21324.fb2
168. 22.37 - 22.42
А новую пластинку Окуджавы вы слышали? как всегда некстати вопросил Иван Говно. Большую? поинтересовался кто-то. Какая ж она новая? Маленькую, с предисловием Михалкова на конверте. Сергея Михалкова? удивился Арсений. Чему вы удивляетесь? возразил Владимирский. Михалков не так прост, как вам хотелось бы его видеть. Вот вам история: мне ее рассказывал сам Окуджава. Лет пятнадцать назад Михалков позвал их всех к себе: Евтушенко, Рождественского, Вознесенского, Ахмадулину, ну и самого Булата... И они пошли?! Разумеется, осадил Арсения Владимирский и продолжил: позвал, усадил и стал читать стихи. Минут двадцать читал. Потом говорит: это, говорит, ребята, все мое. Вы поняли? Так что, говорит, завязывайте выделываться и принимайтесь за работу. Стихи, между прочим, потрясающие.
Не верю! взорвался Арсений. Не-ве-рю!! Михалков потрясающие стихи написать не способен в принципе! Это один из мифов, которые они сами о себе сочиняют и распускают. А мы тут как тут, рады стараться! Действительно: раз уж человек Секретарь Правления, или Лауреат Премии, или Член Правительства, или еще какой-нибудь там Член, - не может же он быть круглым идиотом, бездарью или мерзавцем! - словно в безумном калейдоскопе, промелькнули в мозгу Арсения, дробясь, умножаясь, складываясь во всезаполняющие отвратительные узоры мутноцветные осколки: бездарь и мерзавец Г. с его вонючими фильмами, засаленными рублями и подкладываемой под Берия женою; самовлюбленный осел Ослов: прочтя впервые его редакторские правки, Арсений едва чувств не лишился, - он же дурак! крикнул Аркадию. Не злодей, а просто дурак! А от него добрый десяток лет зависел весь советский кинематограф! Главный театральный начальник Москвы Урыльников, раскатывающий по улицам в бронированном ЗИЛе и заставляющий звезд часами, днями, месяцами высиживать в приемной, - соученик Лики по заочному ГИТИСу, где передувал контрольные и выклянчивал у преподавателей тройки по мастерству, - промелькнули, поранили его, разбередили; мозг закровоточил. А вот то-то и оно, что может! - И Юрка Червоненко тут же вспомнился, друг детства, умница, который, женившись на дочке мэра М-ска, мгновенно, в какой-то год, превратился в кретина: стал на полном серьезе рассказывать легенды про интеллект, образованность, работоспособность тестя - недоучки и алкоголика, про КГБ, без которого всем нам просто зарез, про мясо, которого хоть завались, но которое мудро запасают впрок на случай войны. Я бы даже больше сказал: не может быть другим! Без таких качеств человеку просто не дослужиться в наших условиях до Секретаря или до Члена!
Одну минуточку! Владимирский, хоть и скрывал это за спокойствием тона, кажется, обиделся лично. А вы возьмите, Арсений, себя. Почему Михалков мерзавец? Потому что написал, а потом переписал гимн? Учора у Парижи совейскую делехацыю устречали гим-ном! выразительно смерив Ивана Говно, произнес с хохляцким акцентом поддатый Каргун. А у вас, не обратив на шутку внимания, продолжил Владимирский, в вашем молодогвардейском сборнике, что-то там, кажется, про куранты? Значит, и вы мерзавец? Значит, и у вас не может быть хороших стихов? Арсений совершенно сумасшедшими глазами впился в критика - от этого взгляда все в комнате невольно затаили на миг дыхание - и без тени кокетства сказал: значит, и я. Значит, мерзавец и я.
Жуть какая-то повисла под потолком, все ее почувствовали и, чтобы разогнать, расхохотались как по команде, а Арсений, на маленькое мгновенье действительно допустивший было то, чего человек, в общем-то, допустить про себя не может: что он мерзавец, - стоял оцепенев, и нарастающий хохот товарищей по литобъединению трансформировался в Арсениевых ушах в визг, вой, тявканье, мяуканье, уханье, клекот, пощелкивание, скрежет исчадий Босхова бреда. Отдохнули, и будет! громогласно перекрыл хохот деловитый Пэдик. Без четверти одиннадцать. А у нас еще - третье отделение.
169. 22.43 - 22.47
Оставшись один, Арсений погасил свет, присел на постель, измятую двумя литераторами и двумя их поклонницами; в голове шумело, кровь стучала в виски. Из соседней комнаты донеслось объявление Пэдика, что он прочтет сейчас свою поэму, а потом и начальные строки самой поэмы. Да слышал ее Арсений, слышал раз сто! и прочие слышали тоже! Как же быть со стихами? Совать их Владимирскому теперь, после того, что между ним и Арсением произошло, довольно... скажем мягко, нелепо. Следовательно, уходить?
Арсений вообразил свою неуютную, прокуренную комнату, несвежие простыни на кушетке, вообразил мысли, которые не дадут заснуть до утра: про деньги, про машину, про то, мерзавец ли он и насколько мерзавец, про его - не его - сына, наконец, - впрочем, они так редко видятся с Денисом, и чем дальше, тем реже, - не все ли, черт побери, Арсению равно, чей Денис сын?! А алименты, Бог с ними, пусть будут компенсацией за подлинного сына, что носит Равилевы отчество и фамилию, - стоп! стоп! - мысли начали захлестывать уже теперь, какая же каша заварится в голове, когда потянется одинокая ночь дома?! Поехать, что ли, к Лике? После того, что произошло утром?! А вдруг еще там, чего доброго, Юра? Вряд ли, конечно, но вдруг? Так хочу я или не хочу? мелькнул давешний вопрос, совсем уже неинтересный. Разве кого снять?
Арсений встал, подошел к дверному проему, за которым Пэдик декламировал поэму, оглядел джинсовых птичек и прочих особей подходящего для съема пола, - ах, нет! поздно! все разобраны! - вот только что Ирина, недавняя знакомка, авторша отчета? Она, пожалуй, не поедет. А и поедет - попьет кофе, не даст, да еще вынудит проводить куда-нибудь в Чертаново; такие с первого раза не дают, им непременно хочется себя уважать, а уважать себя можно не раньше чем со второго. И тут, негаданный спаситель, положил руку Арсению на плечо Эакулевич: скатаем к бабам? К каким? вздрогнув от неожиданности, спросил Арсений. Что тебе за разница, к каким? слегка вспылил Эакулевич, который, можно сказать, предлагал дармовую кобылку, а у нее еще пытались осмотреть и пересчитать зубы. К здоровым! Так что, двинули? Бездна одинокой ночи отступила, Арсений снова был уверенным, энергичным, деловым: пять минут подождать можешь? Мне тут кое-что надо довершить. Довершай, ответил Эакулевич. Я пока прогрею машину, и исчез, только что не запахло серою.
Арсений захватил свою рукопись и на цыпочках вошел в литературное капище. Пэдик декламировал. Арсений подкрался к Владимирскому, сунул тетрадку: и все-таки посмотрите, если найдете время. Владимирский ухмыльнулся, Арсений вспыхнул, Пэдик сверкнул глазом, Арсений тенью заскользил к Ирине, зашептал на ухо: срочные дела, убегаю. Можно ваш телефон? Ирина ухмыльнулась тоже, взяла из Арсениевых рук записную книжку, черкнула цифры: рабочий. Это, в конце концов, возмутительно! прервал Пэдик поэму. Здесь все же звучат стихи! Паша, ради Бога, прости, искренне извиняясь, Арсений приложил руку к сердцу и вышел вон.
А зря он подумал на Эакулевича! Не стал тот, оказывается, унижаться, подпихивать Владимирскому свои опусы. И в очереди толпиться читать не стал. А Арсений - стал...
170.
171. 22.51 - 23.19
Куда ты девал кукольницу? спросил Арсений Эакулевича, когда они, поплутав с горящими фарами по неосвещенным дворам и узеньким проездам, выхватив вдруг из темноты то скверик, затопленный растаявшим снегом, с двумя полузатонувшими ящиками, чьи отражения восполняли невидимые под мутной водой половинки; то поблескивающие свежей липкой краскою ребра скамейки с белой бумажной нашлепкою предупреждения на одном из ребер; то мочащегося у угла дома пьяного, привалившегося к стене проложенным ладонью лбом, - выбрались, наконец, на магистраль. Отправил домой, ответил из каштановой бородки небрежно ведущий машину Эакулевич. И она поехала? Как видишь. И не обиделась? Думаю, нет. А что ты ей сказал? Куда едешь? По делам, сказал. А может, и ничего не сказал. Да она, кажется, и не спрашивала.
В зеркале заднего вида нетерпеливо замигали, осветив отраженным светом салон ?жигулей?, четыре мощные фары; Витя щелкнул лепестком, растущим из нижнего основания равнобокой трапеции зеркала, и фары полупровалились в глубину дымчатого стекла; одновременно подал машину вправо, на соседний ряд, и мимо, мгновенно набрав дополнительную скорость, прошуршал длинный темно-серый автомобиль с отливающими зеленью пуленепроницаемыми стеклами; Урыльников, подумал Арсений и криво улыбнулся по поводу белых занавесок в мещанскую складочку, закрывших заднее окно лимузина. Но она хоть догадывается, куда ты едешь? Кто она? с едва заметным раздражением спросил Эакулевич, которого Арсениев вопрос отвлек от пристального взгляда вдогон четырем - два на хвосте серой машины, два - бледнее - на мокром асфальте - удаляющихся красным квадратикам. Твоя кукольница. Черта мне лысого в кукольнице! Догадывается - не догадывается... В конце концов это ее проблемы! Вы ведь живете с ней! И что? Если я ее не устраиваю, какой есть, - пускай уходит. А раз не уходит - значит, устраиваю. Простая арифметика. Самое страшное рабство - рабство у близких. Понимаешь, НИКТО НИКОМУ НИЧЕГО НЕ ДОЛЖЕН. Привожу пример: я не ДОЛЖЕН был брать тебя с собою. Ты не ДОЛЖЕН был со мною ехать. Усек?
Арсений задумался. Вспомнил всегда мучительные выяснения отношений с Викторией, с Ириной, с Ликою. Вспомнил, как донимал Нонну, полагая, что, раз уж отдает ей все (а что, собственно, все?), она вроде бы тоже должна... Опять ДОЛЖНА! Может, действительно никто никому ничего не должен? Если я таскал Нонне каждый день цветы, значит, мне самому хотелось их таскать, я себе такой нравился. Интересно, как бы я себя повел, приди ей в голову эти цветы с меня требовать? Если родители отдают детям квартиру или там машину, значит, родителям, в конечном счете, приятно так поступать. Если ты кого-то любишь или кто-то любит тебя - при чем тут ответные чувства? Иначе получается не любовь, а торговля. Где-то что-то подобное уже, кажется, имело место... Ах, да! Чернышевский. Роман ?Что делать??. Теория разумного эгоизма. Фу, какая глупость! До каких же пор у нас в России мысль будет ходить кругами?! Да кругами еще какими-то эдакимиё неправильными. Заживи по Эакулевичу - мигом останешься один. Хотя он-то вроде не остается. А я...
Витя, снова обратился Арсений к приятелю. Ты с какого года? С пятьдесят третьего. А что? Не могу вас понять, с пятьдесят третьего и моложе. Как вам все это удается? (Что такое? подумал, не переставая говорить. Яша горбатый удивлялся, как Кутяеву удается клеить девочек, - уж и не ко мне ли старость подступает в мои тридцать три?) Я вот девицу в кино свожу и чувствую, что чуть не жениться на ней обязан. Что ж тогда на своей... Витя запнулся. На этой, как ее? на артистке не женишься? И резко наступил на педаль тормоза: весомым подтверждением желтому огню светофора, который в противном случае стоило просто проигнорировать, явился желтый же цвет замеченного в последнее мгновение гаишного мотоцикла. Если бы погоны на плечах черной лжекожанки его владельца были белыми, как шлем, подумалось бы, что человек просидел в оцепенении всю ночь под сильным снегопадом и никак не найдет сил встряхнуться.
На артистке, говоришь? протянул Арсений и за протяжкою скрыл, что вот на кукольнице, с которою не сказал за все три года шапочного их знакомства и десятка слов и даже имени которой не знал, - вот на кукольнице он женился бы не размышляя; только она за Арсения не пошла бы. За Витю небось пошла бы с удовольствием, а за Арсения б - не пошла!
Зря ты, старик, стихи пишешь, по непонятной Арсению ассоциации сказал Эакулевич после значительной паузы. Поэзия - особый дар, и примирись, что у тебя его нету. Вот Костя Конь, например... Я и не называю свои стихи поэзией, начал оправдываться Арсений. Я вообще по возможности предпочитаю ничего не классифицировать. Дело не в терминологии. Просто ты отвлекаешься от прозы, а она дается тебе куда лучше. (Арсений снова вспомнил Яшу горбатого, его не менее авторитетно произнесенное обратное суждение.) Особенно вон та вещица. Помнишь? Про похороны во МХАТе. Или это у тебя не МХАТ? Ми встретились в Раю? Во-во! А разгадка простая: ты подробно описываешь вещи, которые хорошо знаешь, но которые широкой публике неизвестны: похороны по первому разряду, театральный капустник. А как трахаются в подъездах, - это знают все, намекнул Витя на ?Ностальгию?. По собственному опыту. Это для искусства не предмет. Неинтересно. Равно как и неинтересны всяческие мысли и философии - их у нас способен выдавать каждый второй с незаконченным высшим, ибо русский народ - философ по натуре. Ба-а-льшой философ! Нынешняя литература - настоящая литература должна быть высоко информативна. Это главное!
Мимо проехал, накренясь на повороте, бородатый комод - основоположник наиболее передового учения (Арсению и в голову не могло прийти, при сколь экстравагантных обстоятельствах они повстречаются снова несколько часов спустя); навстречу двигался - на высокой круглой тумбе - другой основоположник: в длиннополой кавалерийской шинели из чугуна, с асмодеевыми усами и бородкою; живым торжеством его дела стоял вросший в землю двадцатью этажами и возвышающий над нею жалкие семь серый дом желтого цвета. Я, например, пишу сейчас повесть про бобра, Витя ловко манипулировал рычагом переключения передач, совсем таким, какой вообразился Арсению час назад в лоджии Яшкиного дома. Сколько литературы в Ленинке перерыл! - зато читать станут взахлеб. Гарантирую! На книжном рынке что сейчас основной дефицит? Юлиан Семенов? Фиг! - Акимушкин! ?Жизнь животных?! Вон посмотри, в бардачке лежит... Ну уж нет! у Арсения зародилась одна идея, поэтому он не стал спорить с Витею вслух, но внутри себя тверд был неимоверно: я еще про трах в подъездах рассказал не все! Так, как, кроме меня, никто не знает и не расскажет. У меня этого траха на три книги хватит. А уж там поглядим и на предмет бобров. Ты вон до бобров сколько про баб понаписал!
?Жигуленок? тем временем выехал на бесконечной длины извилистую набережную, скрывающую за темным парапетом нестабильные отражения фонарей; их лампы свисали с кончиков столбов, как капли с водопроводных кранов, но срываться не успевали - уносились назад. Витя, - Арсений, от чьей внутренней твердости идея, созрев, став навязчивою, не оставила уже и следа, долго примерялся к этому жесту и, наконец, тронул приятеля за плечо. Витя, дай повести. А права у тебя с собой? не вдруг отозвался Витя. Угу, поспешно кивнул Арсений и полез
надежде на какой-нибудь счастливый несчастный случай: вдруг, например, на дороге авария, ?ДТП?, - согласно правилам движения первый же встречный водитель (которым как раз Арсений может и оказаться!) обязан отвести транспортное средство с проезжей части или даже доставить его на пост ГАИ. Не надо! остановил Арсения Витя. Что я тебе - так не верю? Арсений подвинулся к дверце и даже нащупал открывальный рычажок, чтобы ловче и быстрее выйти из машины и пересесть на водительское место. Эакулевич, однако, скорость не сбавлял. Тогда Арсений, теряя уже последние остатки достоинства, проканючил снова: Вить, ну дай, а? Витя молчал и давил на акселератор. На Витю давила пауза. Наконец, на выдержав ее, он сказал: видишь ли, старик. Машина по доверенности. Ну и что? уже с улыбкою спросил Арсений, разобравшись наконец, что прокатиться сегодня ему удастся вряд ли. При чем здесь доверенность, если машина фактически твоя? При том! отрезал Витя и свернул в неосвещенный боковой проезд так брутально, что правое заднее колесо подпрыгнуло на поребрике. И вообще мы уже приехали.
Когда шестнадцатиэтажный дом-корабль, такой же как Ликин, подкатил, наконец, к лимонным ?жигулям? и остановился вторым подъездом против дверцы водителя, и Арсений, и Эакулевич чувствовали себя довольно неловко. Правда, Эакулевич это лучше скрывал.
172.
Эакулевич питался женщинами. Женщинами Эакулевич питался. Питался Эакулевич женщинами. (Арсений так и не сумел решить, какая последовательность слов больше других способствует передаче сделанного им наблюдения, и переложил часть писательского труда, связанную с упорядочиванием фразы, на хрупкие плечи читателя.) Не за счет женщин хотя за счет случалось тоже, и частенько, - а именно что ими. Но не в антропофагическом смысле (Ты любишь свою жену? Да, а что? Иди, мы там тебе кусочек оставили), а в сексуально-творческом. (На те же хрупкие плечи Арсений перекладывал и выращивание эмбриона метафоры: любимая пища; фирменное блюдо; разнообразие меню; бессолевая диета; еда дома, в гостях и общепит, который тоже можно разделить на забегаловки стоячие и сидячие, на столовки, на кафе, рестораны; со спиртным и всухую, без оного (без оного - все реже); по-вегетариански, следуя графу Толстому, и с мясом; рыбная кухня; национальные кухни; обед из пяти блюд; ужин на троих; разгрузочный день - и так далее, далее и далее.) Ты знаешь, старик, говаривал. Пересплю с бабою - и всю-то свою жизнь она мне перескажет. Есть, понимаешь, во мне нечто, располагающее женщин к откровенности. Ради этих историй, собственно, и мучаюсь.
Иногда Эакулевич, идя по бабам, брал с собою Арсения, - не из особой, надо думать, симпатии, которой Витя не испытывал, кажется, ни к кому, а подчиняясь законам теории вероятностей: среди бесконечного числа Витиных эскапад необходимо встречались такие, что требовали - как сейчас - товарища или товарищей, а среди значительного множества эскапад коллективных - на этот счет, не исключено, если б кто захотел, сумел бы даже вывести формулу - такие, когда ближе других под Витиной рукою оказывался именно Арсений. Поначалу предложения Эакулевича возбуждали воображение Арсения, и он, преодолевая любые сложности, надувая жен, тещ, подруг, линяя со службы, добывая из-под земли пятерку на такси, летел на встречу с приятелем, чтобы изведать пряное приключение, но ничего пряного на самом деле никогда не происходило, а сплошь все скучное, утомительное, неловкое, пьяное, и даже наиболее экстравагантный из их походов, целью которого было знакомство с двумя приехавшими из Магадана на гастроли блядьми, - тем, пощелкивающим семечки, одетым в одни короткие ковбоечки, из-под которых курчавились смысловые центры, оказалось совершенно безразлично, поэты представшие перед ними молодые люди, артисты или там космонавты, потому на бесплатный половой контакт с литераторами гастролерши идти отказались наотрез (что женщинам можно платить - скорее наоборот! - ни Вите, ни Арсению и в голову никогда не приходило, разве треху для смеха или поставить пузырь), - зато продемонстрировали полное свое к бородатым претендентам презрение, прямо при них, запустив друг другу в центры руки и кончив на пальчиках, - даже этот поход, недели на две сильно и многообразно взбудораживший (особенно подсолнечная шелушинка, приставшая к нижней губе младшенькой и отлетевшая в самый момент), в конечном итоге отозвался в памяти мутной тоскою - и Арсений мало-помалу не то что бы стал от предложений Эакулевича уклоняться, но, если, к примеру, Витин звонок не заставал Арсения дома, последний, о звонке узнав, уже Витю по всем телефонам - чтобы, не дай Бог, приключение не пропустить, - не разыскивал. Интересным поначалу Арсению казалось и то, каким образом отпрепарируются в новеллах Витиной Новой тысячи и одной ночи совместные их похождения; Арсений пару раз даже заготавливал для сравнения собственные варианты, но препарировались похождения всегда до неузнаваемости, что, впрочем, если вернуться к кулинарным ассоциациям, и является, говорят, целью поварского искусства, - и хотя блюда и получались то обильно присыпанными перцем, то томно-кисло-сладкими, то даже с привкусом чего-то непередаваемо экзотического, хоть и раскладывались в тарелки по бабелевским и набоковским непревзойденным образцам (пятки ладошек, например), только подтверждали давнюю, первый раз явившуюся Арсению еще по прочтении ?Темных аллей? догадку, что если не все - по крайней мере, наиболее изысканные эротические приключения попросту выдумываются беллетристами на основе самых обыденных, самых серых, а порою и грязных историй, то есть что в принципе беллетристы мало в этом отношении отличаются от армейских или лагерных сказочников, - но и к литературоведческому, пусть несколько скисшему, интересу поводов давненько не возникало, ибо Эакулевич, с одной стороны, все глубже погружался в бобровый период творчества, с другой же - становился все более и более высокомерен и читать каждое новое произведение на ЛИТО или давать рукописи какому-то там Арсению находил для себя необязательным и несколько даже унизительным.
Так что, не окажись сегодняшняя психологическая ситуация вокруг Арсения столь сгущенной, что самому впору было кончать на пальчиках, возможно, как раз сегодня он и совершил бы нравственный подвиг, впервые решительно отвергнув нечистоплотное предложение Эакулевича.
173. 23.23 - 0.42
Дверь отворилась и выпустила на площадку рев унитазного смыва. Здравствуйте, развязно сказал Арсений, все еще не преодолевший неловкость от попытки прокатиться на Витиной машине. Я Арсений. Привет, Галочка, сказал Эакулевич открывшей дверь Галочке и чмокнул ее в висок. А где хозяйка? Звук воды, наполняющей бачок унитаза, усилился на мгновенье, потом снова, когда туалет захлопнули, притих, и, словно вызванная Галочкиным жестом, подобным тому, каким шпрехшталмейстер посылает акробата на повторный комплимент, появилась хозяйка. Темноволосая, очень коротко остриженная, в немыслимого покроя белой полотняной кофточке, сквозь обметанные дырочки вышивки-ришелье которой просвечивало тело, скользнула быстрым, но внимательным, привычно-оценивающим взглядом по Арсению и собралась было заняться Витею. Ее глаза на раздавшемся, потасканном, некогда, надо думать, весьма привлекательном лице, напоминанием о чем служил маленький, девичий, как по ошибке к ней сегодняшней прилепленный носик с утиным загибом и легким раздвоением на конце, получили от памяти приказ повернуть назад, но продолжали по инерции двигаться в сторону Эакулевича, все более и более замедляя бег, пока, наконец, не остановились с тем, чтобы снова набрать - но уже инверсированную скорость и вторично оказаться направленными на нашего героя. Ольховский? не столько спросила, сколько утвердила хозяйка. Вот сюрприз! Ну! подтолкнула узнавание, которое Арсению никак не давалось. Ну!
И тут в Арсениевой памяти промелькнул красный мотоцикл под летним проливным дождем: хохочущая девушка на заднем сиденье, мокрая тяжесть длинных светлых ее волос, неподъемных для летящего навстречу ветра, он сам, Арсений, - руки держат за рога стрекочущее металлическое чудище, на спине коего новоявленная Европа переправляется через бурлящие воды Трубной площади. Тушь на мотоциклетных правах, беззащитных от дождя в нагрудном кармашке рубахи, расплылась именно тогда, а сама рубаха, любимая, давно износилась, постарела, разлезлась до дыр и выброшена. Оля! Икалтойская? Боже мой, Боже! хоть плачь. Наконец-то! ответила немолодая женщина, одергивая джинсовую юбку. Конечно же я! Неужто так постарела? Вовсе нет... застигнутый врасплох слишком прямым вопросом промямлил Арсений. Но у тебя стрижка. И волосы потемнели. Они у меня от рожденья такие. Бросила красить. Надоело. Ладно, потом погрустишь. Раздевайтесь, пресекла Оля неприятную тему и сняла с Арсения кепку; Олина рука, приподнявшись, открыла грудь: небольшую, загорелую и жесткую, - вот именно что не упругую, не твердую, а жесткую, словно бифштекс в провинциальном ресторане, - с огромным пигментным пятном, что окружало маленький, едва различимый сосок, - пройма зачаточного крылышка-рукавчика Олиной кофты странного покроя имела форму треугольника и уходила в юбку направленным вниз острием; подругу же одевало длинное, болотного цвета платье, тонкая, податливая ткань которого, соблазняя, подробно следила за телом, не обремененным бельем. Пошли на кухню. Когда это все было? продолжал вспоминать Арсений. В семидесятом? В семьдесят первом? Десяти лет не прошло, а словно из другой жизни. Бард... Оля Икалтойская... Мотоцикл...
На кухонном столе стояли еда и выпивка, которыми Оля с Галочкою, судя по всему, занимались от скуки давно. Эакулевич проглотил стакан водки, закусил ломтиком сервелата и заявил, что начать предпочел бы с душа (а кончить? игриво спросила Галочка), и не завалялось ли где купального халата. Целомудренному прозаику вручили халат, и вскоре шум льющейся из душа воды перекрыл раздражающие звуки так и не утихшего унитаза. Арсений взялся за стоящую в углу гитару. Оля! Икалтойская! А ведь трахаться-то придется именно с ней, во всяком случае, поначалу: Галочка определенно положила глаз на Виктора. Песенку, может, спеть? Спой, добро, успокаивающе, как ребенку, улыбнулась Оля и погладила Арсения по голове. Спой, Асенька. Только выпей сначала. Водка была теплая. Арсений проглотался тошнотворной слюною, дожевал сервелат, кусочки которого застряли между зубов, и начал:
Не могу ни в ямб, ни в дактиль,
ни в другой размер.
Я взглянул в окно и ахнул:
на балконе - птеродактиль,
кожист, мерзок, сер...
гитара сильно фальшивила, но подстраивать ее было лень, тем более что слушательницам, точнее не слушательницам, это до лампочки.
Голова на шейке тонкой,
зубки напоказ,
когти скрыты перепонкой,
и белесой тонкой пленкой
смаргивает глаз.
Мелодия у кого-то украдена. Слова проговариваются автоматически. В голове мелькают картинки из прошлой жизни.
И, крича нахально, резко,
бьет крылами он.
Жить нельзя уже от треска,
не спасает занавеска,
не открыть балкон.
В прошлой жизни петь под гитару считалось обязательным. А сейчас пенье выглядит как-то глупо. Но прерваться, бросить - воли не хватает.