21332.fb2 Мы жили в Москве - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 39

Мы жили в Москве - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 39

За долгие годы нашей дружбы - она среди самых ценных накопленных сокровищ - так и не отвыкла немного бояться, немного стесняться, да и языковый барьер мешает общению.

Но вот сейчас, в гостинице маленького грузинского городка, так захотелось написать, что попробую не останавливать себя.

Когда ехали сюда из Тбилиси, я шарила по книжным полкам - что взять с собой на несколько дней? Взяла "И не сказал ни единого слова".

Едва нырнула - окружающий мир перестал существовать... Изредка доносился голос Левы:

- Почему ты плачешь?

- Ничего не хочу, только чтобы Кэте и Фред снова были бы вместе...

В письме это получается прямолинейно, неправдоподобно, но, Генрих, это почти стенографически точно.

Долго не спала. Прочла я теперь не ту книгу... Так и не могу вспомнить в мировой литературе другой, где так нежно, так романтично была бы воплощена влюбленность мужа и жены... Сейчас я впервые прочитала книгу глубоко религиозную. Религиозную традиционно, с протяженностью времени. Именно католическую - свободную в отношениях с "пастырями". Епископы могут быть и равнодушными, и жадными, и "осторожными", и трусливыми. Пусть и слово "Бог" расплывается в глазах Кэте коричневыми пятнами. Но именно вера держит Кэте, вера вместе с любовью, любовь и вера едины.

Генрих, я не стала новообращенной христианкой, не присоединилась к тем, кого ты немного узнал, - их число все растет. Но, видимо, и не осталась на том месте, где была двадцать лет тому назад.

Если б вдруг на седьмом десятке на меня снизошло бы озарение - вряд ли бы стала об этом писать, побоялась бы той дешевки ("Доверяй своему аптекарю!"), которая сопровождает эту, как и любую, моду. Завидую твердой, не рассуждающей вере Кэте.

Повесть слышала, видела, осязала, даже обоняла, и сейчас ощущаю один из лучших в мире запахов - утренний кофе и свежие булочки. Вижу девушку из закусочной и ее слабоумного брата. Слышу шум процессии, лязг железной дороги. Мне передается тепло машинного отделения, где иногда спит пьяный Фред.

Хочется, чтобы чувственная радость длилась и длилась, впитываю слова медленно. И то, что прямо написано, и то, что вложено. Тот свет любви, который я сейчас ищу везде. Ищу неустанно. И нахожу. В старинных храмах Грузии - их разрушали, развалины остались заброшенными, но свет не меркнет. Фрески уцелели.

Ищу в сердцах своих близких, в своем собственном. Когда не нахожу, ужасаюсь, жить становится почти невыносимо.

Ищу в Библии, которую мы везде возим с собой.

Для книги Льва о докторе Гаазе понадобилась цитата, перечитала апостольские послания, они приблизились. На первый план вдруг вышли бытовые детали - как, например, Павел просит сохранить его книги в кожаных переплетах. И укрепляется у меня: нет, это не тысячелетие тому назад, не в начале нашей эры, не в неведомых мне Иерусалиме, Коринфе, Риме. Это сейчас, здесь у нас происходило, происходит. Диссидентство. Отщепенство. Тюрьмы. Несправедливости. "Нет пророка в своем отечестве". Побивание камнями. Ясные знаки и неумение их понять. Проповеди, неистовые, односторонние. Но страстные, захватывающие... Это вечно.

...Многие мысли, впечатления последних месяцев подготовили душу, чтобы по-новому воспринять "И не сказал ни единого слова".

Писатель Генрих Бёлль давно и далеко ушел от этой повести. Но книги имеют свою судьбу.

Позор, что я, Левина жена, так и не выучила немецкий. А как хотела читать Бёлля в подлиннике. Теперь и это поздно. Горький привкус "поздно" неизбежно уже сопровождает мысли, порывы, планы.

А вот любить - никогда не поздно. Это - до смерти.

Генрих ответил (28 мая 1979 г.).

Дорогая Рая, дорогой Лев!

Раино письмо - такое длинное, такое личное, - нас обоих - меня и Аннемари - очень тронуло. Это поразительно - после такого длительного перерыва - тридцать лет! - таким образом вновь встретиться со своей книгой. Узнать, что читательницу в далекой Грузии эта книга (из "развалин"), я до сих пор к ней привязан, так затронула. Раино письмо было утешением, а мы в этом очень нуждались, у нас позади тяжелые месяцы...

...Сейчас уже недолго осталось до нашего приезда. Жаль, что придется на ваше дачное время, но по-другому у нас никак не получается.

Я, разумеется, прочитал "И сотворил себе кумира", даже написал на эту книгу рецензию для радио. Книгу я проглотил, многое из нее узнал, многое научился понимать... Снова и снова перечитываю Раино письмо: подумать только, что может "натворить" книга!

Мы вас всех, всех обнимаем.

Ваш старый-престарый Хайн.

* * *

Мы несколько раз пытались вести дневник вдвоем. Такими общими были и записи лета 1979 года.

Бёлли прилетели вчетвером - с сыном Раймундом и его женой Хайди.

24 июля. Гуляли по Кремлю, Александровскому саду, сидели в кафе "Интурист". Вечером у нас с нашими детьми.

"Когда услышал, что избрали Папу-поляка, сперва не поверил, потом обрадовался. Главное - хорошо, что не немца. Но все же он вызывает у меня сомнения, даже недоверие. Он слишком националист, польский националист. Они там всегда пишут "поляк-католик", на первом месте - поляк. Польский католицизм - это особая религия. Конечно, она им помогла сохранить нацию после всех разделов. Но это не очень христианский католицизм, скорее языческий. У них там много языческого - Матка Боска Ченстоховска, это культ не христианский".

Мы напоминаем ему о таких же локальных культах в Испании, в Италии, в Баварии, в Мексике...

- Да, да, конечно. Пожалуй, во всех католических церквах много языческих пережитков.

Раймунд:

- А мне Папа нравится. Уже тем, что он дает духовную альтернативу против культуры кока-колы, он по-настоящему встряхнет старую ватиканскую лавочку. Энергичнее всех прежних пап.

Г.: "Да, это правда. Он и телезвезда, и порядочный демагог, консерватор. Я имею в виду не политические взгляды, а церковные, теологические. Я очень любил покойного Папу Джованни. Он хотел оздоровить церковь, оживить, приблизить к жизни. Доброжелательно относился к идеям реформ, обновления... Папа Павел был менее яркой личностью, такой маленький итальянец, добрый, покладистый. А этот хочет восстановить догматы, строгую ритуальность. Он и слушать не хочет об отмене безбрачия для священников, о противозачаточных пилюлях. Те, прежние папы, готовы были уже уступить. Когда он приезжал к нам еще как польский епископ Войтыла, он даже не здоровался с теми епископами, которые ходили в светской одежде, не в облачении. Они для него не существовали. Он будет укреплять церковный бюрократизм и формализм. Хотя политически он более гибок, более активен. И польскому правительству приходится с ним считаться, да и вашему придется".

О канонизации. Раймунд: "Гааза канонизация убьет. Для молодежи он ничего не будет значить".

Отец и сын наперебой рассказывают о том, как производится канонизация или "беатизация".

Г.: "Заседает особая комиссия, годами заседает. Вызывают сотни свидетелей, которых допрашивают, чтобы узнать мельчайшие подробности о жизни, быте, всех поступках кандидата. Не выкурил ли когда-то сигарету в неположенном месте? Не выпил ли лишней кружки пива? Не нарушил ли пост? С кем водился, с кем спал? Вот сейчас так готовится канонизация немецкой монахини Эдит, Штейн. Она из еврейской семьи, была аскеткой, строго набожной. Погибла в нацистском лагере.

Л.: "Не она ли прообраз Рашели из "Группового портрета"?"

- Нет, никакого отношения не имеет. Она была действительно замечательная женщина, достойная уважения. А теперь всю ее жизнь разбирают по косточкам, ведут унизительно мелочное расследование. И если канонизируют, то этим убьют вторично.

26 июля. Интервью немецкому телевидению на квартире у Клауса Беднарца. Пока Юрген Б. и его помощники устанавливают аппаратуру в гостиной, пьем кофе. Генрих впервые видит свой только что изданный роман "Заботливая осада", который получил Беднарц. Уже разносная рецензия из кёльнской газеты (упреки в самоповторениях, небрежном языке, скуке и т. п.).

Клаус и другие немецкие корреспонденты рассказывают о подготовке Олимпиады.

Начинается интервью.

К. Беднарц спрашивает, как Бёлль представлял себе Россию до поездок туда. Генрих:

- В шестнадцать-семнадцать лет я уже читал русских писателей: Достоевского, Чехова, Толстого, Лескова. Россия меня привлекала, казалась огромной и таинственной. Я любил карты, любил смотреть на карты. Это безмерное пространство от Карпат до Тихого океана. И русские мне казались интересными, привлекательными людьми. У нас ведь все любили рассуждать о таинственной славянской душе... Нацистская пропаганда ничего не изменила в моем отношении к России, потому что я никогда не верил нацистам. Они ведь писали, кричали, что все коммунисты - чудовища. А я знал многих коммунистов. У отца в мастерской были рабочие - коммунисты. И по соседству от нас жили коммунистические семьи. Я никогда не разделял их взглядов. Случалось, мы спорили. Но я знал, что они никакие не чудовища, а такие же люди, как все, что среди них есть и хорошие, честные. Как же я мог поверить тому, что нацисты писали о коммунистах?.. Когда началась война, я фактически по своей собственной воле оказался на Восточном фронте. Я тогда был во Франции, в гарнизоне. И если бы захотел, мог бы там оставаться, были знакомства, связи. Но мне захотелось испытать, что такое настоящая война. До этого мне не пришлось видеть ни одного боя, не пришлось испытать опасности. Все-таки сказывалось тогда влияние того культа мужества и просто желание испытать самому. В школе нам все учителя рассказывали о Вердене, о Сомме, о великом испытании мужчин огнем и смертью... Вот так я оказался в Крыму, потом в Одессе, и с первых же часов пожалел об этом. А отношение к русским в то время скорее у меня даже улучшилось. Я видел, как у нас в Кёльне во время бомбежек русских военнопленных посылали разбирать развалины, когда еще бомбы падали... Я видел, какие они голодные, истощенные. От этого было и сострадание, и чувство собственной вины, соучастия в преступлениях.

После войны отношение к России углублялось. Особенно после первого приезда в шестьдесят втором году. С тех пор у меня появились друзья, я узнал, сколько у меня здесь читателей. И сам читал многих русских писателей: Паустовского, Солженицына, Трифонова.

Клаус Беднарц: "К какой нации вы себя причисляете?" Л.: "Если бы мои деды, родители были немцами, французами, англичанами или китайцами, я бы вам просто ответил: "Я - русский". Но сейчас я вынужден отвечать с оговоркой: "Я - русский еврейского происхождения". Я никогда не исповедовал еврейской религии, не знал еврейского языка, не сознавал и не чувствовал себя евреем. Но великий польский поэт Юлиан Тувим, который был поляком еврейского происхождения, очень хорошо сказал: "Есть родство по крови, но не той крови, которая течет в жилах, а той, которая вытекла из жил многих жертв". Мои дедушка, бабушка, тетки были убиты за то, что они были евреями. А сейчас у нас в стране такой массовый жестокий антисемитизм, какого, пожалуй, никогда не было. Поэтому я так и говорю". Г.: "Я немец. Рейнландец. Не пруссак. У нас на Рейне Пруссию не любили. Поэтому всегда были сильны сепаратистские настроения. Мой отец еще мечтал об отдельном рейнском государстве. Отец еще жил традициями "культуркампфа", рассказами о том, как тайком в сараях причащались католические дети, скрываясь от прусских чиновников-протестантов. Вот и Аденауэр был таким же, как мой отец, для него уже на правом берегу Рейна начиналась Сибирь. Но мы, рейнцы, считаем себя хорошими немцами, не хуже, а даже лучше пруссаков".

Беднарц: "На что вы надеетесь в будущем?"

Л.: "В прежние века, даже еще в прежние десятилетия перед разными народами и разными классами было много возможных и казавшихся возможными путей исторического социального развития. А сейчас перед всем человечеством один выбор: либо человечество в целом как-то поумнеет, т. е. научится жить мирно, либо все человечество погибнет. Я больше не считаю себя ни коммунистом, ни марксистом. Но я не стал антикоммунистом, антимарксистом. Сегодня я могу повторить за вашим старым Фрицем: "Пусть каждый ищет блаженства на свой фасон". У меня нет ни для кого политических рецептов, никаких политических программ, я думаю, что одни народы могут жить в социалистических демократиях, другие - в либеральных республиках, третьи в конституционных монархиях, четвертые, может быть, - в патриархальных авторитарных обществах. Но, главное, все должны научиться терпимости и пониманию непохожести, инородного. Без этого мы все окажемся в смертельной опасности..."