21332.fb2
- Портрет талантливый, во многом несправедливый. Но есть и точные наблюдения. И характеризуются там не только некоторые особенности тогдашнего Чуковского, - подчеркиваю, тогдашнего, он менялся, - но и тогдашнего Шварца...
Сегодня пьесы Шварца ставят во многих странах, о нем пишут воспоминания, научные труды. А тогда его никто не знал; он писал стихи, публиковал, но их в лучшем случае не замечали, а то и высмеивали. Сам-то умный Евгений Львович очень остро ощущал свой талант. А вынужден был работать секретарем на побегушках у литератора, которому легко дались и известность и слава, Шварцу казавшаяся незаслуженной; он был убежден, что его стихи не хуже тех, что писали Чуковский и Маршак.
Рукопись "Белого волка" мы впервые получили от Фриды Вигдоровой. Она любила и Корнея Ивановича, и Евгения Шварца. Сама прочитала очерк с большим огорчением, просила нас никому его не показывать и даже не говорить о нем. Но и Фрида признавала, что иные штрихи не придуманы злой фантазией автора, а передают теневые черты реального, живого облика.
Облик этот был протеевски изменчив. Менялся характер Чуковского - в иные мгновения, так сказать, не сходя с места; но еще больше менялся с годами и десятилетиями. Многое изменилось вокруг него. И смещались масштабы.
Он вырастал не только потому, что рос он внутренне, душевно богатея, но и потому, что уходили другие, великие. И он, остающийся, оказывался выше других оставшихся. Куда выше, чем представлялось раньше.
""Белый волк" уходил в пустыню одиночества", - этими словами заканчивался очерк Шварца. Нет, Чуковский трудно, мучительно пробирался через те пустыни, в которых оказался после смерти Короленко, Блока, Горького... То были и пустыни сомнений, неверия в себя, отчаяния...
Книгу о Некрасове и Муравьеве он писал тогда, когда в России уже не оставалось свободных газет и журналов; многие русские литераторы, философы, художники покидали родину, отвергая новую власть, спасаясь от преследований, от голода; умер от истощения Блок, был расстрелян Гумилев...
Большевистские наследники Чернышевского и Писарева возбуждали у ближайших друзей Чуковского страх, не менее гнетущий, чем тот, который внушал их отцам и дедам генерал Муравьев.
Обжигающее и леденящее дыхание военного коммунизма просквозило рассказ о поэте и палаче так же, как пушкинскую речь Блока, "Несвоевременные мысли" Горького, роман Е. Замятина "Мы".
Сейсмическая чуткость художников к своему времени становилась пророческой.
Чуковский запечатлел ужас массового психоза, трагедию поэта, гонимого и властями, и толпой. Рассказ о прошлом оказался провидческим. Десять, и пятнадцать, и тридцать лет спустя приступы массового страха, бешенства и мании преследования поражали самые различные слои общества. Они губительно сказывались и в судьбах множества людей и в жизни литературы. С тех пор все новым палачам слагали оды все новые стихотворцы. Одни одописцы позднее каялись, другие не дозревали или не доживали до покаяния...
И все более мучительные трагедии одолевали художников, которые,блуждая, метались между "фронтами", противостояли властным противникам, боролись со своей непокорной совестью.
"Поэт и палач" впервые опубликован в 1922 году, вторично в 1930-м, в третий раз - в 1967 в новой редакции и под новым названием "Звук неверный" *.
* Чуковский К. И. Собр. соч. М., 1967. Т. 5.
Изменено начало, сделаны купюры по всему тексту. Отброшены два заключительных раздела, занимавшие 12 страниц из 48 первоначального текста. Именно в изъятых разделах едва ли не самые яркие, поэтически выразительные характеристики Некрасова-человека. Оттуда все приведенные цитаты.
Изменения разрушили структуру и ритм повествования, исказили его основной лирический тон. Это, несомненно, было мучительно для автора. Существенно изменился портрет Некрасова; но в этих изменениях по-новому проявились таившиеся в нем черты невольного автопортрета.
В заключительных строках первоначального текста о Некрасове говорится так:
"Цельность - это качество малоодаренных натур... Если он так дорог и родственно близок нашему поколению, то именно потому, что он был сложный, грешный, раздираемый противоречиями, дисгармонический, двойной человек... Мы из уважения к его подлинной человеческой личности должны смыть с него... бездарную ретушь, и тогда перед нами возникнет близкое, понятное, дисгармоническое, прекрасное лицо прекрасного человека".
* * *
Чуковский любил Некрасова. Всю жизнь изучал его, издавал его стихи, писал о нем книги, возможно, даже безотчетно ощущал себя родственным ему.
Но абсолютным идеалом его был Чехов.
"Чеховские книги казались мне единственной правдой обо всем, что творилось вокруг... Я не переставал удивляться, откуда Чехов так знает меня, все мои мысли и чувства.
...Чехов был для меня и моих сверстников мерилом вещей, и мы явственно слышали в его повестях и рассказах тот голос учителя жизни, которого не расслышал ни один человек из так называемого поколения отцов, привыкших к топорно публицистическим повестям и романам... От многих темных и недостойных поступков нам удалось уберечься лишь потому, что он, словно щелоком, вытравил из нас всякую душевную дрянность. Других учителей у меня не было".
Поклонение Чехову нередко побуждало молодого критика все мерить только чеховской мерой, судить слишком сурово, односторонне.
Так, он осудил Горького в книге "От Чехова до наших дней":
"...Комнатная философия... аккуратность... однообразие... симметричность... Вот главные черты самого Горького как поэта. И читатель понимает, что за аккуратностью его скрывается узость, фанатизм, а за симметричностью - отсутствие свободы, личной инициативы, творческого начала... Горький узок, как никто в русской литературе" (2-е изд. 1908).
В этой статье Чуковский утверждает, что Горький "симметрично по линеечке" делит всех своих героев и вообще всех людей на ужей и соколов. "Певец личности, он является на деле наибольшим ее отрицателем".
Так, одержимый "чеховской меркой", он пытался втиснуть Горького в некую двухмерную плоскость, отождествляя художника с его героями-мещанами.
Прошло полтора десятилетия. Чуковский узнал новые произведения Горького, сам стал более зрелым человеком и писателем. В книге "Две души Максима Горького" (1924) он судит о нем глубже, объективнее, разностороннее.
Многие оценки по-прежнему резко отрицательны.
Однако Чуковский обнаружил, наконец, и Горького-художника. Признавал это еще с оговорками, но уже любовался:
"Не беда, что Горький публицист, что каждая его повесть - полемика... Публицистика не вредит его творчеству... Вся беда его в том, что он слишком художник, что едва только эти образы заклубятся у него перед глазами, потекут перед ним звучной, разноцветной рекой, как он, зачарованный ими, забывает о всякой публицистике и покорно отдается им".
Шестидесятники, которых чтил Чуковский, верили во всевластие среды, обстоятельств, верили в то, что общество всегда важнее одного человека, требовали подчинить Делу все личные дела, призвания, таланты, страсти...
А Чехов преодолел все посягавшие на него влияния, личные и общественные, казенные и дружеские.
"Выйдя из рабьей среды и возненавидев ее такой испепеляющей ненавистью, которая впоследствии наполнила все его книги, он еще подростком пришел к убеждению, что лишь тот может победоносно бороться с обывательским загниванием человеческой души, кто сам очистит себя от этого гноя... Чехову удалось - как не удавалось почти никому... полное освобождение своей психики от всяких следов раболепства, подхалимства, угодничества, самоуничтожения и льстивости..."
Чуковский называл это чудом. И сам он с юности также стремился воспитывать и перевоспитывать себя, "дрессировать" свою волю, утверждать свое достоинство.
И тоже был постоянно недоволен собою.
Он пишет другу 16 июля 1964 года:
"Сейчас я по уши в корректурах 1-го тома Собрания сочинений... Причем уже после сверки все написанное мною кажется мне столь отвратительным, скандально-постыдным, что я ломаю всю верстку, к ярости издательства, и требую снова на сверку".
Будучи уже известным, прославленным, он все еще сохранял ненасытную любознательность, ощущение неполноты своего образования, всегда был готов не только учить, но и учиться.
Его "среда" была могущественнее, чем та, которая противостояла Некрасову и Чехову. Революционные смерчи, матереющее тоталитарное государство, казенная идеологизированная литература, трудный советский быт теснили, давили куда жестче и неотвратимее, чем все жандармы и цензоры одряхлевшего самодержавия и чем любые соблазны успеха и богатства.
Давление это было всепроникающим.
Чуковскому случалось и уступать и отступать. В разные времена. И в последнее десятилетие тоже.
Он долго настаивал, чтобы его статья о переводах повести А. Солженицына "Один день Ивана Денисовича" сохранилась в очередном томе Собрания сочинений; несколько раз подробно рассказывал, как упрямо борется с редакторами, с цензорами, грозил, что вовсе откажется от издания. Но в конце концов книга вышла без этой статьи.
В подобных же обстоятельствах его дочь, Лидия Чуковская, отказывалась от публикации своих работ, не подчинялась требованиям цензуры.
Нам он говорил:
- Я хитрый старик, хорошо устроился: "правые" осилят - у меня есть Коля. "Левые" возьмут верх - у меня Лида есть.
Весной 1968 года он сказал одному из литераторов-"подписантов", которого грозили уволить с работы, лишить возможности печататься:
- А почему бы вам не покаяться? Я всегда в таких случаях каялся. После ругательной статьи в "Правде" написал покаянное письмо, назвал свою сказку глупой.