21129.fb2 Моя демократия - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Моя демократия - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Однако отказаться от помощи совершенно незнакомым людям она не могла: это было бы «непорядочно».

Из беглых, как бы между прочим, рассказов матери, наверное, можно было составить небольшую книжечку — она рассказывала кратко и как-то очень убедительно. Собственно говоря, то, что я пишу о своем детстве, больше относится к тем взрослым, которые меня окружали, которых я знал.

Я воспринял от них некий — демократический — стиль поведения, и где бы мне впоследствии ни приходилось быть и жить — в деревне ли, за границей, в академических кругах или на работе, — стиль этот оказывался к месту, был тем, что нужно, мне легко было с людьми, разве только при посещении ЦК КПСС у меня возникало ощущение, что здесь я — посторонний и держаться мне надо как постороннему, как посетителю.

Мне казалось, что я таким родился, а мои родители тут ни при чём, и только недавно до меня дошло: родители — при чём. А «детская» демократия существует (или не существует) в разных сословиях и семьях по-разному, и мне повезло, что окружающие меня в детстве взрослые тоже в какой-то степени несли в себе детскость, если хотите — качество, свойственное демократии вообще.

Конечно, и сейчас я встречаюсь и рука об руку работаю с демократами, людьми очень близкими мне по духу, но, повторяю, всё-таки самые большие впечатления произвела на меня демократия детства, как я её нынче называю. А то, что старики идеализируют детство, это естественно: детство ведь тоже идеализирует и всю окружающую жизнь, и самое себя.

* * *

Я думаю, что свою аполитичность, вернее, свою беспартийность я вынес из детства, хотя должен сказать, что и студенческие — тридцатые! — годы, как ни странно может показаться, этому способствовали. Весьма и весьма.

От первого до последнего, шестого, курса загородного Омского сельхозинститута (был широко известен как Сибирская сельхозакадемия «Сибака», «сибаковец» от Луначарского пошло) прошёл в так называемой 16-й академической группе. На курсе было две группы, и наша «Б» отличалась большими способностями, об этом знал весь факультет.

В группе было шестнадцать человек, из них две девушки, а ещё два комсомольца, которые ходили на какие-то там собрания, имели кого-то, кто был их комсоргом, но всё это никак не воздействовало на остальных, все остальные четырнадцать человек совершенно не интересовались тем, чем всё-таки были заняты наши товарищи по комсомольской линии.

Никого в нашей группе не было из выпускников школы — все имели среднее специальное образование, кончали техникумы — мелиоративный, речной, машиностроительный, а я вот — сельскохозяйственный. Мы не читали газет, разве что изредка, и тоже изредка ходили на танцы (я так и не научился танцевать), но самозабвенно были заняты учёбой. Я не помню, чтобы кто-то из нас пошёл на экзамен со шпаргалкой или содрал у товарища домашнее задание. Учили нас здорово и очень требовательно профессора, кончавшие гимназии, а то и институты дореволюционного времени.

Жили мы жизнью примитивной, но жить нам нравилось, мы были дружными оптимистами. Любили ходить в баню. С полком, с паром. Попаришься — и в снег, и обратно на полок — по-сибирски.

В общежитиях (их в чистом поле шесть, по факультетам, наше, чуть на отшибе, — № 6) отопление печное. Дежурные (по печке) недельные: в субботу привозят дрова, их надо запасти, рассовать под кроватями, надо девочкам помочь, а потом топить всю неделю, следить за вьюшкой. У всех у нас дома было так же.

В каждой комнате (шесть-семь человек) свои порядки. Наш порядок: свет гасится в 23.00. Кто пришёл позже — раздевайся в темноте. В общежитке никто не занимается, для этого рядом в учебном корпусе была «чертёжка», там закрепленный за тобой на весь срок учебы пульман, готовальня, ящик для книг и тетрадей. (Чтобы с пульмана или из ящика что-то пропало — никогда не было такого.) В чертёжку из общежития уходили с подушкой, с зубной щеткой, и не на одну ночь, — там и ночевали.

Ходили в Большую аудиторию в кино и на концерты.

Ещё мы ходили на общеинститутские лекции нашего очень молодого профессора гидрологии и регулирования речного стока — почти что сумасшедшего рыбака Бефани. Он выступал как международник и утверждал (в 1936–1938 годах), что летом 1941 года у нас неизбежна война с Германией. Его куда-то вызвали и велели «прекратить безобразия». Он и прекратил, но на своих-то гидрологических лекциях, тем более на семинарских занятиях, то и дело касался этой проблемы. Но мы войны почему-то не боялись. А Бефани считали чудаком, хотя и говорили ему на экзаменах: что вы строжитесь-то, Анатолий Николаевич, всё равно ведь нам идти воевать!

В городском театре бывали редко, и тоже «комнатами». Я бывал довольно часто, и весь этаж знал: Сержик с Любочкой опять подались в театр.

Туда можно было добраться на машине («собачий ящик»), обратно пешочком шесть километров по морозцу.

Примитив, а вспоминаешь — сердце бьется: молодость! И — хорошая! И, ей-Богу, демократичная. И запомнилась она мне прежде всего личностями студентов.

После экзаменов свет в нашей комнате горел не угасая: две-три ночи сабантуй. Ребята из города приносили несколько вёдер пива. Пили, играли в карты, играли на струнных инструментах (несколько человек играли прекрасно) и в шахматы, слушали патефон.

Было у нас и комнатное имущество: гитара, патефон, старинная русская энциклопедия, библиотечка художественной литературы (классика), несколько отрезов на костюмы. За отрезами ездил на золотые прииски Кока Левшин (столяр по специальности), очень способный парень лет под тридцать, мастеровой, но все ещё Кока. После окончания института мы разыграли это имущество по жребию, мне достался — увы! — патефон.

Жила наша комната целомудренно: ни разговоров о женщинах, ни анекдотов, слово «секс» вообще не было известно. Помню только один рассказ нашего однокомнатника. Он на изысканиях ухаживал за какой-то девицей, но однажды застал её и какого-то парня совершенно голыми, спавшими поутру беспробудным сном. Тогда он облил им соответствующие места зелеными чернилами, а сам ушел с изыскателями по маршруту. Мы хохотали: надо же зелеными!

Профессура у нас была почти сплошь беспартийной. Двух партийцев доцентов мы считали за придурков (они таковыми и были), а к третьему профессору гидравлики И. И. Агроскину (в скором будущем зам. министра высшего образования) — относились с уважением.

Диамат мы слушали у молодого преуспевающего партийца в огромной сводной аудитории, человек двести слушателей. Он был необычайно самоуверен, относился к самому себе как к существу высшему. Если где-то в аудитории раздавался шорох, он прерывал лекцию и, выбрасывая руку вперед, громко произносил:

— Спокойно! Внимание!

Мы отучили его от этой привычки — рассаживались по разным рядам аудитории, и стоило ему провозгласить своё: «Внимание», как тут же его кто-нибудь дополнял:

— Фотографирую!

Когда я кончил учебу, занял кафедру и впервые в жизни отправился в Москву и в Ленинград (война застала меня в этой поездке), я счёл необходимым разыскать тех ученых, по учебникам которых я учился, представиться им как их ученик.

Ну, конечно, это был Иосиф Ильич Агроскин, профессор Черноусанов (тоже гидравлика), академик А. Н. Костяков (орошение), профессор Брудастов (осушение), помнятся и профессора Крицкий и Менкель (регулирование стока), профессор Угингус (гидросооружения, один год я слушал его в Омске).

И мои визиты воспринимались учёными вполне нормально, не торопясь я объяснял профессорам, какие разделы их учебников мне понравились очень, а какие и почему — не очень.

С академиком Костяковым мы хорошо дружили до конца его жизни, он читал всё, что я писал в литературе художественной, а мне присылал свои переиздания для литературной редактуры.

В 1956 году я почти три месяца был в Китае, написал книгу очерков (неважную), а еще брошюру по проблеме орошения в Китае. Оказывается, в двадцатые годы Алексей Николаевич, не будучи в Китае, занимался этим вопросом, а теперь моя брошюра очень его заинтересовала.

Были у меня с ним и расхождения по вопросам преподавания мелиорации: он давал своим студентам двенадцать задач-упражнений, это позволяло ему охватить практически весь курс орошения; я на 4-м курсе давал цельный курсовой проект — материала меньше. Зато хорошая подготовка к производственному проектированию.

Алексей Николаевич слыл человеком сухим, неразговорчивым и прижимистым. Но мы беседовали подолгу, он заинтересовался моей диссертацией, быстро провёл её через ВАК (когда там свирепствовал Лысенко и лысенковцы), и утром осеннего дня мне выдали документ кандидата технических наук, а вечером приняли в Союз писателей.

Позже говорили, что, когда Костяков умер (в 1957 году), обнаружили, что он брал со сберкнижки по 500 рублей в месяц, остальные (гонорары, несколько Сталинских премий, а это были очень большие деньги) перечислялись на счета детских учреждений. Он много читал, знал русскую (и иностранную) классику и уже по одному этому был демократом — мне не хватает встреч и бесед с ним до сих пор.

Нас не затронули страшные 1937 и 1938 годы, кончили мы институт в 1939-м, мало зная — совсем не зная — окружающую действительность.

Мы, как правило, хорошо зарабатывали — если летние каникулы были двухмесячные, мы проводили на производственной практике не меньше трех-четырех месяцев, а то и больше, и нам платили не только как инженерам, но и как инженерам главным, как начальникам изыскательских партий, руководителям проектов и даже экспертам. Почему так? Потому что на нашем производстве в то время были почти исключительно инженеры-практики (и такая в ту пору была квалификация) без теоретической подготовки, они говорили: это — трудные расчеты, вот уж приедут студенты, они и рассчитают — народ грамотный. И мы опять-таки чихать хотели на всяческую политику. И деканат, и дирекция института каким-то образом умели не вмешиваться в наши дела и настроения.

Когда я кончил учебу, я стал работать рядовым инженером, а главным инженером треста был Куликов — студент-заочник третьего курса нашего же факультета.

Я женился на однокурснице и одногруппнице, дочери профессора. Некоторое время я жил в семье жены и встретил там точно такой же расклад, как и у себя дома в Барнауле: мой тесть Сергей Васильевич умудрился в четырнадцать лет сесть в тюрьму по политическому делу, а моя теща понятия не имела о политике, усердно хлопотала по дому, читала русских классиков и романы на французском.

Я и позже неоднократно сталкивался с профессурой дореволюционного и даже довоенного образования, не знаю уж, повезло мне или ещё что-то, но все они были демократами и беспартийными. Иные прошли школу Беломорско-Балтийского канала, канала имени Москвы — первых великих строек, но или разговоров на этот предмет они избегали, или гордились орденами, полученными при освобождении.

Однако самой замечательной фигурой среди этой беспорточной профессуры был, конечно, мой тесть Сергей Васильевич Башкиров. Человек очень скромный, очень нетребовательный, а временами и бесконечно наивный, он обладал поистине фантастической биографией, о которой можно было бы написать интереснейшую книгу.

Один-два эпизода.

Выйдя из тюрьмы, Сергей Васильевич блестяще сдал экстерном за гимназию и занялся выпуском… нелегального журнала. Он его писал и редактировал, набирал и тиражировал в Костроме, наполнял номерами два чемодана и увозил то в Минск, то в Варшаву, откуда и распространял тираж. Потом он решил учиться дальше, но проживание в университетских городах России ему было запрещено, и он уехал в Германию, в городок Митвайду под Хемницем. Там был технический институт, который принимал слушателей без экзаменов, но если человек не сдавал экзамен за первое полугодие, его отчисляли. Так или иначе, народ там был самый разношёрстный, в том числе и негры. Негров было очень немного, и они не могли организовать свое землячество. Их приняли русские, создали Русско-негритянское землячество имени Чехова, председателем которого стал Сергей Васильевич. Раз или два он пешком ходил в Швейцарию и консультировался там у русских политэмигрантов.

Другой случай. В 1937 году Сергей Васильевич собрал вещевой мешочек с зубной щеткой, мылом, с другими самыми необходимыми предметами, а когда жена спросила: куда это ты собрался? — в НКВД! — ответил он.

— Да ты с ума сошёл!

— Ничуть! Я пойду попрошу посадить меня на недельку, а за это время кому надо разберутся, что за мной нет никаких грехов, и меня отпустят с миром. А то слишком много ведется разговоров, что я меньшевик и ещё, и ещё что-то такое… А я уже десятки лет как беспартийный.

Жена едва его удержала. Несколько позже Сергею Васильевичу досталось-таки на орехи, но посадить его не успели — сняли Ежова.

* * *

К чему я всё это? Да всё к тому же демократизму, как я его наблюдал в своё время, в очень даже грозное время.

Мы жили своим, комнатным, мирком, и нам не очень-то было дела до мира всеобщего. Для нас коридор общежитки, будучи необходимым, был уже чужим. Комната и чертёжка — вот это дело другое, это наше дело.

Я даже и не сказал бы о какой-то пылкой дружбе между нами, но вот о нашем демократизме — скажу и ещё.

Мы принимали каждого из нас таким, каков он есть, и я не помню случая, чтобы в отсутствие одного из нас мы хоть бы словом об этом отсутствующем отозвались, судили о нем, рядили.

Это было бы для нас чем-то недопустимо бабским. В чём-то мы могли бы помогать друг другу в учебе, в деньгах, может быть, но не помогали: помощь надо было просить, а вот это и не было принято. Никто из нас никогда и никому не был должен ни копейки.