21307.fb2
И вот я, решив активизировать немецкую струю в нашей семье, для начала послал муттер из столицы два толстенных великолепно изданных в Лейпциге тома "Братьев Карамазовых", подписав поздравление с днём рождения и пожелания по-немецки. Анна Николаевна уже вскоре после своего "спасибо", охладила мой подарочно-немецкий порыв: ни в коем случае, писала она, не присылай мне больше русских писателей на немецком - перевод ужасен, читать противно. Почему я не покупал Гейне или Ремарка в подлиннике? Вероятно, их не было в продаже, только в переводе Тургенев, Чехов, Достоевский...
И ещё раз попытался я установить с матерью немецкий контакт. Приехав летом на каникулы, я в первый же день, предварительно отрепетировав материал, вдруг перешёл этак непринужденно (мы сидели за кухонным столом) на дойч:
- Их виль хойте етвас ессен. Ферштейн зи? Гебен зи мир битте айн бутербро-о-од.
В переводе это означало, если дословно перевести: "Я хочу сегодня немного кушать. Вы понимаете? Дайте мне, пожалуйста, хлеба с маслом".
Анна Николаевна внимательно, поверх очков, глянула на меня и сурово изрекла:
- Ты уж, битте, так не говори по-немецки.
И это была вторая крупная педошибка Анны Николаевны на пути приобщения сына к своему второму родному языку. Первую она совершила за двадцать лет до того, когда усадила однажды меня, пятилетнего, за стол и с придыханием молвила:
- С сегодняшнего дня, Саша, я буду тебя учить великому немецкому языку - языку Шиллера и Гёте. Сейчас, в таком возрасте, очень легко воспринимать иностранные языки. Ты будешь знать его в совершенстве, лучше меня...
И - началась каторга. Меня хватило ровно на три с половиной занятия. За которые я выучил в совершенстве четыре чужеземных слова: "ди шуле", "ди киндер", "ге-ен", "алле", и затвердил фразу, слепленную из этих слов: "Алле киндер геен ин ди шуле" - "Все дети идут в школу". Точка. К четвёртому занятию у меня в организме выкристаллизовался такой стойкий иммунитет на немецкий язык, что я, дрыгая ногами, закатил истерику по-русски и напрочь, намертво отказался от домашних даровых уроков.
Отвращение это сохранилось у меня на всю жизнь и - Боже ж ты мой! какие муки претерпевал я на уроках иняза в школе, на семинарах в университете. И вот, когда я на первом курсе решился-таки всерьёз взяться за дойч, сделаться, наконец, интеллигентом-полиглотом, Анна Николаевна вновь отбила охоту, остудила меня, не поддержав мой порыв.
Впрочем, особо я не убиваюсь, не казнюсь, не числю себя в рядах ущербных. Ну не владею я в совершенстве ни единым иностранным языком пусть. Ну что я могу поделать со своей врожденной ленью и, самое главное, со своей природной застенчивостью? Ведь надо быть хотя бы чуть нагловатым, не закомплексованным, чуть клоуном, чтобы не стесняться говорить на чужом языке, смешно артикулируя, гримасничая по-обезьяньи, смеша поначалу специалистов дебильным произношением. Да и я знаю и уверен - мне жизни не хватит, дабы в совершенстве выучить родной, русский, язык, так почему я должен время тратить на чужой мне? Чтобы (вот уж первый аргумент в таких спорах!) читать в подлиннике Гёте и Карла Маркса. Ну, Гёте мне и в переводах не шибко увлекателен, Маркс с Энгельсом тем более - до фени. А вот чтобы читать на их родных языках Диккенса, Бальзака, Сервантеса, Гамсуна, Гомера, Апулея, Чапека, Кобо Абэ, Жоржа Амаду, Боккаччо, Гофмана, Эдгара По, Сенкевича, Омара Хайяма, Василя Быкова, Куусберга, Пулатова, Матевосяна и десятки других, интересных мне писателей, я должен был бы освоить под сотню языков. Это невозможно. А какой-то один выделить и затвердить бессмысленно. Мне, повторяю, никакой жизни недостанет прочитать в подлиннике все гениальные и талантливые книги, созданные на одном, великом и могучем языке - русском...
Ну ладно, эти мысли - в сторону.
И вот, кто бы знал, какие дополнительные сложности возникают у человека, если его родная мать учительница. Дело не только в том, что любая мало-мальская моя проказа, промашка или неудача на уроках сразу, мгновенно, в ближайшую перемену становилась известна Анне Николаевне; главное в том, что в ситуации, когда за партой сидит сын, а за учительским столом в том же классе его мать - много двусмысленного, фальшивого и нервомотательного.
Учился я в общем-то неплохо, особенно до 8-го класса - впереди даже поблёскивала мне медалька. Но в 1967 году, в конце моего 7-го класса, мы в очередной раз перебрались на новую фатеру, я вступил в новую уличную компашку, очень быстренько охамел (совпал как раз переходный возраст), распрощался скоренько со славой одного из первых учеников школы и с головой унырнул в омут подросткового безудержного и бесшабашного бунтарства. Уже по итогам 8-го класса схлопотал я годовую четверку по поведению, что по меркам сельской школы того времени, ни в какие рамки не лезло - форменное преступление.
Короче, первые семь школьных лет я матери особых хлопот не доставлял, напротив, стабильно подбрасывал полешки в костерок её материнско-учительской гордости. Тем паче что Люба, двумя классами опережавшая меня, тянула еле-еле на троечку, к учёбе чувствовала вялотекущую аллергию. Я же раз на первомайской демонстрации ехал впереди всей школьной колонны в ракете, изображая космонавта по праву неисправимого отличника. Постоянно таскал я домой скромные, но приятные для нас с матерью презенты за успехи в учебе грамотки и книжки. Несколько раз снимали меня и на школьную Доску почета. Посейчас сохранилась одна такая наградная фотография, за 2-й класс. Взгляну на неё, и стукнет сердце дважды крепенько. Первый раз - какой я был! Второй - как я жил!.. Как же унизительно я жил! Ибо на снимке запечатлено только мое лицо, а вот курточка махровая на молнии с белым отложным воротничком - не моя. Во что я был одет, я не помню, но хорошо впечаталось в сердце, как нетерпеливый фотограф (учитель физики) посчитал моё одеяние недостойным Доски почета. Рылом, выходит, вышел, одёжей - нет. И однокашник Витька Александров скинул мне на минуту свою приличную курточку, помог отличнику 2 "А" класса Новосельской средней школы Александру Клушину выглядеть отлично...
Вторая сложность - столкновение в одном классе мамы-преподавательницы и сынишки-ученика - тоже проявилась не сразу. У нас работали две немки. И специально не специально ли так вышло, но в моем классе иняз в наши головы вдалбливала другая немка - молодая нервная хакаска, Тамара Сергеевна. С матерью моей у нее были, судя по всему - как я уже потом, позже догадался, отношения довольно сложные, замысловатые.
То ли конкуренция за плановые часы (больше часов - весомей зарплата), то ли профессиональное соперничество, то ли возрастной антагонизм - не знаю. Бог с ними. Только Тамара Сергеевна держалась со мною подчеркнуто сухо, официально, чуть пренебрежительно, свысока.
Рисовала она мне в журнале после каждого ответа пятёрку - фюнф. Правда, ненавистный дойч я долбил больше других предметов (вернее, только его и долбил), поднадувая пузырь-статус отличника, но всё же по-немецки я гундосил в лучшем случае на фир, то есть на "хор". Но в том-то и штуковина, что Тамара Сергеевна, снисходительно-брезгливо морщась, выставляла каждый раз сынку "соперницы" демонстративно-унизительную пятерку. У меня хватало детской глупости и безволия этому вполне искренне радоваться.
Лишь однажды гейзер, бурливший в душе Тамары Сергеевны, прорвался наружу, обжёг меня, ошпарил, испугал. Во время очередного урока - а было это уже в 8-м, уже когда я начал стремительно разбалтываться - Тамару Сергеевну одолел чох. Простудилась, видно. Почихает, почихает в платочек и - опять: "Шпрехен зи битте дойч". И чёрт же меня дёрнул! Сидел я на первой парте, с краю, рядом с Людой, первой моей ещё полудетской любовью. И так мне хотелось перед ней, перед Людочкой, вывернуться - показаться остроумным, сообразительным, находчивым. Я и сообразил, я и нашелся - приник к её ушку, приложил лодочкой ладонь к своим губам и прошептал:
- Тамара-то точь-в-точь как наша Мурка чихает - пчхи! пчхи! пчхи!
Я уже приготовился захихикать вместе с Людочкой - до того ловко передразнил я немку, как вдруг Тамара Сергеевна, не слабже чем та же Мурка на мышь, прыгнула на меня, вцепилась в шкирку, выволокла из-за парты, швырнула к доске. Следом подскочила ко мне, обомлевшему, оцепеневшему, сгребла за грудки (я был ниже её на полголовы) и принялась стебахать меня лопатками о доску, стирая моей спиной меловые модальные глаголы. Она визжала, брызгая в испуганное мое лицо гриппозной слюной:
- Как ты смеешь? Ты свою мать не посмеешь передразнивать? А меня можно? Тогда у нее учись! У нее - понял?!
Увы, параноидная сцена закончилась слезами - и Тамары Сергеевны, и моими. Сперва она, перестав терзать меня, бросилась, рыдая, из класса. Следом, взвывая и втирая кулаками слёзы обратно в глаза, ринулся в коридор и я. Что в сей пикантный момент делали одноклассники - хоть убей не помню, но, думаю, удовольствие зрительское они испытали не из последних.
Само собой, Анна Николаевна, моя муттер, со мной и при мне не могла обсуждать и не обсуждала Тамару Сергеевну, только много позже, уже когда я не учился, мать рассказывала мне, как поразила её одна выходка Тамары Сергеевны. Встретились они раз в сельской бане, где не общаться двум учительницам-коллегам было нельзя, они и общались. И там-то Анна Николаевна услышала от Тамары Сергеевны, кривившейся на соседок по раздевалке:
"У-у-у, эти грязные старухи! Как же ненавижу я старых хакасок!" Мать моя, услышав этот шип, остолбенела, проглотила язык и не нашлась, что сказать. Ведь сама Тамара Сергеевна была молода, вероятно, чистоплотна, но хакаска. Такой ярый антинационализм потряс Анну Николаевну: как можно, как можно?! Даже если и не любишь своих, то хоть молчи!..
Настал момент - это уже 9-й класс, - когда Господь Бог послал нам с Анной Николаевной суровое испытание. Стало известно, что с такого-то числа Тамара Сергеевна надолго исчезает -- в декретный отпуск, а в наш 9 "А" придёт моя муттер. Вот тут уж я призадумался. Своих однокорытников я знал, их отношение к урокам немецкого и к нашей родимой немке для меня секретом тоже не являлось, так что сердчишко мое запостанывало: кому ж приятно, если на его глазах начнут изгаляться над его родной матерью? Хотя, чего лукавить, я слышал и знал, что в тех классах, где Анна Николаевна вела уроки, особых эксцессов не возникало. Имелись, само собой, два-три свинтуса в каждом классе, которые поигрывали на нервах и у Анны Николаевны Клушиной, но в массе своей ученики её уважали. Она не была занудой, придирой, злюкой, она обладала эрудицией, умела увлекательно рассказывать как по теме, так и сверх её, могла, наконец, пошутить, что особенно ценится школярами.
Вообще муттер наша обладала даром рассказчицы - главным талантом педагога. Я сам заслушивался её по вечерам, когда, бывало, она принималась рассказывать нам с сестрой что-либо из своей прежней жизни или же вычитанное в книгах. До сих пор помню ярко её устные лёденящие кровь переложения, например, рассказа "Убийство на улице Морг" Эдгара По, новеллы Проспера Мериме о бронзовой Венере, задушившей молодого человека, нечаянно обручившегося с ней. Я, используя дар Анны Николаевны, подражая ей, зарабатывал в своей ребячьей компании моральный капитал: "Сашок, ну расскажи что-нибудь страшное или весёлое - ух ты и рассказываешь здорово!.."
Юмор наша муттер уважала, конечно, не сальный, не солёный. Анекдоты любила слушать и рассказывать примерно такого типа: человек опоздал на вечер в консерваторию, уже звучит музыка. Он пробрался на своё место, сел и интересуется у соседа: мол, что играют? "Пятую симфонию Бетховена", следует ответ. "Уже пятую?! - в ужасе вскрикивает тот. - Здорово же я опоздал!"
Беда же Анны Николаевны, особливо под конец её педагогического поприща, заключалась в том, что она позволяла-таки себе порой сорваться, вспылить, выйти из себя, для чего поводы во время длинного школьного дня, уж разумеется, отыщутся всегда. В нашем 9 "А" тоже имелись экземпляры те ещё Вовка Тимошенко, Витька Конев, Сашка Балашов, Сашка Клушин... Ну, за Балаша я был спокоен - мой закадычный приятель, он часто гостевал у нас в доме и с Анной Николаевной дружил. За Тимоху и Коня душа моя побаливала, но я надеялся - они хоть чуть обуздают себя ради сотоварища-одноклассника. Но вот за Сашку Клушина опасался я всерьёз. А боялся я за свой мерзкий, мнительный характер, который будет заставлять меня дерзить матери на уроках, дабы не заподозрили во мне маменькиного сынка и не углядели бы каких-то мне привилегий. Стыдился я и своего будущего стыда за муттер во время предполагаемых её истерик и срывов.
В общем, щекочуще-мрачные времена я пережил, ожидая прихода Анны Николаевны в класс. И лишь одного не учёл - и это доказывает: мать свою родную я и тогда ещё не понимал, не знал, - не учёл, что ведь и она готовилась к испытанию, и она боялась новых наших с нею обстоятельств и взаимоотношений.
Никаких особых конфликтов с нашим классом у Анны Николаевны не случилось, но между мною и ею однажды сцена разыгралась-таки бурная и неожиданная. Стараясь избегнуть дурацких ненужных недоразумений во время уроков, я поначалу засел было за дойч, уже капитально к тому времени мною заброшенный. Подготовился к первому уроку фундаментально. Подготовился основательно и ко второму. Но Анна Николаевна меня не спрашивала. Поднимала других, шпрехала с ними, рисовала им фюнфы, фиры, драи, на меня же - ноль внимания.
И опять сработала моя инфантильность, моя убогая привычка - избегать объяснений, окончательного выяснения отношений с кем бы то ни было, не расставлять точки над пресловутым i. Ну не спрашивает Анна Николаевна и чудненько, прекрасно. Кайф! Можно и не учить опять. Видимо, придумал я, Анна Николаевна тихо-мирно в конце полугодия выставит мне троячок (итоговые двойки в то время практически не выставляли, дабы не снизить процент успеваемости, не опарафиниться в районном соцсоревновании школ), а мне больше и не надо. Лафа!
Однажды на перемене кто-то из учителей оставил по раззявости классный журнал на столе. Мы тут же гурьбой навалились на Тимоху - он первым вцепился в запретный плод. И как же вытаращил я глаза, когда на "немецкой" странице вдруг узрел против своей фамилии три аккуратные двойки.
Дома, на мой трагический вопль: "Откуда?!" - муттер спокойно и сухо разъяснила:
- Я вижу, что ты не готовишь домашние задания, вот и ставлю двойки. Зачем же время терять - спрашивать, если ты не подготовлен?
Я взвыл. До Нового года оставалось меньше трёх недель... Половина моего теперешнего словарного запаса по немецкому языку - из тех дней. Я до полуночи корячился над учебником, кляня дурацкую принципиальность Анны Николаевны и почти не разговаривая с ней. Кое-как вымучил я три вполне законных фира, которые, совокупившись со злополучными двойками, родили итоговый потный драй за полугодие.
Нет, тяжёло, когда мать учительница, да ещё в твоем классе. Ох, тяжёло!..
И чтобы завершить с иноязычной темой: а ведь Анна Николаевна, уже выйдя на пенсию, самостоятельно освоила ещё и английский язык. Для чего? Чтобы, видите ли, в подлиннике читать любимого Шекспира.
Вот вам и истина - яблоко от яблони...
12
И вот я смею утверждать: Анна Николаевна Клушина как педагог (с греческого - веду, воспитываю дитя) была не из последних. Далеко не из последних.
Только в крайние два-три года перед пенсией нервные силы покинули ее, она всерьёз начала считать школу каторгой, приходила после уроков взвинченной, издёрганной, опустошённой, вымотанной, больной. Способствовала этому не только война с учениками-оболдуями, но и взаимонапряжение с иными коллегами и особенно с директором - Виктором Константиновичем Г.
Директорa в нашей школе менялись чуть не ежегодно, творилась какая-то директорская чехарда, но вот перед пенсией матери новосельский педколлектив возглавил этот самый товарищ Г. Человек он был тяжёлый, неприятный, деспотичный, самодурствующий.
На характер его влияла, конечно, и физическая ущербность - левую ногу у него заменял стукливый протез. Ходил директор с тростью, резко ударяя по полу искусственной конечностью, за что и получил уничижительное прозвище Рупь-двадцать. Когда он шествовал по школьному коридору, сперва звучно и коротко стукая протезом, затем бесшумно и замедленно переставляя-подтягивая здоровую ногу, обязательно среди пацанов в такт его походке шелестело на удар протеза - "Рупь!", на второй шаг - "Два-а-адцать!" Рупь-два-а-адцать, рупь-два-а-адцать...
По легенде полагалось считать - дерик наш ногу потерял на войне, чему вроде бы свидетельствовали две-три медальки, позвякивающие в праздники на пиджаке Виктора Константиновича Г. Однако ж, народная молва упорно связывала инвалидность директора школы с прежней губительной его страстью: мол, отморозил он конечность по пьянке, отрубившись в зимней заснеженной подворотне....
Где тут правда, а где ложь - осталось в тёмных анналах истории, но то, что товарищ Г. был одноног - факт; и что он был запойным алкашом - тоже неопровержимая истина. Я самолично, ещё будучи в начальных классах, видел своими собственными глазами, как Виктор Константинович Г. средь белого летнего дня дрых, вывалившись из своей трёхколесной инвалидки, не дотарахтев до дому.
И вот этот человек вылечился, взял себя цепко в руки и уже через несколько лет, полностью реабилитировавшись в глазах роновского начальства, снова получил директорскую корону (которую было навсегда потерял) и вновь начал править государством с населением в пятьдесят учителей и тысяча двести учащихся. Это и была вторая определяющая основа его мрачного характера прежний алкоголизм, потаённый стыд, настоятельная потребность заглушить в памяти людей своё позорное прошлое, расшатанная пьянством нервная система, постоянная боязнь нового срыва.
Самодурство Виктора Константиновича Г. воистину границ не знало. То он встанет утром на пороге школы с линейкой и начнёт заворачивать каждого старшеклассника с причёской длиннее вершка и каждую ученицу, открывшую свои розовые или бледные коленки больше чем на десять сантиметров. То он весь вечер дежурит в Доме культуры, самолично не пущая в зрительный зал школьников на бушевавшего тогда по экранам "Фантомаса"...
Мы, ученики, дерика не любили, не уважали, но - боялись. Надо полагать, особо нежных чувств не вызывал директор и со стороны учителей. Тем более не могла миндальничать с ним наша Анна Николаевна, которая вообще патологически не умела ладить с начальством. Её губила болезнь всех порядочных людейнедержание правды. Уж таких индивидов хлебом не корми, дай только правду-матку в лицо выплеснуть любому сатрапу, а там - хоть на эшафот. Анна Николаевна и рубила эту самую правду-матку на педсоветах и просто в учительской, высказывалась на свою голову о том и о сём: мол, линейкой мерить чубы взрослым парням и отправлять их, к их же радости, вместо урока в парикмахерскую - не весьма умно и антипедагогично...