотя это и «полагалось» негласными правилами старшей роты – ибо гимназистки-тальминки могли обсуждать модных стихотворцев часами, а галантный кавалер-кадет просто обязан был со знанием дела поддержать разговор.
– Головы у многих закружились, – попытался сгладить он. – Они одумаются, вот увидите, одумаются!
Татьяна опустила голову, вздохнула тяжко.
– Не одумаются, Фёдор. Уже не одумаются. Дурмана вдохнули, не остановиться теперь.
– Дурман рассеивается…
– Но не раньше, чем непоправимое случится, – шепнула она, походя ближе. – Страшно мне, Фёдор, молюсь – а ответа нет. Словно отвернулись все от нас, словно оставили силы небесные своим заступничеством…
– Не может быть! – вырвалось у Фёдора горячее. – Не оставит нас Царица Небесная, никогда не оставит!
Карта г. Витебска, 1915 г. (фрагмент).
А сам вдруг подумал – но ведь тех-то Она оставила. И почти что те же самые люди, с небольшими добавлениями новых, делали то же самое и точно так же побеждали. Во всяком случае, пока.
И всё их с Ниткиным и Двумя Мишенями послезнание не помогало. От советов отмахивались, предостережений не слушали. И даже опекун Пети Ниткина, его двоюродный дядя, настоящий генерал, благодушно внимал поневоле отвлечённым Петиным построениям, но, разумеется, в делах своих не принимал их во внимание ни на йоту.
И вот они всё равно отступают, с безумной надеждой, что сумеют вернуться.
Татьяна вдруг замолчала, с удивлением воззрилась на Фёдора; да так, что ему стало не по себе.
– Что-то вы знаете, милый Фёдор, – прошептала она. – Что-то совершенно ужасное. Не ведаю, что это, и изведать боюсь… но тьма, тьма там адская.
Она дрожала.
– Кары, кары Господни!..
Тонкие скульптурные пальцы поспешно схватили обёрнутый сафьяном молитвослов, прижали к груди.
Фёдор невольно потянулся, с одной мыслью – прикрыть эти мраморные пальчики, защитить, уберечь; и, опять же, в эти моменты он совершенно не думал о Лизе.
И он накрыл их своими. Пальцы её не отдёрнулись, остались, даже сплелись неуловимым движением с его собственными.
Татьяна замерла, глаза широко раскрылись… И тут дверь санитарного вагона распахнулась, ввалились сразу двое – знакомый фельдшер Михеич тщетно пытался не пустить какого-то здоровяка в чекмене казачьего императорского конвоя.
– Куды прёшь, орясина, увечные тут!..
– Да тихо ты, борода нестроевая!.. Ваше императорское высочество, государь и ваш батюшка, наследник-цесаревич, изволили требовать вас немедля к ним!..
Федя замер, поражённый громом. Или шрапнельной пулей.
Ваше Императорское Высочество.
Боже, Господи Боже Сил, как же он так опростоволосился, как он мог не узнать – хотя обязан был! – её императорское высочество великую княжну Татьяну Николаевну?..
Он с ужасом воззрился на собственные ладони. Как он дерзнул?!.. И что теперь будет?!..
– Хорошо. – Великая княжна низко-низко потупилась. На Фёдора она тоже не глядела. – Передайте государю и батюшке, что я немедленно буду.
И пошла прочь, поплыла, медленно-медленно, словно ожидая, что её окликнут, остановят – хотя зачем, почему и для чего?..
А у Фёдора только вырвалось:
– Виноват, ваше императорское высочество! Покорнейше прошу простить!..
Жалкие, мёртвые, напыщенные слова, словно наколотые на иголку собирателя выцветшие бабочки в энтомологическом кабинете.
Татьяна не обернулась. Да и чего ей оборачиваться на обнаглевшего кадета, осмелившегося вот так запросто касаться Её!..
Нет, теоретически они могли бы встретиться на балу, на выпускном балу корпуса – старшая сестра Татьяны, великая княжна Ольга, танцевала у александровцев в прошлом году, и тогда, быть может, – но не так же!..
От ужаса бедный кадет совсем позабыл, что сама великая княжна тщательно блюла инкогнито.
И так застыл, потрясённый, не в силах лежать, но не в силах и двинуться, казалось, предложи ему отделить сейчас душу от бренной плоти – согласился бы не раздумывая, чтобы только полететь бы этой душой следом, оправдаться, объясниться, сказать, что он не хотел, что он не таков, что он… что он…
Собственно, Фёдор и сам не знал, чего именно он «не хотел».
Она ж теперь ко мне и не подойдёт небось, думал он покаянно. Мыслимое ли дело – великую княжну за руки хватать, словно сенную девку!.. Ох, ох, как же он не догадался, как же не увидал ничего?..
Хотелось исчезнуть, раз и навсегда, расточиться и растаять. Чтобы не видели, не слышали и сама память о нём бы исчезла.
Так он и застыл, пока не впал в благословенное забытьё; но и сон Фёдора был тяжек, полон смутных, но грозных видений.
«…Я знал, что Федя долго жил в этом городе. Расквартированный здесь 2-й Таврический стрелковый полк, составленный из уроженцев богатой южной губернии, под началом полковника Бусыгина – сидевшего в полковниках уже много лет, да так и не сделавшегося генералом – остался верен. Нижние чины не разбежались делить землю – наверное, потому что со времён Петра Аркадьевича Столыпина здесь все из общин вышли, землю поделили, выкупили, в общем, стали хозяйствовать сами. И сёла тут были большие, зажиточные, не чета северным великорусским губерниям.
Мы прибыли на рассвете 13 ноября. Нас не встретили рабочие дружины, никто не пытался заваливать мосты или разбирать рельсы. Уездное начальство высыпало встречать; прибыло и начальство губернское, однако донецкие города оставались ненадёжны, по слухам, большевики уже вовсю вели агитацию в Юзовке и на прилегающих заводах.
Прибыла из Новочеркасска и депутация Всевеликого Войска Донского. Я оставался с нашими александровцами и видел не столь многое; но мы, в числе иных частей, прошли торжественным маршем по главной улице Елисаветинска, был отслужен молебен, Государь молился среди толпы народа.
Как же отличалось это от того, что видели мы во Пскове и иных северных городах!..
Признаюсь, что и я несколько воспрял духом.
Всюду по центральным улицам открыты всю ночь были разные заведения, где возглашались здравицы Государю и тосты за скорую и неизбежную победу над смутьянами. Удивительно, но даже многие из тех, что прошли с нами уличные бои Санкт-Петербурга, поддались этому порыву. Многие – но не Две Мишени.
Расположением нашим определили местную мужскую гимназию; занятия были прекращены, к немалой радости гимназистов, без толку крутившихся вокруг нас и изводивших моих товарищей всякими глупыми вопросами. Желторотики, что они видели? Что они понимают?..
Эшелон за эшелоном нашей Добровольческой армии разгружались на вокзале Елисаветинска, все подъездные пути оказались забиты вагонами. Устраивался штаб, куда попытались вытребовать Две Мишени, но тот отказался (небывалое дело!), заявив, что должен остаться с нами, своими кадетами.
Хлопот, конечно, было с преизлихом. Младшие роты, которых не успели распустить на руки родным; средние роты, которым надо было учиться; где размещать, чем кормить, что делать?..
Не без скромной гордости укажу, что полковник Константин Сергеевич Аристов удостоил меня особого своего доверия.
Мы, как могли, преобразовали гимназию под свои нужды. Выбывших преподавателей пришлось замещать нам, старшим кадетам. Мне было доверено вести физику и химию, благо соответствующие кабинеты имелись и даже оказались неплохо оборудованы…»
«…15 ноября. Вокруг продолжается какой-то странный, пугающий меня праздник. Мало кто что-то делает; все празднуют “избавление Его Императорского Величества и всего Августейшего Семейства от опасности”. Две Мишени ходит мрачнее тучи. Несколько рот были посланы к Ростову, Таганрогу, Мелитополю и Юзовке с Луганском. Мелитополь встретил наши части колокольным звоном, Ростов, кажется, даже и не заметил – тут заняты были вывозом урожая, ибо черноморские порты исправно работали, а банки, к моему полнейшему изумлению, столь же исправно совершали переводы в и из Германии, с каковой мы пребывали, если мне не изменяет память, в состоянии войны.
А вот Луганск с Юзовкой огрызались. Там уже с утра до ночи рвали глотки прибывшие большевицкие агитаторы; многие рабочие, я знал, были вполне зажиточны, но заводы расширялись, нанимали новых людей, и вот они, подмастерья, чернорабочие, уборщики, носильщики, землекопы – поддались.
Заводские посёлки опоясались баррикадами.
Наши роты вернулись, не имея приказа на подавление смуты.
К вечеру 15 ноября пришли телеграммы, что Харьков, Изюм, Славянск – все заняты красными войсками. Можно было оценить оперативность большевицкого командования – они не мешкали, перебрасывая новосформированные стрелковые дивизии железной дорогой на юг всеми возможными маршрутами.
Никто из нас не имел никаких сведений от родных, оставшихся в Москве, Петербурге, Гатчино или иных местах. Сева Воротников тоже мучился – телеграммы в Сибирь не принимались.
Правда, приходили и хорошие новости. Кубанское казачество не пошло за большевиками – такие сведения поступили из Екатеринодара. Однако когда я спросил Две Мишени, когда нам ожидать подкрепление из числа кубанцев, он лишь покачал головой.
“Большевикам они отказали, да, Пётр, – сказал он мне шёпотом. – Но и подтвердить свою присягу Государю делом как-то не спешат. Тянут, хитрецы. У них, мол, немирные горцы зашевелились. Им, дескать, никак сейчас станицы ни Терской, ни Кубанской, ни Черноморской линий не оставить”.
“Да как же так, Константин Сергеевич? – спросил я тогда. – Казаки же! Опора престола! Вернейшие из верных!..”
Две Мишени был очень мрачен. Наверное, чуть ли не единственный во всей той праздничной толпе, что полнила Елисаветинск.
“Казаки тоже разные бывают, – нехотя ответил он. – Да и большевики здешние… умней оказались. Ты понимаешь, умнее тех”.
Я понимал.
Никаких “расказачиваний”. Не ведаю, что писалось и говорилось среди большевиков в столице, но здесь – лишь сладкие слова, щедрые посулы, обещания, обещания и ещё раз обещания. Всего и вся. Сохранение привилегий, освобождение от полицейских обязанностей. Земля, воля, отмена обязательной службы. Живи – не хочу.
Это я успел прочитать в их прокламациях.
Ждут, в общем, чья возьмёт.
И прибывший в Елисаветинск Алексей Максимович Каледин, начальник 12-й кавдивизии – он просто начальник кавдивизии, и не догадывается, что под иным небом суждено ему было ненадолго стать донским атаманом только для того, чтобы совершить великий грех самоубийства, полностью разочаровавшись во всём и во всех.
Но пока – все ещё были живы, все те, чьи имена я помнил по той истории: и Лавр Георгиевич Корнилов, и Фёдор Артурович Келлер, “первая шашка Империи”, и другие, которые переживут поражение и уйдут в эмиграцию – чтобы в громадном большинстве умереть на чужбине…»
Федя Солонов грезил не то наяву, не то в полусне. И вроде бы не с чего, он поправлялся, рана, хоть и тяжёлая, заживала. Но вот после того, как выяснилось, что сестра милосердия Татьяна есть Её императорское высочество великая княжна Татьяна Николаевна, он впал в какое-то оцепенение.
И вроде б не с чего – княжна вернулась к исполнению обязанностей медсестры санитарного поезда, только на Фёдора глядеть теперь избегала и ничего ему не говорила. Не гневалась, нет – но отмалчивалась. А если и бросала взгляд – так грустный, полный печали, но никак не сердитый. А он, Фёдор, заговорить сам, понятное дело, не осмеливался.
Он так и лежал на узкой койке, покачивавшейся в такт движению поезда, и к нему внезапно стали приходить картины, что он сам считал напрочь стёртыми из памяти…
Петроград,
24–25 октября 1917 года
Он вновь мальчишка, «младший возраст», седьмая рота, первое отделение. И они – Две Мишени, Ирина Ивановна, Петя Ниткин, Костя Нифонтов и он сам, Фёдор Солонов – пробираются осенними улицами города, почти неотличимого от Петербурга его реальности. Правда, тут нет немцев, и Временное правительство – а не Временное собрание – заседает в Зимнем дворце, а не в Таврическом. В остальном же – похоже, очень похоже.
…Словно он, Фёдор Солонов, восемнадцати лет от роду, читал и комментировал книгу собственных воспоминаний себя, двенадцатилетнего.
Трое мальчишек в кадетских шинелях, высокий военный и молодая женщина – в устье Литейного проспекта. Сам мост перед ними – никем не охраняется, дальше за спинами, напротив Окружного суда – небольшой казачий патруль, казаки неуверенно озираются и, похоже, намерены вот-вот скрыться.
Юнкера Михайловского артиллерийского училища, прибывшие к мосту ранее, позволили себя разоружить. Они не хотели сражаться. Не понимали за что.
Временное правительство уже обречено, практически весь город за ВРК. Пройдёт совсем немного времени, и «штурм Зимнего дворца» поставит точку. Большинство его защитников успеет расползтись кто куда, с обеих сторон убито будет шесть человек, хотя, обороняй здание хотя бы одна рота александровских кадет, штурмующие умылись бы кровью.
Но здесь нет роты александровцев, нет даже взвода. Есть трое мальчишек, подполковник и учительница русской словесности – против тысяч и тысяч распропагандированных, истово верящих большевикам солдат и балтийских матросов, против апатичных питерских обывателей, презирающих «ничтожного Керенского», хотя они же сами весной готовы были носить его на руках…
Всё это знает восемнадцатилетний Фёдор Солонов, лежащий в вагоне санитарного поезда. Он же двенадцатилетний просто жмётся поближе к Константину Сергеевичу и Ирине Ивановне, со страхом глядя на горбатый изгиб Литейного моста.
И вот оно, то, что помнилось ему с самого начала, – две фигуры, без спешки, но и не особо мешкая, спускающиеся с моста. Один в рабочей тужурке, с усами, другой, куда старше, в поношенном пальто, с перевязанной щекой и в старой кепке.
Две Мишени и Ирина Ивановна напряглись.
Фёдор Солонов знал, что сейчас произойдёт. Он знал, кто эти двое.
Константин Сергеевич шагнул им наперерез. Усатый телохранитель успел дёрнуться, но это было всё, что он успел. Плоский «браунинг» в руке подполковника изрыгнул огонь. Две пули в грудь усатого, третья – аккуратно в лоб человека с перевязанной челюстью.
Больше выстрелов не потребовалось.
– В Неву, обоих! – рявкнул подполковник.
И на сей раз видение не оборвалось.
Они все без слов и вопросов кинулись помогать. Даже Костька Нифонтов, даже Ирина Ивановна. Тяжёлые тела переваливались через перила, со всплесками падали в тёмную воду, и что было с ними дальше – Федя уже не видел, потому что Две Мишени уже тащил их всех за собой, прочь с моста, прочь с Литейного, налево, на Воскресенскую набережную и ещё дальше.
Если кто-то и слышал выстрелы, то прибежать на них было уже некому.
Город погружался во тьму безвластия, когда каждый за себя и один Господь за всех.
…Остановились, только когда все начали задыхаться. Позади остался целый квартал, устье Воскресенского проспекта[17], они повернули направо.
Здесь, на углу со Шпалерной, вновь свернули налево, по направлению к Смольному. Навстречу торопливо двигалась солдатская колонна, вразброд, без всякого порядка. Проехал броневик; непохоже было, чтобы раздавшиеся только что выстрелы хоть кого-то взволновали. На подполковника, Ирину Ивановну и кадет никто не обратил внимания.
…Они шли быстро, так быстро, как только могли. Смольный довольно далеко от Литейного, ночь сгустилась, фонари никто не зажигал.
Костя Нифонтов захныкал, что ему страшно, что он голодный и вообще, что происходит? Когда они выберутся отсюда?
– Тихо ты! – прикрикнул Федя. – Нюни подбери! Ты кадет или кто?
– У тебя не спросил! – зло прошипел Костька.
– А ну хватит! – вмешалась Ирина Ивановна. – Костя, нам надо…
– Вам надо, вы и делайте! – обиженно вскрикнул тот.
– И ты будешь делать, – вдруг тихо, но жутко сказал Аристов, надвинувшись на сжавшегося Костю. – А не станешь, помешаешь, щенок, – возьму грех на душу, сам порешу!
– Константин Сергеевич! – ужаснулась Ирина Ивановна.
– Вы не помните, чем здесь оно всё закончится? – сухо оборвал её подполковник. – Всё, довольно разговоров, вперёд!
– Куда?.. – несмотря ни на что, проныл Нифонтов.
– В Смольный, куда же ещё, – пожал плечами Две Мишени.
…Бывший институт благородных девиц, само собой, не спал. Здесь горели костры в сквере, стояли броневики, толпились люди с оружием, но особенного порядка не чувствовалось. В здание то и дело вбегали какие-то люди, кто-то требовал на входе мандаты, но на самом деле строгого контроля не существовало. При этом в Смольный тянулись целые вереницы людей, которые, казалось бы, никак не должны были присутствовать в легендарном «штабе революции»: шли рабочие, солдаты, офицеры, юнкера, какие-то гражданские, хватало и женщин[18].
Две Мишени с непроницаемым лицом шёл прямо ко входу, Ирина Ивановна по другую сторону, трое кадет – меж ними.
– Что бы ни случилось, – сквозь зубы цедил Константин Сергеевич, – вы, господа кадеты, чуть что – падайте на пол, старайтесь укрыться за мебелью. Вы ничего не знаете. Попадётесь – ничего не отвечайте, молчите, если профессор Онуфриев прав – нас не удержат здесь никакие стены. Всё понятно? Падайте и лежите!
– Мы тоже можем стрелять! – возмутились дружно Федя Солонов и Петя Ниткин, Костик мрачно отмолчался.
– Можете. Но не будете, – отрезал Две Мишени.
…Они вошли внутрь. Их никто не остановил, вооружённая толпа пребывала в странной, почти дикой экзальтации. Вспыхивали и разносились по этажам самые дикие известия, Фёдор Солонов-старший знал, что они дикие и не имеют ничего общего с реальностью, Фёдор Солонов-младший вообще к ним не прислушивался. Его просто трясло.
– Третий этаж… – услыхал он слова Аристова. – Нам нужен третий этаж…
Именно там, в коридоре, они впервые услыхали паническое:
– Товарищ Ульянов пропали! И Эйхе с ним!..
Весть покатилась, словно валун с горы. Кто-то попытался кричать, мол, не разводите панику, кто-то – да откуда вы это взяли; но люди в переходах и на лестницах Смольного замирали, вытягивали шеи, крутили головами; Две Мишени с тройкой кадет и Ириной Ивановной поднимались всё выше.
Профессор Онуфриев говорил – где там что было в точности, никто уже не скажет. Придётся ориентироваться на месте. Но что нужно на третий этаж – это так.
Наверное, только в эту ночь у них могло всё получиться. Вчера тут ещё не успели собраться все, кто должен был собраться. Назавтра охрана Смольного будет существенно усилена, на каждом углу, на каждой лестничной площадке и в каждом коридоре станут требовать «мандаты», но сегодня…
Сегодня тут царит хаос революции.
Все двери настежь, беспрерывно звонят телефоны – городская станция в руках верных ВРК войск, линии связи Зимнего уже отключены; не составляет труда понять, где именно «на третьем этаже» находится сейчас мозговой центр восстания.
Возгласы о «пропавшем товарище Ульянове» катились по зданию. Кто-то срывался с места, грохоча сапогами, бежал куда-то; кто-то уже распоряжался «послать самокатчиков»; но та самая «небольшая угловая комната», где «непрерывно заседал комитет», была уже совсем рядом.
Карта г. Гомеля, 1910 г. (фрагмент).
Однако именно на подступах к ней дорогу преградили трое «братишек», балтийских матросов в бескозырках без лент.
– Куда?! И чего с мальцами?!
– Имеем важные сведения для Военно-революционного комитета, – отчеканил Две Мишени. – Генерального штаба подполковник Аристов, явились служить трудовому народу!
– Какие ещё сведения? – балтийцы перегораживали им путь. Позади уже начал скапливаться народ, раздались нетерпеливые выкрики.
– Что у вас там? – из дверей высунулась фигура в круглых очках, с острой бородкой клинышком. Голос властный, привыкший отдавать команды.
– Подозрительных задерживаем, товарищ Троцкий!
– А подозрительных расстрелять, да и вся недолга, – нервно засмеялся Лев Давидович.
Он, конечно, шутил. Это все понимали; но один из матросов резко сдёрнул винтовку с плеча:
– Генерального штаба полковник, говоришь?.. А ну, иди сюда, щас проверим, какой такой ты полковник…
– Подполковник, – холодно поправил Две Мишени. Коротко взглянул на Ирину Ивановну, и она столь же коротко кивнула.
– Падайте! – выкрикнула она в следующий миг, выхватывая плоский дамский «браунинг».
Другой «браунинг», куда внушительнее, оказался в руке Константина Сергеевича.
Выстрелы загремели часто-часто, а кадеты, все трое, дружно, как учили, плюхнулись на пол.
Позади завизжали, завопили, завыли, но Ирина Ивановна уже развернулась, прикрывая Аристову спину, и маленький пистолет в её руке бил без промаха – по тем, кто попытался схватиться за оружие.
Федя Солонов, упав было ничком, тут же вскочил на четвереньки, выстрелы гремели над самым ухом, и падали, отскакивая от пола, стреляные гильзы.
Товарищ Троцкий, он же Лейба Давидович Бронштейн, сын богатых арендаторов, на миг застыл в дверном проёме. Острые глазки за стёклами очков вдруг расширились, рука дёрнулась к карману брюк (знаменитого френча он тогда ещё не носил), но Константин Сергеевич Аристов оказался куда быстрее.
Пуля «браунинга» калибром 7,65 миллиметра разнесла круглую стеклянную линзу очков, вошла в глаз и поразила мозг. Вторая пробила лобную кость черепа, но этот выстрел был уже не нужен – падающий на пол человек был мёртв.
Лев Троцкий, «демон революции», номер два в списке профессора Онуфриева, лежал на затоптанном грязном полу некогда блиставшего чистотой Смольного института благородных девиц бездыханный, как камень.
Но тут кто-то уже разобрался, что к чему, и первая ответная пуля ударила в стену – мимо, человек явно в запале.
– Вперёд! – гаркнул Две Мишени, стремительно меняя обойму.
…Военно-революционный комитет не успел разойтись по районам Петрограда, координируя рабочие и солдатские отряды. Все они были здесь – Антонов-Овсеенко и Подвойский, Садовский и Фомин, Евсеев и Скрипник, Аванесов и Голощёкин, Молотов и ещё несколько человек.
Кто-то из них лихорадочно пытался вытащить застрявший в кармане револьвер. Кто-то, видимо, безоружный, метнулся зачем-то к окнам, но прыгать не решился, высоко, третий этаж.
Самый смелый и ловкий выхватил-таки оружие, Две Мишени, не дрогнув, всадил тому пулю в лоб. Нажал кнопку, выпала пустая обойма; одним движением Аристов перезарядил «браунинг», пока Ирина Ивановна держала всех остальных на мушке.
– Дверь, Фёдор, Петя! – рыкнул подполковник.
Дверь они успели захлопнуть и подпереть столом, и она тотчас треснула, насквозь пробитая винтовочной пулей.
– Номер три, Антонов-Овсеенко, – громко сказал Аристов и выстрелил.
И почти сразу выстрелила Ирина Ивановна.
Человек в поношенном костюме с несвежим воротничком опрокинулся, с грохотом повалив стул, из разжавшихся пальцев выпал револьвер.
– Мы сдаёмся! – крикнул кто-то; а другой кто-то, рыча, прыгнул прямо на Ирину Ивановну. Пуля встретила его в воздухе, тело тяжело ударилось об пол.
– Где-то тут должны быть патроны, – хладнокровно бросила госпожа Шульц.
– Пощады! – сразу двое вскинули руки вверх. – Сдаёмся, пощады, сдаёмся!
И сразу же…
– Хрен тебе! – могучего сложения мужчина замахнулся стулом, пули ударили его в плечо и грудь, затем в голову, и он упал на колени.
Две Мишени хладнокровно перезарядил «браунинг» и продолжал стрелять.
– Номер четыре… Крыленко.
– Номер пять… Молотов.
– Да мы же сдались!.. – истерично взвизгнул кто-то, вжавшийся в угол.
Аристов молча выстрелил. Голова взвизгнувшего дёрнулась, тупо ударилась о стену, штукатурка сделалась алой.
Входная дверь меж тем трещала вовсю, в неё стреляли и били прикладами, но Смольный институт ладили на совесть.
Военно-революционного комитета Петроградского совета больше не существовало.
Оставалось только одно – как-то отсюда выбраться…
– Патроны, – очень спокойно проговорил Две Мишени. – Где-то тут у них точно должны быть патроны…
Ленинград,
лето 1972 года, Комарово,
Академический посёлок
Юлька Маслакова была абсолютно и совершенно счастлива. Наверное, это было неправильно – ведь мама уехала, уехала надолго, и она, Юлька, должна скучать и страдать, но она совсем не скучала. Уж слишком интересно, невероятно интересно было всё, что с ней происходило.
С того самого момента, как она безошибочно указала на место, где стояла исчезнувшая «машина времени» (на самом деле, конечно, никакая не «машина» и уж тем более не «времени»), профессор Николай Михайлович Онуфриев не оставлял Юльку в покое. На бесшумно скользящей по дороге «Волге» (Юлька никогда не ездила на подобных машинах, на такси у них с мамой попросту не было денег) профессор возил Юльку на работу в институт, сажал в кресло, на манер зубоврачебного, обклеивал электродами, словно в больнице, снимал какие-то «показания».
Кстати, дядю Серёжу почему-то перевели в другой отдел, на совсем другую работу, отчего он сделался совсем злым, ну точно Карабас-Барабас или Бармалей. Хорошо, что школа кончилась, а то явился бы за Юлькой туда – она теперь его боялась.
Несколько помощников Николая Михайловича, как поняла Юлька, тоже посвящены были в тайну и к ней, Юльке, относились с каким-то удивительным трепетом.
– Да ничего эти энцефалограммы не покажут, Эн-Эм, – уверенно говорил низкорослый широкоплечий крепыш с бородой от уха до уха и в свитере крупной вязки под горло, в каких ходят туристы. – Это же суперструктура, четвёртая сигнальная система, мы же пробовали обсчитать…
Профессор Онуфриев, или Эн-Эм, как его тут все звали, молча кивал, хмурился, глядел на бесконечные бумажные ленты, исчерченные волнистыми линиями.
– Вы ж давно их предсказали, «чувствующих», – продолжал крепыш. – Пашка ваши же, Эн-Эм, вычисления просто довёл до логического конца.
Профессор недовольно поморщился.
– Суха теория, Миша, голубчик. Мне это представлялось не более чем забавным математическим экспериментом, расширением применения наших вычислительных методов к структуре нейронных связей мозга…
– А теперь стало ясно, что «чувствующие» – реально существуют! – строго сказал бородатый Миша. – И вы, вы, Эн-Эм, их предсказали, не отпирайтесь!
– Нобелевскую премию нам всё равно не дадут, Миша, урежьте, голубчик, восторги. Задумайтесь лучше, какова вероятность, что «чувствующей» оказалась вот эта девочка, одноклассница моего внука, а не мы с вами?.. В храм заглянуть желания не возникает?
– Ну Эн-Эм, ну бросьте вы это поповство! – отмахнулся Михаил. – У нас наука! У нас прорыв! На десять нобелевок! И на столько же ленинских, то есть я хотел сказать…
– Вот во всём вы, Миша, работник превосходный – и усердный, и внимательный, и воображение у вас работает, как теоретику и положено, и с красными-белыми всё правильно понимаете, а того лишь никак не уразумеете, что России без веры никак, мой дорогой.
– Ну, Эн-Эм, ну вы же сами всё понимаете… – принимался спорить коротыш, и Юлька тут уже переставала слушать. «Про Бога» – это было просто страшно. Церкви она боялась. Там были какие-то жутковатые «попы», которые «торговали опиумом для народа», там толпились столь же жутковатые старухи в уродливых салопах и платках, туда не ходили пионеры и октябрята – плохое это, в общем, было место. И недаром в книжках и фильмах попы либо помогали белякам с кулаками, либо сами убивали наших – красных. И почему же такой хороший, такой добрый профессор ходит, оказывается, в эту ужасную церковь?..
…Но потом они возвращались обратно на загородную дачу, где ждал друг Игорёк, комаровский пляж, светлый песок и лёгкий прибой, в котором можно брести по колено долго-долго, а дно всё не будет понижаться. И они, спустившись лесной тропой до Приморского шоссе, перебежав его, увлечённо строили запруды на впадавшем в залив ручье или просто валялись на солнышке; чтобы потом вернуться домой и браться за дела – Юлька с каким-то удивительным даже для неё самой удовольствием помогала Марии Владимировне накрывать на стол, доставать старинные тарелки с вензелями, старое же серебро, украшенное гравированными инициалами; Николай Михайлович переодевался в «вечернее», обычно он даже дома ходил в белоснежной рубашке со строгим галстуком и запонками.
А потом Мария Владимировна садилась к фортепьяно. Играла Шопена, почему-то особенно его. Правда, в один из вечеров она сыграла совсем не классику. И вид у добрейшей Марии Владимировны был совсем не добрый.
Мотив был донельзя знакомый.
«По долинам и по взгорьям шла дивизия вперёд, чтобы с боем взять Приморье, белой армии оплот…»
Юлька сама не раз с удовольствием это пела в школьном хоре.
А тут слова оказались какими-то совершенно иными.
Припев тоже был странный, полузнакомый – про какие-то «офицерские заставы», которые «занимали города». Какие-такие «заставы», если должно быть «партизанские отряды»?
– Игорёх, про что это бабушка? – осторожно, шёпотом спросила Юлька. И тут вдруг вспомнила столкновение с дядей Серёжей у подъезда Игорева дома, когда у профессора вырвалась эта странная фраза – про Дроздовский славный полк, шедший «из Румынии походом». – Ой, я дурёха, это же… это же…
– Это марш нашего Дроздовского полка, милая, – повернулась Мария Владимировна. – Прошедшего и впрямь от Румынии до Дона. Ты, поди, в школе-то про это не учила…
Юлька замотала головой. История у них была только «Древнего мира», с развалинами Пальмиры на обложке. А до этого только «Рассказы по истории СССР», где, само собой, никаких «Дроздовских полков» не имелось. Про Олеко Дундича – да, про Котовского, про Будённого – пожалуйста, а из беляков – Колчак, Деникин да Врангель, «чёрный барон». Рассказывалось, как колчаковцы ходили в «психическую атаку» на дивизию Василия Ивановича Чапаева: «Раннее утро. В окопах залегли чапаевцы. Они насторожённо вглядываются в даль. Бьют барабаны: это белогвардейцы пошли в атаку. С винтовками наперевес, в чёрных мундирах, с царскими орденами на груди, они идут стройными рядами, как на параде, чётко отбивая шаг…»[19]
А бабушка, допев и принявшись разливать чай, стала рассказывать мерным спокойным голосом. О том, как в конце Великой войны, или Первой мировой, как её стали называть потом в СССР, разваливалась некогда могучая русская армия, поддавшись сладким посулам агитаторов, и как среди этого хаоса Генерального штаба полковник Дроздовский собрал на Румынском фронте отряд добровольцев, отправившихся в долгий поход из города Яссы на Дон, чтобы присоединиться к Добровольческой армии.
Как шли степями, сохраняя строгий порядок и дисциплину. Всего одна тысяча человек, готовых сражаться за единую и неделимую Россию. В дороге отряд разросся; в Мелитополе дроздовцев встречали как освободителей.
– Все улицы были народом забиты, – негромко говорила бабушка. – Стеной стояли. Крестили, плакали. Хлеб-соль подносили. Сколько с «дроздами» потом ни говорила – все одно и то же рассказывали. Не сговориться…
– Ах, Мурочка, ну что ты бедной девочке покоя не даёшь, – вмешался Николай Михайлович. – Сама же понимаешь, что им в нынешней школе внушают…
– Нет-нет! – вдруг вырвалось у Юльки. В конце концов, это же было так интересно! Игорь же как-то со всем этим справляется, и ничего!
Тут она, правда, вспомнила, что Игорь, обычно блестяще и подробно отвечавший на уроках истории, получая «5+» и благодарности, про революцию и Гражданскую войну – ни гугу, сидел, глядя в парту, тише воды, ниже травы.
Теперь она поняла почему.
– А… а вы, бабушка, вы с ними были? С дроздовцами?
– Нет, милая. Мы с Николаем Михайловичем раньше из Ростова ушли, с последними добровольцами. Ледяной поход – не слыхала небось?
Юлька только помотала головой.
Мария Владимировна и Николай Михайлович переглянулись.
А потом бабушка, поднявшись, подошла к Юльке, погладила по голове.
– Милая моя, хорошая… Правда – она вещь тяжкая. Когда думаешь одно, а говорить надо вслух совсем другое. У нас найдётся что тебе почитать. Только помни, что об этом – никому, никогда, ни за что! Это ты понимаешь?
Юльке стало не по себе. Об этом в школе нет-нет да и говорили, правда, шёпотом: что кто-то из старшеклассников принёс в класс нечто, под странным названием «самиздат», с какой-то ужасной клеветой, за что был вызван к директору и чуть ли не отчислен.
Но сейчас она себя пересилила. В конце концов, она же смотрела «Адъютанта его превосходительства»[20], там белые офицеры были совсем не такие страшные, как в книжках про революцию. Значит, можно про них и читать, и очень даже ничего!
– Про Ледяной поход наш после поговорим, – властно сказала бабушка. – А пока бегите, бегите! Вот, Вадим с Наташей уже за окном маячат. Небось опять к себе звать, костёр палить, картошку печь?..
…Костёр они и впрямь палили, на соседнем участке, на краю глубокого заросшего оврага. И пекли картошку в золе; а потом ещё долго сидели на крыльце Игорьковой дачи, глядя на звёзды.
– Знаешь, я тебе завидую даже, – признался мальчишка, и Юлька невольно покраснела. – Ты эвон кто теперь! «Чувствующая»! Круто!
– Зыкинско, – согласилась Юлька. – Только… это, знаешь, всё равно что блондинка, или брюнетка, или там рыжая. Какой уж родилась. Ну и что теперь, а? Как думаешь? Что с того, что я «чувствующая»?
Игорёк долго чесал затылок.
– Дед говорил – нет, ты сама, без машины, по потокам скакать не сможешь…
– А жалко, – вздохнула Юлька.
– Ничего не жалко! – строго сказал Игорёк. – Пропала бы ни за понюшку табаку! Провалилась бы в тартарары, а как обратно выбираться – не знала бы!
Он был прав, и Юлька невольно поёжилась.
– Ба говорит – по аналогиям можно понять, как машину усовершенствовать. Её же, как ни крути, заново строить тут надо.
– А есть ещё где-то? – жадно спросила Юлька и тотчас прикусила язык. Конечно, расспрашивать про это было нельзя.
– Не знаю, – отвернулся Игорёк. – Дед и ба молчат. Но должна быть. Ты же помнишь, что твой дядя Серёжа говорил. У него и тех, кто с ним, точно есть. Наверное, и у деда и его команды тоже найдётся. Только нам про это знать не надо! Как бы не вышло чего. – И он выразительно указал глазами наверх.
Юлька смутилась. Никогда они с мамой ничего не говорили «такого», чтобы «против страны». Она, Юлька, всегда была как все. С горящими глазами смотрела «Неуловимых мстителей», хохотала, когда Савелий Крамаров уморительнейше выдавал: «А вдоль дороги мёртвые с косами стоят – и тишина!» Смеялась и над карикатурными беляками-эмигрантами, потешно лупившими друг друга в парижском кафе, выясняя, кто тут «настоящий император всероссийский», в новом, только что вышедшем фильме «Корона Российской империи, или Снова неуловимые»[21].
И вдруг ей стало стыдно.
– Игорёх, а этот Ледяной поход… Ба твои и дед там были ведь, да?
– Были, – кивнул мальчишка. – Из Ростова через степь, через снег… и пяти тысяч штыков не набралось, хотя звались «армией»… И дошли до Екатеринодара…
– Это где?
– Краснодар теперь зовётся. Красных войск разбили – тьму! Побеждали вдесятеро сильнейшего, да, именно так! – Игорь разволновался, словно это он сам ходил через ледяные просторы Кубани.
– Да ну? – не поверила Юлька.
– А как ты думаешь? – Игорёк упёр руки в боки. – Думаешь, у Антона Ивановича…
– Это кто?
– Деникин! Антон Иванович Деникин! Думаешь, у него миллионы в армии были, когда он до Орла дошёл? Нет! Красных всегда больше было! Разутый, раздетый отряд, кто в чём из Ростова вышел – так и шагали!..
Юльке стало как-то не по себе. Её всегда учили, что беляков было видимо-невидимо, Антанта им помогала, снабжала всем необходимым, были они сыты, до зубов вооружены, в красивой форме (как она видела в кино), и только потому им, белякам, сперва что-то удавалось захватить. Но потом налетали красные конники, и белые разбегались в ужасе, бросая оружие и сдаваясь в плен.
– Я должна узнать! – вырвалось у Юльки.
– Узнаешь, – посулил Игорь. – Ба расскажет. Она медсестрой прошла – сперва так, а потом как раз с дроздовцами…
Мария Владимировна, словно услыхав, высунулась на крыльцо.
– Будет вам, полуночники, – пожурила она ласково. – Спать пора!
– А… а вы мне расскажете, про Ледовый поход?! – выпалила Юлька.
– Расскажу, – бабушка враз сделалась очень серьёзной. – Всё расскажу, Юленька. Мало нас осталось, кто сам всё видел, а остальные… – Она лишь махнула рукой. – Верят всякой белиберде.
– Историю пишут победители, – с донельзя важным видом обронил Игорёк. И гордо надулся.
Юлька хихикнула.
Они вошли в дом, Мария Владимировна заперла дверь. Из кабинета появился профессор, устало потирая глаза и держа очки в свободной руке.
– Николай Михайлович! А можно спросить? – Сегодня выдался какой-то совершенно особенный день, Юлька набралась храбрости: – Про… про них.
Игоревы бабушка с дедом обменялись понимающими, хоть и несколько печальными взглядами.
– С ними всё хорошо, милая. – Бабушка обняла Юльку за плечи. – Они уже дома, в своём мире, в своём времени…
Но отчего-то Юля Марии Владимировне не поверила.
Имеется в виду безуспешная осада Пскова польским королём (он же литовский великий князь) Стефаном Баторием в 1581–1582 годах.
Да-да, в скромном губернском Витебске тех лет наличествовал трамвай (подлинный исторический факт), причём был он по счёту пятым в Российской империи после Киева, Нижнего Новгорода, Елисаветграда и Екатеринослава, будучи открыт ещё в 1898 году.
Именно так в нашей реальности стали называть автоматические винтовки Фёдорова, поступившие на Румынский фронт Первой мировой войны.
Первый сборник стихов Валерия Брюсова (1895).
Ныне проспект Чернышевского.
По свидетельству Л. Д. Троцкого, в Смольный совершенно свободно проходили «осведомители революции», вплоть до «жён мелких чиновников».
«Рассказы по истории СССР», М.: Просвещение, 1976, с. 131. Читатель легко узнает в этом описании знаменитые кадры «психической атаки» из кинофильма «Чапаев». Разумеется, в действительности ничего подобного не случалось, но в советские учебники включались как исторические «факты» и чисто пропагандистские материалы.
Имеется в виду советский пятисерийный фильм 1969 года.
Фильм вышел в прокат в декабре 1971 года, так что Юлька, конечно, уже успела его посмотреть.