21150.fb2
Тревоги, волнения и переживания, затопляющие и удушающие, – такой была ее жизнь в кампусе. Тревоги и столовая. Соседки по общежитию раньше с ней не были знакомы – и что с того, что она прибавила в весе? Все прибавили. Как можно не растолстеть от всех этих углеводов, этого сахара и жира, пудингов, начос и всего остального, как тут не прибавить десять, а то и пятнадцать фунтов за первый семестр вдали от дома? Половина девчонок стали круглыми как пончики, а на их лицах горели прыщи. Подумаешь, большое дело.
– Хорошего человека должно быть много, – говорила она своей соседке. – Джереми так даже больше нравится, а меня волнует лишь его мнение.
Она всегда ходила в душ одна, выбирая для этого ранние предутренние часы, задолго до того, как первые солнечные лучи начнут заглядывать в окна.
И вот как-то вечером у нее отошли воды – дело было в середине декабря, по ее подсчетам почти девять месяцев. Шел дождь. Настоящий ливень. Целую вечность они с Джереми шепотом переругивались по телефону – спорили, ссорились, – она говорила, что умрет, уйдет в лес, как дикий зверь, и истечет кровью, не добравшись до больницы.
– А что я могу сделать? – обиженно спрашивал он. Он ведь предупреждал ее столько раз, но она не слушала, нет, не слушала.
– Ты любишь меня? – прошептала она. Последовала долгая пауза.
– Да, – наконец ответил он, его голос звучал тихо и неохотно, словно последний вздох умирающего старика.
– Тогда ты должен снять комнату в мотеле.
– А что потом?
– Потом? Не знаю, – дверь была открыта, за ней в коридоре маячила соседка, и вовсю наяривала рок-н-ролл. – Наверное, нужно найти книгу или что-нибудь такое.
К восьми дождь превратился в ледяную крошку, и каждая ветка каждого дерева казалась облитой льдом. Вдоль дороги поблескивали черные столбы, ни луны, ни звезд. Шины проскальзывали, а она чувствовала себя тяжелой и огромной, как борец сумо. Она захватила с собой полотенце и подложила его на сиденье. Это был кошмар, все кругом было кошмаром. Ее скрутило от боли. Она попробовала слушать радио, но это не помогало – сплошные песни, которые она терпеть не могла, певцы – и того хуже. За двадцать две мили до Дэнбери схватки участились и усилились – словно нож, пронзающий поясницу. Ее мир сузился до высвечиваемых фарами пятен на дороге.
Джереми ждал ее в дверях комнаты. Он был бледен, на лице ни тени улыбки и вообще ни единой черты живого человека. Они не поцеловались – даже не дотронулись друг до друга, – Чина упала на кровать, на спину, ее лицо сжалось, словно кулак. Она слышала, как барабанил по стеклу дождь вперемешку со снегом, и к этому примешивалось бормотание телевизора: «Я не могу позволить тебе просто уйти», – протестовал мужчина, и она представляла его себе – высокий и стройный мужчина, в плаще и шляпе, из черно-белого мира, хотя с тем же успехом он мог быть и инопланетянином. «Просто не могу».
– Ты как?… – послышался голос Джереми. – Ты готова? То есть, уже пора? Это случится сейчас?
Тогда она сказала одну вещь, только одну вещь, и ее голос прозвучал пусто и глухо, словно ветер в трубе:
– Убери это из меня.
Через мгновение она почувствовала, как рука Джереми утирает ей со лба пот.
Прошло много часов, в течение которых была только боль, парад боли с большим барабаном, целым духовым оркестром и раскаявшимися грешниками, ползущими на четвереньках по залитым их же кровью улицам – она кричала и кричала, снова и снова.
– Это как Чужой, – задыхалась она. – Как этот монстр в «Чужом», когда он…
– Все хорошо, – повторял он, – все хорошо, – но лицо выдавало его.
Он выглядел перепуганным, бледным, словно обескровленный каким-то адским экспериментом уже из другого фильма. Одна ее часть жаждала пожалеть его, но другая часть, та самая часть, что сейчас неумолимо господствовала над всем ее существом, не позволяла ей поддаться этому чувству.
Он был бесполезен и знал это. Ему никогда еще не было так откровенно, до ужаса, страшно и плохо на душе, но ради нее он изо всех сил старался держаться и делать все от него зависящее. Когда наконец появился ребенок – девочка – весь скользкий от крови и слизи, да еще с приляпанной к нему какой-то белой гадостью, словно вывалившийся со дна мусорного бака, ему на память пришел урок в девятом классе, когда учитель ходил по классу и колол им пальцы – одному за другим, чтобы они нанесли капельку крови на предметное стеклышко микроскопа, и как он тогда едва не упал в обморок. Сейчас он не потерял сознание. Но был близок к этому, так близок, что успел почувствовать, как пол комнаты уходит у него из-под ног, но тут раздался голос Чины, первая членораздельная фраза за последний час:
– Избавься от этого. Просто избавься от этого.
Он не помнил, как доехал до Бингхэмптона. Почти не помнил. Они забрали из мотеля полотенца и положили их на сиденье ее автомобиля – это он помнил… А еще кровь, как он мог забыть кровь? Кровь пропитала все вокруг: и полотенца, и толстую ватную прокладку, и потертую ткань сиденья. И все это лилось из нее, изнутри – и какая-то гуща, и слизь, и яркая алая жидкость, – лилось и лилось без конца, словно ее тело вывернулось наизнанку. Он хотел спросить ее об этом – все ли нормально, так ли это должно быть, но она уже спала, уснула тут же, как только выскользнула из его рук на сиденье машины. Если же напрячься и как следует сконцентрироваться, то он мог вспомнить, как, покачнувшись, ее голова ударилась о дверцу, когда взревел мотор и они тронулись в путь, и как на лобовое стекло накидывали черное одеяло грязной подтаявшей жижи, когда мимо пролетал встречный грузовик. Он мог вспомнить это, и еще изнеможение. Полное изнеможение. Он никогда в жизни не чувствовал себя таким измотанным, голова держалась будто на нитке, сгорбленные неподъемные плечи, руки, как два бетонных столба. А если он отключится и тоже уснет? Что, если машину занесет, и они полетят через заграждение в серые мерзостные груды мусора в самый жуткий день его жизни? Что с того?
Ей удалось самой дойти до общежития, никто даже не взглянул на нее, и нет, ей не нужна его помощь.
– Позвони мне, – прошептала она, и они поцеловались. Ее губы были так холодны, что целовать их оказалось все равно, что кусок мяса через пластиковый пакет. Он припарковал машину на студенческой стоянке и отправился на автобус. До Дэнбери он добрался лишь поздно вечером, вернулся в мотель и прошел прямо к двери с табличкой «Не беспокоить». Пятнадцать минут. Все заняло пятнадцать минут. Он все убрал, уничтожил все следы, оставил ключ в ящике стола и отскреб лед с лобового стекла. Над ним черным сиянием неба раскинулась ночь. Он даже не вспомнил, что нечто, завернутое в пластиковый пакет, было выброшено в мусорный бак. Столько мяса, столько холодного мяса.
Он спал, и ему снился сон – река, глубокий участок у крутого берега, а рыба, как серебряные пули, сновала вокруг наживки, – когда его разбудили, когда его разбудил Роб – Роб Грейнер, сосед по комнате, Роб с лицом, словно высеченным из камня, а за ним в дверном проеме стояли двое полицейских. Привычный для студенческого общежития шум и суматоха перешли в тихое перешептывание. Полицейские в общежитии – это так странно, так необычно, настоящая аномалия, и поначалу, первые секунд тридцать, он никак не мог взять в толк, что им тут нужно. Штраф за парковку? Может, и правда? Но когда они, будто уточняя, назвали его имя, завели ему руки за спину и защелкнули на запястьях голый металл наручников, он начал понемногу понимать. Он видел, как через холл пялятся на него Маккэффри и Таттл – словно он Джеффри Дэмер[9]или еще кто-то, – и все остальные, все до одного, высовывали головы из комнат и провожали его взглядами, пока он шел по длинному коридору.
– Да в чем же дело? – повторял Джереми, пока патрульная машина мчалась по темным улицам в полицейский участок, а человек за рулем и его напарник были не разговорчивее чем сиденья, металлическая сетка или поблескивающая черная приборная доска.
Потом вверх по лестнице в залитое светом помещение, куча народа в униформах, «встань здесь, дай руку, теперь другую», а затем камера и допрос. Только теперь он подумал о той штуке в черном пакете и о звуке, который раздался – который издало тело, когда он швырнул его в мусорный бак, словно мешок муки, и как потом лязгнула захлопнувшаяся железная крышка. Он сидел, уставившись в стену, это тоже было кино. Он никогда еще не попадал в передряги и не был в полицейском участке, но знал свою роль достаточно хорошо, поскольку тысячи раз видел это по телевизору: все отрицать. Даже когда два детектива устроились по ту сторону пустого деревянного стола в маленьком ящике ярко освещенной комнатушки, он, не переставая, твердил себе лишь это: «Отрицать, все отрицать».
Первый детектив наклонился вперед и положил руки на стол, будто приготовившись к маникюру. Ему было за тридцать, а может, и за сорок: крайне усталого вида мужчина с рубцами, врезавшимися в кожу под глазами, от тех ужасов, свидетелем которых ему довелось быть. Он не предложил сигарету. «Я не курю», – готов был отказаться Джереми и ограничиться этой фразой. И не улыбнулся, и не смягчил взгляд. А когда заговорил, в его голосе вообще не было интонаций – ни угрозы, ни отвращения, ни издевательства – это был обычный голос, плоский и утомленный.
– Вы знакомы с Чиной Беркович?
И она. Она лежала в больнице, куда ее доставила скорая, после того, как соседка по комнате позвонила 911 и разговаривала с диспетчером таким голосом, будто у нее кость в горле застряла. Снова шел дождь. Ее родители тоже приехали – всхлипывающая мать с красными от слез глазами и отец, похожий на забывшего роль актера, – а еще там была женщина-полицейский. Она сидела в углу на оранжевом пластиковом стуле, склонившись над вязанием. Поначалу мать Чины пыталась быть с ней любезной, но ситуация не располагала к любезности, и теперь она просто не обращала на женщину внимания, узнав крайне нелицеприятный факт, что Чину возьмут под стражу сразу же после выписки из больницы.
Довольно долго никто ничего не говорил – все уже было сказано до этого и не по одному разу, долгий поток боли и обвинений, да и стерильная тишина больницы держала всех цепкой хваткой. Только дождь все барабанил по стеклу, да приборы над кроватью высчитывали какие-то цифры. Из вестибюля долетел обрывок телевизионного диалога, и Чина открыла глаза, решив, что она в общежитии.
– Милая, – склонилась над ней мать, – как ты? Тебе что-нибудь нужно?
– Мне нужно… кажется, мне нужно пописать.
– Почему? – совершенно некстати спросил отец. Он поднялся со стула и встал рядом, глаза – словно потрескавшийся фарфор. – Почему ты нам не сказала? Хотя бы матери или доктору Фридману? Хотя бы доктору Фридману. Он же… он же, как член семьи, ты же знаешь, что он мог бы… он сделал бы… во имя Господа, о чем ты только думала?
«Думала? Да ни о чем не думала – ни тогда, ни сейчас». Все, чего ей хотелось – и не важно было, что с ней сделают, будут ли ее бить, пытать, потащат ли рыдающую в грязном белом платье по улицам с кроваво-красной надписью «Детоубийца» на груди – это увидеть Джереми. И все. Потому что важно было лишь, что думает он.
Еда в женской тюрьме имени Сары Барнс Купер оказалась точно такой, как и в столовой колледжа: много сахара, крахмала и гадкого холестерина. Она бы даже поиронизировала над этим при других обстоятельствах, если бы, к примеру, работала над курсовиком по социологии. Но, принимая во внимание, что она торчала здесь уже больше месяца и являлась объектом издевательств, насмешек, ненависти и даже омерзения со стороны других обитательниц тюрьмы, а также то, что ее жизнь была полностью и безнадежно разрушена, а передовицы всех газет пестрели ее фотографиями с подписью «Мамочка из мотеля» – иронизировать она была не в состоянии. Страх не отпускал Чину двадцать четыре часа в сутки. Она боялась настоящего, боялась будущего, боялась поджидающих суда репортеров – того, как они вцепятся в нее, как только она выйдет за порог. Ей не удавалось сосредоточиться на принесенных матерью книгах и журналах, даже на телевизоре в комнате отдыха. Она сидела у себя – такая же комната, как и в общежитии, только на ночь запирают, – тупо уставившись на стены и горстями поедая арахис, M amp;M's и семечки, бездумно, словно животное, перемалывая и пережевывая еду. Она еще прибавила в весе, но какая разница?
Джереми изменился. Куда-то исчезли его легкая походка, улыбка, красивые мускулы. Даже волосы уже не торчали ежиком, а безжизненно лежали, словно он не прикасался ни к расческе, ни к тюбику е гелем. Когда она увидела его на суде – впервые с тех пор, как выбралась из машины и вошла в общежитие с мокрыми от крови бедрами, он выглядел, как беглец, как привидение. Помещение, в котором они находились – зал суда, казалось, просто вдруг выросло вокруг них вместе со стенами, окнами, скамьями, лампами и батареями отопления, вместе с судьей, американским флагом и зрителями. Было жарко. Люди покашливали в кулаки и шуршали ногами по полу – каждый звук многократно усиливался. Председательствовал судья – руки, словно вкрученные в мешок кости; ищущие мутноватые глаза смотрят поверх очков для чтения.
Адвокату Чины не нравился адвокат Джереми – это было более чем очевидно, а государственному обвинителю вообще никто не нравился. Чина смотрела на него – на Джереми, только на него, – а репортеры как один затаили дыхание в ожидании развязки. Судья зачитал приговор, и ее мать, всхлипнув, уронила лицо в ладони. Джереми тоже смотрел на нее, не сводя глаз, будто не желая замечать присутствия посторонних, словно кроме нее ничто в мире не имело значения, а когда судья сказал: «Убийство первой степени» и «Убийство вследствие жестокого обращения или небрежности», – он даже не вздрогнул.
В тот день она послала ему записку: «Я люблю тебя, всегда буду любить, несмотря ни на что, больше луны». И в коридоре, пока их адвокаты отбивались от репортеров и прежде, чем охранники нетерпеливо потащили их дальше, у них оказалась минутка, только минутка друг для друга.
– Что ты им сказала? – прошептал он.
Его голос был хриплым, почти рычащим; она взглянула на него вблизи и едва узнала.
– Я сказала, что он был мертв.
– Мой адвокат – миссис Тигьюс – говорит, что они заявляют, будто он был еще жив, когда мы положили его в пакет, – его лицо было спокойным, но глаза метались, словно запертые в голове насекомые.
– Он был мертв.
– Он выглядел мертвым, – возразил Джереми, его уже тащили от нее, а какие-то бесчувственные придурки с камерами защелкали слепящими вспышками в охоте за сенсационными снимками. – Мы ведь и в самом деле не… то есть, мы не шлепнули его, или что там нужно было сделать, чтобы он задышал…
И последнее, что он ей прохрипел, когда их уже растащили на некоторое расстояние – и это было совсем не то, что ей хотелось бы услышать, – в этом не было любви и намека на любовь:
– Ты сказала мне избавиться от этого.
Место, где его содержали, не имело никакого длинного и красивого имени. Оно было известно как тюрьма временного содержания – Драм Хилл. Никаких отраженных в названии преобразующих сознание принципов, никаких лозунгов по поводу реабилитации или изменения поведения, никаких опекунов, попечителей или еще кого-то, кто позволил бы этому заведению носить свою фамилию. Да и кто, будучи в здравом уме и твердой памяти, согласился бы назвать тюрьму своим именем? Наконец-то его отсадили от других заключенных – бандитов, торговцев наркотиками, сексуальных извращенцев и прочих. Он больше не был студентом Брауна, по крайней мере, официально, но у него были с собой учебники и конспекты, и он пытался заниматься как можно усерднее. Тем не менее, когда ночью крики и вопли эхом разносились по тюремному блоку, а на стенах собиралась влага от одновременного дыхания восьми с половиной тысяч особо опасных социопатов, он вынужден был признать, что это не тот опыт, который ему хотелось бы иметь.