21130.fb2
Я уже передвигаюсь на костылях.
Сначала я добирался до окна. Я распахивал его настежь и проводил почти все время на подо-коннике. Но из окна ничего не видно, кроме глухой кирпичной стены соседнего дома и вереницы сараев на заднем конце двора.
Стоят теплые, солнечные дни. В небе висят белые, чистые кипы облаков. Облака похожи на хлопья только что распакованной и нащипанной ваты. Уже несколько дней где-то совсем близко ворчит бульдозер, громыхают бревна и пронзительно взвизгивают гвоздями отдираемые доски. Наверно, разбирают еще один старый дом. Все это доносится сквозь кудахтанье кур на нашем дворе. Они кричат просто так, в истомном упоении теплынью.
Я радуюсь наступлению бульдозера на ветхую рухлядь и мысленно подбадриваю машину:
«Давай, давай! Кроши!»
Я соскучился по солнцу. Я видел его свет только на вершине тополя и на облаках. Когда же я стал добираться до подоконника, я мог видеть его на стене соседнего дома и сараях, на какой-то острой травке, пробившейся под забором. Но это был только свет, а не само солнце, к тому же он никогда не падал в комнату.
Рано утром солнце еще заглядывало в наш закоулок. В какие-то минуты его лучи проходили совсем близко от окна. Я ложился на подоконник и выбрасывал вперед руки. Я проделывал это много раз подряд, пока не дотрагивался до лучей кончиками пальцев. И тогда я чувствовал их прикосновение. Мне казалось, что лучи даже чуточку надавливают на пальцы. Это было моим ежедневным рукопожатием. Потом лучи начинали постепенно удаляться. Вечером они снова приближались к окну с другой стороны двора, но не так близко, как утром.
Зато солнце целый день светит в кирпичную стену соседнего дома. Этот дом тоже деревянный, такой же старый, как и наш, но он еще бодрится, опираясь на единственную кирпичную стену. В ней нет ни одного окна, и потому дом кажется отчужденным, повернувшимся спиной к своему соседу. Целый день на глухой кирпичной стене греются синие мухи. Так они греются десятилетиями.
Когда соседний дом наконец сломают и на его месте построят новый, его обязательно повернут окнами на юг. А может быть, новый дом построят даже на месте обоих.
Теперь каждый день прямо подо мной слышится ленивый, тягучий лай тромбона. Это Пашка, забаррикадировавшийся в пустой Ивановой комнате, разучивает свою черную нотную тетрадку. Иван уехал перед Майскими праздниками. Он перебрался в новый дом. У нас не любили Ивана, но его отъезд почему-то поверг жильцов в уныние. Будто это были похороны. Из форточек и коридоров, молча следили, как Иванова жена выносила вещи. Только Никифор помог погрузиться в автомашину.
— Ну, не поминайте лихом, — сказал дядя Ваня.
— Да чего уж… В добрый час, — пробурчал Никифор и притворил дверцу.
— Везет же людям! — говорила спустившаяся вниз Акулина Львовна.
— Бог с ним, бог с ним! — крестилась Степаниха. — Колютной был мужик. Без него спокойнее.
В тот же вечер Пашка перетащил в Иванову комнату свой матрац и длинный черный футляр с тромбоном, похожий на детский гробик. «Мы жертвою пали в борьбе роковой…» — орал он в пустой комнате.
Вчера приходила Тоня. Она, как всегда, робко поцарапала дверь, но, войдя, быстро подбежала и сунула мне мороженое.
— Ешь скорей. Еле донесла.
— Спасибо. Давай вместе.
— Ой, я свое уже съела по дороге! Совсем растопилось.
Тоня уже успела загореть. Она вся пропитана солнцем — и платье, и волосы. Она прибежала из другого мира, к которому я только по утрам мог прикасаться кончиками пальцев.
И опять я глядел на нее, забыв о своем существовании.
— Да ешь же ты! Смотри, потекло по руке.
— Откуси немножко…
— Вот чудак. Ну хорошо!
Она взяла мою руку вместе с мороженым и поднесла ко рту. Мне было радостно ее прикосновение. Много лет сижу с ней за одной партой. Не всегда мирно. Я даже однажды грубо толкнул ее в бок за кляксу на моей тетрадке. А теперь…
— Ну, я побегу. Ботаничка велела прийти пораньше. Будем сажать деревья.
Она ушла. А я… Я больше не мог оставаться в этой комнате. Я взял костыли и запрыгал к двери. Теперь я знаю, сколько ступенек на нашей лестнице: вытянув гипсовую ногу вперед, я спустился вниз, присаживаясь на каждом порожке.
Я перебрался через три метра тени, что отбрасывал наш дом в полдень, и с наслаждением подставил спину солнцу.
Двор показался мне странно пустым и обширным. Заднюю его половину уже перекопали на грядки. В этом году дорожку еще больше подрыли с обеих сторон, и теперь она похожа на межу.
Возле своего сарайчика возится Степаниха. Она выносит колотые дрова и складывает на солнышке колодцем.
— Глянь-кось! — всплескивает она руками. — Выполз! Ну и слава богу, ну и слава богу! Погрейся, касатик, погрейся на солнышке, присядь, присядь на пенек, что ж с больной ногой стоишь-то? Экий пнище оставили! Ходи запинайся, надо сказать, чтобы выкопали корчу-то.
Я опускаюсь на тополевый пень, обкопанный с обеих сторон. Срез еще не успел потемнеть от дождя и солнца. Он тепел и шершав. Там, где древесина смыкается с корой, местами пенится пузырьками сок. Он горек и пахуч, как тополевые почки. Могучие насосы дерева еще продолжают подавать этот сок из глубины земли. Они, наверно, не знают, что тот, для кого они так стараются, распилен и расколот на полуметровые поленья, растащен по сараям. Я ощущаю тепло срезанного под корень дерева. Это вовсе не то тепло, которое исходит от нагретого солнцем мертвого полена. Оно идет откуда-то, оно схоже с теплом человеческой крови. Я почти осязаемо чувствую, как где-то в глубине земли клокочет возмущенная сила. Тополь не смирился со своей участью. Он снова будет искать дорогу к солнцу. Он ее уже ищет. Его корень пенится от натуги, упорно нащупывает лазейку к свету. Вот-вот, где-нибудь у самой земли, в грубых, слоновых складках коры, проклюнется багровая почка и радостно брызнет вверх стремительным побегом…
Надо было тебе родиться по другую сторону забора. Но ты не выбирал себе место. Ты не знаешь, какую роль играют у нас, у людей, заборы.
Я сижу на пне, отнимаю у него солнце и немножко задержу рождение нового побега. Но я тоже соскучился по солнцу! Я посижу и уйду. А может быть, он примет меня своим побегом? Когда-то Иван мечтал привить себя на эти корни. Они сильные, глубоко уходят в землю. Это наша с ними общая земля. Пусть подняли бы меня своим побегом высоко-высоко над этими заборами. Я тоже хочу встречать солнце, входящее в день над чистым горизонтом.
Повесть впервые опубликована в журнале «Наш современник» (1963, № 4), вошла в книгу «Где просыпается солнце. Повесть и рассказы» (М., Сов. писатель, 1965) и другие издания.
В названии повести отражен характерный для поэтики Е. Носова принцип видеть необычное и поэтическое в обыденном и заурядном (сравните, например, название повести о строительстве коровника «Храм Афродиты» — отсылающее читателя к греческой мифологии, к культу Афродиты, богини любви и плодородия). В данном случае больным, прикованным к постели подростком тополь под окном воспринимается как Джомолунгма (горная вершина в Гималаях, наивысшая точка земного шара) — символ свободы и устремления к высотам человеческого духа.
Первая рецензия на повесть была отрицательной: «Постепенно, как на негативе, опущенном в проявитель, проступают в повести черты ограниченного, мелкотравчатого мирка с его бубличным, самоварным, блинным благодушием, интеллектуальным убожеством… Дремучие нравы, заплесневелый быт… И самое главное — не чувствуется в ней яростной, гневной боли авторской за людей, которые прозябают в скучном и грязноватом быту, нет в повести спасительного гнева, рождающего веру в героя. А без этого что стоит символический „Эверест“? Просто дерево, пошедшее на дрова…» (Пайна С. Кое-что о Джомолунгме. — Лит. газ., 1964, 18 января). Рецензенту возражал И. Баскевич: «Нет, не уныние и меланхолию, а светлую радость и веру в человека навевает повесть Е. Носова» (Баскевич И. Светло и мужественно. — Лит. Россия, 1964, 24 апреля). Верно истолковала замысел повести и И. Стрелкова в статье «Походка» современного рассказа. (Лит. Россия, 1971, 6 августа): «Если Носову рассказ удался, он непременно летящий, рвущийся ввысь. Пример тому „Моя Джомолунгма“, где в юношеском воображении макушка тополя становится Джомолунгмой, символом человеческого устремления к прекрасному».
Откликаясь рецензией на книгу Е. Носова «Где просыпается солнце» (М., Сов. писатель, 1965), В. Астафьев писал: «Маленькая повесть „Моя Джомолунгма“, рассказы… это не только лирические живописания природы, судеб и характеров… это в то же время суровый суд над всем плохим и косным, что еще таится в углах нашей жизни» (Лит. Россия, 1965, 27 августа).