21332.fb2 Мы жили в Москве - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 47

Мы жили в Москве - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 47

Вечером после собрания несколько человек пришли к нам и рассказали, что Васильев говорил о Л., говорил, что Л. был в 1945 году арестован и осужден правильно, приводил даже отзыв генерала Окорокова, назвавшего тогда Л. "немецким агентом". "Он не наш человек, он исключен из партии, но, оставаясь в Союзе писателей, он разлагает писательскую организацию".

Меня больно поразило, что никто из трехсот участников собрания не возразил на это, не было ни реплик с мест, ни вопросов.

На следующий день мы уезжали в Армению. Нас обоих еще зимой пригласили Ереванский университет и Институт иностранных языков прочитать по циклу лекций. В Москве нас тогда уже никто не приглашал. Но в другие города и республики московские "черные" списки доходили, к счастью, не сразу.

Мне эти лекционные поездки были необходимы. Общение со слушателями, со студентами, с коллегами и просто с книголюбами стало важнее, чем когда-либо раньше. Отлучение от преподавательской деятельности было для меня одним из самых тяжелых, самых болезненных лишений.

Эти поездки были для нас и радостной работой, и побегами от московской сутолоки, которая временами становилась невыносимой. Уже с утра начинали приходить посетители, чаще всего незваные (мы сами и наши близкие старались беречь утро только для работы). Из-за приходов невозможно было сосредоточиться, подумать, додумать, дописать фразу, углубиться в книгу.

Уезжали мы и от угрожающих анонимных писем и анонимных телефонных звонков.

Да мы и просто любили ездить. На праздники дарили друг другу железнодорожные и пароходные билеты. Так мы ездили по Волге и Каме, по Волго-Балту, в Ярославль, в Ростов Великий, в Сухуми, в Батуми, Тбилиси...

Уезжали от себя и к себе.

И каждый раз в предотъездные дни нарастала тревога, напряженность: УСПЕЕМ ли уехать?

Кроме КГБ угрожали еще и болезни. Бег времени.

Но в те октябрьские дни напряжение было острее, чем когда-либо прежде или позднее.

Впервые после прошедших со дня реабилитации тринадцати лет крупный функционер вслух заявил, что Л. в 1945 году был осужден правильно.

И вызов в КГБ, который нам уже начал казаться случайным эпизодом, приобретал новый зловещий смысл.

Тем сильнее было желание уехать.

Двадцать второго октября мы сели в поезд. И я оглядывалась: кто из наших попутчиков, кто из соседей по купе к нам приставлен, кто из них подойдет завтра с ордером на арест?

Так было в первый - и последний - раз. Потом уже, в худшие времена, я подобных страхов не испытывала.

Мы почти не сомневались, что Л., а скорее, и нам обоим, лекций читать не придется.

На перроне в Ереване нас встречали две женщины с цветами.

- Приветствуем вас! Как доехали? Но мы должны извиниться, нам самим неприятно...

Мы переглядываемся, все ясно...

- ...расписание так составлено, что ваши первые лекции начнутся через сорок минут, мы успеем только отвезти чемоданы в гостиницу, а пообедать вам придется позже. Извините...

В Ереване, кроме лекций, мы оба ходили в театры, в музеи, на концерты органной музыки, в Эчмиадзине слушали проповедь католикоса Вазгена, осматривали средневековый скальный храм Гегард и развалины Гарни.

И в последний раз мы видели Мартироса Сарьяна.

Мы познакомились с ним, когда были в Ереване в 1961 году. Тогда его младший сын Сарик - он учился вместе с Р. в аспирантуре - привел нас в мастерскую отца. Тот встретил нас очень приветливо, долго показывал старые и новые картины. Из дальней комнаты принес самую первую, которую выставлял еще в XIX веке, когда учился в Петербурге, - "Пасека" - буро-желтые ульи на густо-зеленой траве. Никаких примет Армении. Пожалуй, только опытный искусствовед мог бы в яростной желтизне различить завязи настоящей сарьяновской живописи.

Зато в картинах последующих периодов - стамбульского, парижского, ереванского - все гуще, все горячее расцветка земли и неба, одежд и зданий, все резче светотени и все чаще проступают очертания гор, все явственнее жаркие, пряные лучи левантийского, закавказского солнца.

В большой, высокооконной, светлой мастерской ликующе яркие полотна, казалось, усиливают освещение.

Нас поразил тройной автопортрет: Сарьян написал себя молодым, зрелым и старым. Нам казалось явственным - на каждый из трех разных своих обликов художник смотрит хоть и приязненно, однако словно бы отстраненно, иронично, а главное, ему всего любопытнее, что именно изменяется в чертах, в цвете лица, в выражении глаз, а что остается почти или вовсе неизменным.

Старый мастер становился все более оживленным, жена принесла вино, он говорил, что, конечно, многому научился в Петербурге, в Париже, в Стамбуле, но по-настоящему нашел себя только на родине, в этой долине, откуда виден Арарат, а вокруг армянские горы, армянские краски, армянская речь.

Его ученик, смуглый, черно-кудрявый парень, прощаясь, поцеловал ему руку.

Сарьян сказал: "Очень способный парень. Но я люблю его еще за то, что он - настоящий армянин, он - горец, не горожанин, и не мог бы жить ни в какой другой стране...

Мой покойный друг Аветик Исаакян, бывало, говорил: "Как может англичанин быть счастливым, если, проснувшись утром, он вдруг поймет, что он не армянин!"

Посмеялись. Но Сарик, высокий, бледный, рано полысевший, провожая нас, сказал печально: "Вот вы теперь немножко почувствовали, что такое армянский национализм. Отец ведь все-таки еще и настоящий европеец, он мягче других, но и для него Ереван - пуп земли".

Два года спустя Сарик погиб в автомобильной катастрофе. В этот приезд в шестьдесят девятом году нам трудно было решиться пойти к родителям, нашим приходом напоминая им о горе. Но нам позвонили: мастер знает, что вы здесь и будет рад вас видеть.

Сарьян очень одряхлел. Они с женой сидели у телевизора. Оживился, когда речь зашла о Сахарове, вспомнил Мандельштама, надписал свой альбом в подарок Надежде Яковлевне.

Через неделю мы переехали в гостиницу физиков; туда нас перевезла Марина, жена Артема Исаковича Алиханяна, членкора Академии наук, директора Института физики.

Он приехал из Москвы с печальными вестями: Корней Иванович Чуковский умер, а в Рязани Александра Солженицына, говорят, исключили из Союза писателей.

Мы знали, что Корней Иванович болен желтухой, что это в 87 лет смертельно опасно. Мы понимали неотвратимость, и все же сообщение о его смерти оказалось внезапным потрясением.

Мы послали телеграмму Лидии Корнеевне, звонить не решались, мучило бессилие - не найти слов. Очень страшно было за нее - отец занимал огромное место в ее жизни. К тому же теперь она оставалась беззащитной.

Алиханян был дружелюбен, по-свойски гостеприимен:

- А я ведь знаком с Александром Исаевичем. Несколько моих друзей-академиков хотели с ним встретиться. Я решил устроить встречу у себя. Он согласился. И когда он пришел, первое, что он сказал: "Я заключенным работал на постройке этого дома. Был паркетчиком. Вот и в этой квартире клал паркет. Ну, как вы оцениваете качество работ?" Мы вдвоем осмотрели, прошли по всей квартире, ковры поднимали. Я тогда же подумал: этот паркет никогда не перекладывать. Пусть останется музейный экспонат пол, работа Солженицына.

В первый же вечер Алиханян сказал нам: "Вам в Москву возвращаться опасно. Исключили его, теперь исключат вас. Сейчас идет закручивание гаек. В таких случаях, это уж я точно знаю, надо переждать, надо смыться. У меня в горах есть маленькая станция. Мы наблюдаем космические излучения. Там всего несколько человек, надежные ребята. Запасы продуктов на много лет. Хорошая библиотека, стереопроигрыватель, отличные пластинки. Мы вас сейчас туда отвезем, никто ничего и знать не будет. Зимой туда вообще дороги нет, в случае крайней необходимости - только вертолетом. Живите там год-два, мы вам по радио будем сообщать про ваших родных".

Соблазн был велик: высокогорная зимовка, идеальные условия, чтобы писать - и вместе, и порознь. Но как оторваться от родных, от друзей? Нет, мы не хотели, не могли так укрываться.

* * *

Р. Алиханян предложил мне прочитать лекцию о Хемингуэе в клубе физиков. Он сидел в первом ряду, задавал много вопросов, щеголяя своей осведомленностью. Он сам много знал об Америке. А меня дразнил: "Почему вы принимаете за данное, что Хемингуэй - хороший писатель? А я считаю, что он писатель плохой, докажите обратное".

Я злилась и не умела скрыть этого.

Потом он позвонил в гостиницу: "Давайте мириться, приходите на вино".

Л. Он пригласил нас и Сильву Капутикян осмотреть "его" синхрофазотрон, водил по огромному зданию и по таким помещениям, куда вход был строжайше воспрещен.

В своем кабинете прочитал нам лекцию о том, что такое синхрофазотрон, говорил с гордостью: "Двадцать семь лет тому назад здесь стоял маленький домик, где работал только один серьезный физик, а сейчас в нашем институте тысяча триста сотрудников, из них сто двадцать - физики, десять - настоящие крупные ученые".

Он и мне предложил прочесть лекцию в клубе физиков. Шестого ноября, в тот день, когда по всей стране шли традиционные торжественные собрания, посвященные государственному празднику, я читал ереванским физикам доклад: "Франц Кафка и современные течения в западной литературе".

Алиханян старался нам понравиться: рассказывал о молодости, когда дружил с "Дау" (Ландау), о дружбе с Шостаковичем, с Ростроповичем, о своей любви к музыке, к литературе. Рассказывал, как сопротивлялся всесильному Берии, отстаивая права своего института на жилплощадь.