21241.fb2
Егор опять собрался уходить. К кому на этот раз, Лилечка не знала. Либо коллега, либо пациентка. При его цельнометаллическом графике романы возможны только производственные. Но тридцать пять не двадцать, и Лиля не устраивает больше слежки, не караулит в соснах перед больницей, не допрашивает, наглотавшись валерианки, а Егор не торопится открыть имя новой разлучницы, длит интригу. Впрочем, к своим тридцати семи он-таки вырастил из Лилечки ту, о которой мечтал с самого начала: она принимает его как стихийное явление. Сегодня есть. Завтра нету. Живем по обстоятельствам.
Мама до сих пор не устает напоминать, что€ она сказала, когда Лилечка познакомила ее с Егором: “Пеняй на себя, дочка”.
Дома пока ночует, но редко. За ужином помалкивает, смотрит испытующе. Будто проверяет, не закралось ли в решение ошибки, точно ли не может он с ней жить. Спать ложится в детской, стелет в проходе между кроватями мальчишек.
— Ну, ты ведь сачок насчет секса, я так понимаю, — говорит Марина, давняя Лилечкина подруга и с недавнего времени начальница. — А твой-то гигант. Вот ему и давит.
У самой Марины грустный многолетний роман с заведующим третьей кардиологией, вдовцом, обремененным дочерью-наркоманкой. Каждый раз, когда у Марины срывается свидание с Павликом из-за того, что у Кати ломка, или ее забрали менты, или она решила вешаться, и Марина проводит очередной одинокий вечер при свечах, она является на работу с недоеденными деликатесами, устраивается после утреннего осмотра в кабинете и принимается анализировать несчастливую Лилечку.
— Ты не обижайся, Лиль. Но заметно же. Просто чаще надо с ним, понимаешь. Чаще. Чаще.
Лилечка любуется тем, как из судка под рассуждения о ее вялой сексуальности одно за другим улетают канопе с ветчиной и креветками — будто тарелочки для стрельбы влет, а на стол, прямо на чью-то историю болезни, словно отстреленные гильзы, падают освобожденные от канопе зубочистки — и ей становится легче. Стихии стихиями, но кое-что навсегда. Например, это странное умение казаться кем-то другим. Лилечке не привыкать к неожиданным толкованиям собственной персоны. В восьмом классе отправилась на гандбольный матч, поболеть за подругу. Стоит возле ворот, никого не трогает. Вдруг подлетает тренер: “Ничего себе капитан! Все давно переоделись, она тут ворон считает!”. Соседка долгое время считала ее радиоведущей: “Да нет, не разыгрывайте. Я же слышу! Я вас каждое утро в машине слушаю”. Совсем недавно старушка Арзуманян в палате люкс, из тяжелых, поманила ее к себе, усадила.
— А вы, доктор, простите, армянка? Я вот смотрю на вас…
— Нет, простите.
Соломенные волосы, молочная кожа — как можно было предположить в ней армянскую кровь… Старушка вздохнула задумчиво. Лилечка встрепенулась, наклонилась поближе:
— Я на первом курсе с Геной Межлумяном поцеловалась. Это не в счет?
Старушка из вежливости улыбнулась, но шутить не была настроена. О чем-то серьезном поговорить хотела.
— Да-да, молодость… первый курс, поцелуи, — покряхтела она, сворачивая разговор.
Лилечка после долго вертелась перед зеркалом в ординаторской, трогала свой нос, щупала скулы. И весь вечер напевала: “Ах, сирум, сирум…”.
Арзуманян умерла через два дня: тромб, медсестра не успела довезти до реанимации.
Один-два раза в месяц, всегда неожиданно, Лилечка срывается в Москву, к любовнику. Андрей наезжает туда из Воронежа. Он сценарист, пишет для сериала “Терапия” и в столицу мотается часто. Но к Лилечке в Смоленск не может. Женатый человек. Жена — бывшая актриса, играла в Москве, знакома с начальством Андрея, и отследить его незаконные перемещения ей ничего не стоит. Ему, однако, ничего не стоит прилепить лишний день к легальной московской поездке. Поэтому — исключительно в Москве и только суточные свидания, словно кто-то из них отбывает тюремный срок.
Познакомились осенью в подмосковном пансионате. Марина вытолкала Лилечку в отпуск, отдохнуть с детьми, отвлечься от семейных руин. Андрея пригласил продюсер — обсудить в расслабляющей обстановке сюжетные линии. Продюсер в первый же день расслабился сверх всякой меры, так что Андрей остался без дела и отправился скучать в зимний сад, где Лилечка, заслав мальчишек на коллективную велопрогулку, собиралась дописать отчет для главврача (тот был большой любитель статистики). От медицинской темы и оттолкнулись. “Вы врач? А я про врачей пишу”. Оттолкнулись и поплыли — и как-то незаметно к исходу недели заплыли за буйки.
Многое было за то, чтобы этот роман начался и, начавшись, увлек ее на самую глубь. Разумеется, им сводничала осень: стягивала нежную петлю туманов, дурманно дышала сухой листвой. И, разумеется, на ночных прогулках-посиделках, которые доставались им после того, как отключались измотанные велосипедом и лесными тропинками дети, Андрей держался на “отлично”: не напирал, но и не запаздывал, и каждую черту переступал уверенно и красиво. В постели он оказался чутким и основательным, и настолько не похож на неистового Егора, который каждый раз словно беса из нее изгонял, что Лилечка почувствовала себя так, будто новая жизнь началась. Все выглядело предрешенным, она обожала привкус судьбы.
— У меня так торжественно внутри, что снова хочется перейти с тобой на “вы”.
— Погоди, я чепец надену.
— Насмешница!
— Не обращай внимания. У меня у самой — торжественно.
Захлестнуло с головой, готова ради взбалмошных этих свиданий метелить в Москву, отрывая деньги от скудного своего бюджета, с трудом договариваясь с коллегами о подменах, возбуждая любопытство всего отделения. Скрывать такое от подружки-начальницы чревато, пришлось рассказать.
— Ну, ты даешь, — удивилась Марина. — Сразу так радикально? Лиль, ну, не думала, что так тебя задену, правда. Мужчина-то стоящий?
В декабре Егор ушел окончательно, с вещами. Ушел неожиданно мягко, без скандала. В стены кулаками не лупил, не рассказывал, что Лилечка пожирает его мелкими кусками и скоро прожрет насквозь.
— Растешь, Карагозов, — попрощалась с ним Лилечка в подъезде. — Интеллигентно уходишь. Любо-дорого.
В прошлый Большой Уход, через два года после рождения Саньки, пытался уйти вот так же чинно, предварительно объяснившись с детьми: Тима по-взрослому за столом, гипнотизирует стену, Саша в гамаке пузыри пускает, два чемодана посреди ярко освещенного холла — как значок “пауза”.
— Мы с мамой очень разные люди. Мы решили пожить врозь.
Но чинно тогда не вышло: задержался, испортил финал. У Лилечки после все руки были в синяках. Нужно было что-то последнее досказать, дообъяснить ей. Хотя, казалось бы, объяснил еще в двадцать, когда узнал, что она беременна и будет рожать: “Я, Лиля, одомашниванию не поддаюсь. Учти”. Оказалось — нет, чего-то самого важного Лилечка никак не могла понять, и Егор хватал ее за руки своими пятипалыми капканами, сжимал добела.
— Ты не хочешь понимать меня, Лиля! Не хочешь! С тобой, как в комнате с глухонемыми, Лиля! Душно мне, понимаешь? Все эти твои обеды воскресные! Этот запах полироли!
А в мятущемся взгляде страх: вдруг снова — ошибся, снова не туда, и никакой новой жизни, яркой и праздничной, не будет, никогда уже не будет, совсем никогда… В детской мальчишки, таясь друг от друга, размазывают по щекам слезы… и Егор наверняка не решится к ним зайти. Постоит под дверью, мрачно шепнет: “Спят. Не буду будить”, — и затопает решительно на выход, как солдатик в увольнительную.
Жалко его безумно… С Лилечкой жалость неизменно проделывает странный фокус: как только ужалит — эмоции отключаются, организм собирается пружиной, готовый немедленно действовать, вмешаться. Однажды спрыгнула с подножки отъезжающего троллейбуса, заметив на остановке раненого кота (успешно пристроен к больничной столовой, зовется Марио). Отравленная жалостью к Егору, Лилечка привычно собиралась, прицеливалась… но все, что могла в предлагаемых обстоятельствах, — затихнуть и ждать. Чтобы отбушевал поскорей, ушел, не терзал себя и всех вокруг. Он же при виде ее выжидающего спокойствия еще больше бесился. Называл чудовищем.
В этот раз, видимо, начал смиряться — то ли с Лилечкиной жалостью, то ли с чем другим. Пробурчал из лифта:
— Прости.
Как будто между ними еще возможны такие начальные мелочи, как обиды и прощения. Кто ж виноват, Карагозов, что такая трудноуправляемая досталась тебе игрушка — твой собственный норов. Иди уж, доигрывай…
В январе маме заменили раскрошившийся от остеопороза бедренный сустав. Московские поездки пришлось приостановить. Андрей прислал ей эсэмэской четверостишие: “Москва без тебя — столица печали. Январского неба пустой стакан. В сугробиках снега — трупики чаек, Рискнувших любить не свои берега”. Уложив в тот день детей, Лилечка устроила мобильник в большой шарообразный бокал напротив себя, выпила в компании с ним вина.
Мама после операции приходила в себя тяжело. Злилась на собственную хромоту, на неуклюжесть. Отец спасался от нее на подледной рыбалке. Ухаживать за собой, мыть полы и готовить мама не позволяла. Но и Лилечку от себя не отпускала. Пересмотрели фотографии, мама подолгу вспоминала, рассказывала давным-давно знакомые, заученные наизусть истории. Как за молоком на комбинат ходила — в пять утра, через пустырь, как у Лилечки был самый пышный бант на Первое сентября. Все перебирала — будто нащупывала в прошлом опору. Когда воспоминания закончились, закончилась и послеоперационная депрессия. Мама повеселела, расписала цветочками костыль, папа забросил удочки.
Про Егора родители не расспрашивали давно. В какой-то момент просто устали запоминать: вместе живут или врозь.
После маминой операции неприятности посыпались пачками.
Сначала прохудился шланг у стиралки. Долго зазывала к себе сантехника из ЖЭКа, сантехник не желал отвлекаться на эдакую мелочь, за которую непонятно, сколько запросить. Поканючив, пообещал сделать бесплатно, но когда — не сказал. Потом стало не до сантехника. В закрытой на ремонт первой кардиологии взломали сейф, вынесли подчистую все обезболивающие и наркотические. Сигнализация не сработала. Лилечка в ту ночь дежурила, и следователь назначил ее главной подозреваемой — даром что первая кардиология на другом этаже, ключи у охраны. Прессовал основательно, со сталинским огоньком. Намекал на показания свидетелей, стыдил детьми. От офицерского его хамства у Лилечки разыгралась гипертония, да так, что пришлось мотаться в обед на уколы. Потом авария. Новую “тойоту” Егор забрал, оставил ей старую “ниву”. К удивлению Лилечки, ржавая коробочка заводилась без колебаний и бегала как живая на первых трех передачах. Четвертую выбивало. Но четвертая в городе почти не нужна, а если приспичит, можно рычаг рукой придержать. И вот — сестра Жанна уезжала с мужем на две недели к родне, предложила свою “мазду”. Лилечка сдуру согласилась. Просто стояла на светофоре. Печка греет, сиденье не скрипит, льется легкая музыка. Сзади по касательной ее черканул лихой мотоциклист. Вырулил и умчался: как раз включился зеленый. Не гоняться же за ним. Номера не разглядела. Заняла у Марины денег, отогнала “мазду” в ремонт. В обед поездила в мастерскую на ржавой “ниве”, торопила мастеров, которые никак не могли покрыть лаком покрашенное уже крыло: лакировщик болел, маляр капризничал, не хотел делать чужую работу. Закончили за день до возвращения Жанны. Еще через день с больничной крыши на голову Лилечке рухнула сосулька. Спасибо, не насмерть.
— Ты хоть поплачь, что ли, — советовала Марина, обвязывая ей лоб на манер камикадзе и поглядывая в буддийски отрешенное лицо. — Полегчает.
Лилечка только плечами пожала:
— Мужчины не плачут.
Они переглянулись — и расхохотались так, что в кабинет к ним ворвались медсестры: чего смеетесь, и нам хочется. Но разве объяснишь им всю соль? Молодые еще, живут по нарисованному, будто в классики прыгают.
Обычно Андрей приезжал в Москву за день до нее, улаживать свои сценарные дела. Но для Лилечки свидание уже начиналось. С утра ходила, пританцовывая. Больные отпускали ей комплименты. Вечером, перед отъездом, Лилечка укладывала мальчишек спать и, запершись в ванной, наслаждалась нехитрыми сборами. Она бы не прочь наслаждаться ими подольше, как положено: сходить в парикмахерскую на маникюр-педикюр-укладку, выбрать в роскошном магазине новое белье под настроение, перехватывая понимающие и слегка завистливые взгляды продавщицы. Выспаться. Но, во-первых, на все это нету денег-времени-сил. Во-вторых, и те крохи, которые остаются, Лилечка норовит по привычке смахнуть на бегу. Егор впервые решился переехать к ней, когда Тима начал ходить. Декрета, считай, не было, продолжавшие преподавать родители помогали эпизодически — с тех пор заставить себя делать что-нибудь медленно очень непросто. На прошлое Восьмое марта Марина водила ее на чайную церемонию, так Лилечка чуть с ума не сошла от напряжения, несколько раз одергивала себя — все порывалась помочь: чашку подвинуть, щеточку подать.
Когда волосы высушены, Лилечка в четыре отработанных приема собирает их в хвост, садится на край ванны и, переведя дыхание, не спеша, с удовольствием натягивает на ноги белые чулки с резинкой. Ей нравится прятать молочную ногу в кипенно-белый чулок. В подарочную упаковку. В дороге немного неудобно, резинка съезжает. Зато в номере, с ветра и холода, в запашном разлетающемся платье, как только Андрей разглядит на ней чулки — будет хорошо. Постарается растолковать ему без слов, как следует с нее эти чулки снять — медленно и плавно, стянуть, скатать податливую белизну. Распаковать подарок. С Андреем легко… И снова — стоило о нем подумать, толкнулась в сердце нетерпеливая радость: можно? можно уже?
Видела ведь, Лиля, куда плывешь. Влюбилась? Влюбилась, глупая тетка. Можете открывать с Мариной клуб безнадежных сердец.
Лилечка бросает в сумку косметичку, выходит из ванной.
— Ма, — сонным голосом зовет Тима. — Я вспомнил, у мелкого завтра физра. У него же кеды порвались.