21332.fb2
А на следующее утро - телефонный звонок. Голос Твардовского:
- Анна Самойловна сказала, что это вы принесли повесть лагерника. Что же вы со мной о всяком говне говорили и ни слова о ней не сказали? Я читал всю ночь.
- Разговор у нас получился такой неприятный, что я боялся напортить.
- Такой вещи нельзя напортить. Ведь это же как "Записки из мертвого дома". Кто автор?
Нарушив обещание хранить тайну, я рассказал об авторе.
Твардовский решил публиковать. Он действовал мудро и хитро: собрал отзывы самых именитых писателей. Корней Чуковский назвал повесть "литературным чудом". Маршак писал, что "мы никогда себе не простим, если не добьемся публикации". Федин и Эренбург считали необходимым печатать.
Твардовский написал введение. Он был знаком с помощником Хрущева Лебедевым, заразил и его своей влюбленностью. И тот выбрал самую благоприятную минуту, чтобы дать Хрущеву рукопись и все отзывы.
По решению Политбюро повесть "Один день Ивана Денисовича" была опубликована в ноябрьской книжке журнала "Новый мир" за 1962 год.
Но событием она стала еще до публикации. Несмотря на все предосторожности Твардовского, самиздат его опередил.
Виктор Некрасов рассказывает о первой встрече с "Иваном Денисовичем":
"Сияющий, помолодевший, почти обезумевший от радости и счастья, переполненный до краев явился вдруг к друзьям, у которых я в тот момент находился, сам Твардовский. В руках папка. "Такого вы еще не читали! Никогда! Ручаюсь, голову на отсечение!" И тут же приказ. Мне. "Одна нога здесь, другая - там. Ты все же капитан, а у меня два просвета. В гастроном!"
Никогда, ни раньше, ни потом, не видел я таким Твардовского. Лет на двадцать помолодел. На месте усидеть не может. Из угла в угол. Глаза сияют. Весь сияет, точно лучи от него идут.
"Принес? Раз-два посуду! За рождение нового писателя! Настоящего, большого! Такого еще не было! Родился наконец! Поехали!"
Он говорил, говорил, не мог остановиться... "Господи, если бы вы знали, как я вам завидую. Вы еще не читали, у вас все впереди... А я... Принес домой две рукописи - Анна Самойловна принесла мне их перед самым отходом, положила на стол. "Про что?" - спрашиваю. "А вы почитайте, загадочно отвечает, - эта вот про крестьянина". Знает же хитрюга мою слабость. Вот и начал с этой, про крестьянина, на сон грядущий, думаю, страничек двадцать полистаю... И с первой же побежал на кухню чайник ставить. Понял - не засну же. Так и не заснул. Не дождусь утра, все на часы поглядываю, как алкоголик - открытия магазина, жду... Поведать, поведать друзьям! А время ползет, ползет, а меня распирает, не дождусь... Капитан, что ты рот разинул? Разливай! За этого самого "Щ"! "Щ-854"!
Никто из нас слова вставить не может. Дополнительный бег в гастроном.
"Печатать! Печатать! Никакой цели другой нет. Все преодолеть, до самых верхов добраться, до Никиты... Доказать, убедить, к стене припереть. Говорят, убили русскую литературу. Черта с два! Вот она, в этой папке с завязочками. А он? Кто он? Никто еще не видел. Телеграмму уже послали. Ждем... Обласкаем, поможем, пробьем!"
А нужно было знать Твардовского. Человека отнюдь не восторженного. Критика была ему куда ближе, чем похвала. И критика, как правило, резкая, жесткая, иной раз даже незаслуженная. А тут сплошной захлеб, сияние с головы до ног...
Потом читали мы, передавая из рук в руки листочки. И уже без Твардовского говорили, говорили, перебивая друг друга, и тоже остановиться не могли. Я даже скрепку от рукописи похитил на память, как сувенир от Ивана Денисовича, и очень потом огорчился, что скрепка эта не авторская, а новомирская.
В декабре шестьдесят второго года привез "Ивана Денисовича" в Париж. Свеженький, еще пахнувший типографской краской "Новый мир", одиннадцатый номер. И тут же, бросив в гостинице чемодан, помчался к Симоне де Бовуар передать его ей, как мне было велено в Москве. А наутро, чудеса из чудес, покупаю "Пари-Матч", а там уже под сенсационными заголовками, в окружении колючей проволоки, отрывки из "Ивана Денисовича"".
"Иван Денисович" вызвал потрясение, не сравнимое ни с чем, испытанным раньше. Заколебались такие слои, показалось, даже устои, которых не затронули ни Дудинцев, ни "Доктор Живаго", ни все открытия самиздата. Весьма хвалебные рецензии опубликовали не только К. Симонов в "Известиях" и Г. Бакланов в "Литгазете", но и В. Ермилов в "Правде" и А. Дымшиц в "Литературе и жизни". Недавние твердокаменные сталинцы, бдительные проработчики тоже хвалили каторжанина, узника сталинских лагерей. Хотя они спешили оговариваться: мол, это все прошлое, дурные последствия культа личности, которые окончательно преодолены партией под руководством нашего Никиты Сергеевича, и теперь уже всё навсегда по-иному.
Бакланов закончил статью словами: "После этой повести нельзя писать по-старому".
Радостное, победное ощущение длилось еще долго. Казалось, возникает небывалое единение всех, кто не хотел возврата сталинщины.
Писатели доставали рукописи, заметки, хранившиеся в тайниках. Лидия Корнеевна Чуковская готовила к печати "Софью Петровну" - повесть о людях в годы террора, написанную в 1939 году. Анна Ахматова впервые разрешила записать "Реквием"; эти стихи до того лишь десять ее ближайших друзей помнили наизусть.
Хрущев ставил Солженицына в пример всем остальным писателям. В январе шестьдесят третьего года "Новый мир" опубликовал его рассказы "Матренин двор" и "Случай на станции Кречетовка" и в Союзе писателей его выдвинули на Ленинскую премию 63-го года.
Многие считали "Один день" не только самым значительным, но и единственным проявлением духовного ВОЗРОЖДЕНИЯ. Мы так никогда не думали, полагали, что это не одинокая пирамида в пустыне, а вершина хребта. Мы радовались его славе, помогали ее распространению. Однако это было только одно из многих дел, казавшихся нам важными, срочными, неотложными.
И рукопись "Щ-854" была не единственной нашей заботой. Были еще "Тарусские страницы", "Софья Петровна", рассказы Варлама Шаламова, "Крутой маршрут" Евгении Гинзбург и "Первая книга" Надежды Мандельштам, "Мои показания" Анатолия Марченко и книга Белинкова об Олеше и другие рукописи, которые мы старались "пробивать" в редакциях и распространять в самиздате.
После истории с "Иваном Денисовичем" к нам обращались многие знакомые и вовсе незнакомые литераторы, веря, что у нас "счастливая рука"...
* * *
Л. 30 ноября 1962 года во Всероссийском театральном обществе открылась конференция на тему: "Традиции и новаторство". В ней участвовали режиссеры, художники, актеры, музыканты, искусствоведы, сотрудники Института истории искусств.
Председатель Союза художников Серов, самодовольный, раболепный царедворец, ругнув культ, сразу же с привычной яростью набросился на формалистов-абстракционистов, которых, мол, "содержат империалисты". Я с места возразил ему, напомнил о гитлеровских расправах с модернистами. Он в ответ заявил, что не ожидал в этой аудитории услышать врагов советского искусства; и тогда многие уже заорали, затопали так, что ему пришлось уйти с трибуны.
Кинорежиссер Михаил Ромм рассказал, как уродовали искусство при Сталине, гневно и презрительно обличал редакторов, цензоров, критиков и все еще наделенных властью литературных сановников - Софронова, Грибачева; его дружно, шумно одобряли.
Он призывал "дать по рукам этим бандитам" *.
* Речь Ромма потом распространялась в самиздате.
Однако меня огорчило, что Ромм ни слова не сказал о том, что он сам своими фильмами "Ленин в октябре", "Ленин в восемнадцатом году" сделал для утверждения сталинского культа и даже для оправдания террора больше, чем многие другие, не такие талантливые, как он.
На второй день конференции говорил я, говорил сердито о погромном антимодернизме Серова. Но сказал, что не согласен с призывом "Дать по рукам!".
Такие призывы - сталинский способ борьбы против сталинизма.
Из стенограммы:
"В "Правде" опубликовано стихотворение Евтушенко "Наследники Сталина". Могу применить к нему слова Владимира Ильича, сказанные по другому поводу: "Не знаю, как насчет поэзии, а насчет политики совершенно правильно". Наследники Сталина сегодня еще весьма вредны и опасны, и тогда, когда участвуют в борьбе против культа личности, когда применяются сталинские методы в преодолении сталинского наследства. В кинофильме "Майн кампф", дублированном у нас, ни разу не было произнесено слово "Сталинград", когда речь шла о Сталинградской битве. В книге о Пабло Неруде редактор потребовал убрать упоминание о стихотворении "Песнь любви к Сталинграду"".
В тот самый день, когда мы в клубе ВТО так привольно дискутировали и мой заключительный призыв "запретить все запреты!" вызвал аплодисменты и сочувственные возгласы не только в зале, но и в президиуме, Хрущев, сопровождаемый Серовым, которого мы накануне освистали, расхаживал по манежу, осматривая выставку Союза художников; перед некоторыми картинами орал, ругал "педерасов-абстракционистов".
Р. Хрущеву тогда бесстрашно возражал Эрнст Неизвестный. А семнадцатого декабря, на встрече руководителей партии и правительства с творческой интеллигенцией, Хрущев еще злее, ругательски ругал искусство, "непонятное и ненужное народу". Однако ему возражали И. Эренбург, С. Щипачев, Е. Евтушенко.
Один московский литератор сказал тогда: "Впервые после пушкинской речи Блока в 1921 году писатели противостояли правителям. Это и впрямь начало новой эпохи". В тот же вечер в клубе ВТО праздновали 65-летие критика И. Юзовского. В 1949 году его ошельмовали, прокляли как "безродного космополита". Несколько лет он был лишен работы, одно время ждал ареста.
А 17 декабря 1962 года Юзовского чествовали делегации всех московских и ленинградских театров. Прославленные артисты читали отрывки из его статей. Сам юбиляр с уважением и признательностью говорил о своем учителе Мейерхольде, - реабилитация Мейерхольда только начиналась. Веселый концерт продолжался за полуночь. В этот вечер сталинцы казались окончательно поверженными, с ними не надо было бороться, достаточно было над ними смеяться.
Л. Несколько дней спустя член парткома Юрий Корольков на партийном собрании в Союзе писателей требовал наказывать соучастников сталинских преступлений. Он прочитал заявления, которые Лесючевский, директор издательства "Советский писатель", писал в НКВД в 1937-1938 гг., доказывая, что поэты Борис Корнилов и Николай Заболоцкий - враги советской власти. Корнилов погиб в заключении, Заболоцкий провел много лет в лагере на Магадане, а потом в ссылке.
Корольков требовал привлечь "доносчика к строгой партийной и гражданской ответственности".
Лесючевский отвечал ему бледный, судорожно-нервически-напряженный. Он говорил, что это были не доносы, а "критические экспертизы", которые у него потребовали уже после ареста обоих поэтов.
"Вы посмотрите газеты тех лет, многие критики, в том числе и сидящие здесь, писали об этих и других литераторах куда хуже, куда резче, еще до того, как те были арестованы".
Сергей Михалков говорил в обычном для него свойски-шутовском стиле, славил "нашего Никиту Сергеевича", так геройски преодолевавшего культ личности, а про себя сказал, что, конечно, он жил в то время, тоже увлекался, но себя ответственным за культ личности не считает. "Все мы тогда были так воспитаны".
После него говорил я:
"Вы не считаете себя ответственным за культ, потому что всех нас так воспитывали.