21332.fb2
В октябре 74-го года я пришла к ней после того, как мы долго не виделись. Пришла, уже зная, что у нее рак.
Она сидела на диване, совершенно на себя не похожая, растерянная. Волосы распущены, халат не запахнут, глаза в слезах.
Она рассказала, что, обнаружив опухоль в груди, решила скрыть это ото всех.
- Пусть рак. Не пойду к врачу. Не дам резать.
Тогда она уверенно говорила о раке.
А потом, почти три года, в больнице и дома, она доказывала, убеждала, что это была доброкачественная опухоль, а теперь лучевое отравление. Возникла та защитная пленка, непостижимая рассудком, которую ткет сама болезнь.
И она уже до конца была как всегда причесанной, подтянутой, прибранной.
Но кто знает, что у нее было на душе?
Из дневников Р.
2 октября 1975 г. Днем у Е. С. в Боткинской больнице. Идти боялась. В раздевалке столкнулась с Е. Евтушенко. Он тоже к ней. Я обрадовалась: он заслонит мой страх от нее, а от меня То страшное.
Он умолкал, только когда заговаривала она, а она говорила много, возбужденно.
- Моя жизнь складывается так, что я, можно сказать, прорабатываю Солженицына в обратном порядке: сначала был Архипелаг ГУЛаг, а теперь вот Раковый корпус. Но диагноз так и не известен.
...Вы читали его поэму "Прусские ночи"? Потрясающая мера саморазоблачения. А стихи плохие - альбомные. Я такие писала в лагере как дневник. Чтобы запомнить... Но теперь Александру Исаевичу все дозволено. Хоть голым по улицам ходить. За то, что он сделал, ему все обязаны низко поклониться...
- Здесь многое похоже на лагерь, только в лагере санчасть почти всегда заодно с тюремщиками. Мне после любых осмотров там писали "на общие"...
Я вчера попросила нянечку поправить постель, слишком жесткая. А она мне говорит: "Вы привыкли на пуховиках".
Тут уж пришлось ответить: "Я привыкла на деревянных нарах".
...У Быкова нет своего слога, только сюжет. А вот Искандер написал книгу "Удавы и кролики" - гениальную. Ее будут читать, как "Маугли".
Я все болею, болею, но пока не замечаю упадка умственной деятельности. Память не слабеет.
Мы с Евтушенко наперебой громко подтверждаем. Тем более что оба вполне искренни.
Она ему говорит:
- Я хочу, чтобы вы с Васей примирились.
- Вася передо мной виноват, поэтому трудно.
Мы с ней пытаемся убедить его: в ссорах друзей трудно определить меру вины каждого. Она добавляет:
- А вы не считайтесь, в чем он виноват, простите ему...
Евтушенко не возражает, заговаривает о другом.
- А я вашу книгу помню наизусть: "Коммуниста Италиана".
И я начинаю вспоминать эпизоды.
Слушает нас с удовольствием. Это ей никогда не надоедает. Пришел Вася. Они с Евтушенко вежливо здороваются, вежливо обмениваются информацией.
...А ко мне все более властно возвращается ощущение того, как много значила для меня она сама и ее книга.
13
Из-за границы в 1976 году она вернулась помолодевшей. Словно выздоровела. Весь вечер рассказывала о Париже, о Кёльне, о Ницце. Мы уже не первые слушатели, рассказ "обкатан". Но ни восторг, ни изумление не растрачены.
- ПЕН-клуб устроил прием в мою честь. Был цвет французской литературы - Клод Руа, Эжен Ионеско, Пьер Эммануэль. Я давала автографы. На столе большая стопа книг, новое издание "Крутого маршрута". Когда нас фотографировали, я попросила, чтобы Васю не снимали на фоне этих книг.
Пьер Эммануэль такую речь про меня произнес, - повторять неловко. Вообще по-французски все получается тоньше, изящнее. И такой умница ничего о политике, только о художественных достоинствах, о языке.
В ПЕН-клубе принимали писательницу Евгению Гинзбург с сыном. А на празднике в "Юманите" почетным гостем был советский писатель Василий Аксенов с престарелой матерью (кокетливо отмахивается от наших возмущенных возражений).
Там на празднике ко мне тоже подходили разные люди и шептали на ухо: "Мы читали... Мы восхищались... Так прекрасно... Так ужасно..." И я поняла, что у них то же самое, что у нас, своя цензура, свое начальство. И они тоже боятся начальства, боятся наших.
Эту часть рассказа заключает гневно: "Ненавижу левых. Всех левых ненавижу..."
На столе книги с автографами. Французские и русские. Тоненький сборник стихов Ирины Одоевцевой.
- Старые русские эмигранты все читали мою книгу. Такие наивные. Трогательные. Хорошая старая речь. Только французские слова вставляют.
- Опасалась, как стану объясняться. Но французский вспомнила почти сразу. Откуда-то из глубин поднялись слова. Болтала легко, сама удивлялась.
В комнате - на полу, на диване, на стульях - распакованные и нераспакованные чемоданы, коробки, свертки. Еще не все подарки розданы. Привезла родным, друзьям, знакомым. Больше всего дочери.
Тоня приходит при нас. Рассказы прерываются, начинается праздничная суматоха примерок. Рады и мать, и дочь. И мы, зрители.
Осторожно спрашиваем про врачей - ведь эта поездка официально называлась "для лечения". И Вася сопровождал мать, ехавшую лечиться.
Чаковский, давая ему командировку "Литгазеты", патетически заметил: "Подписываю только потому, что помню о своей матери".
На наш вопрос о врачах отвечает раздраженно:
- Не ходила и не собираюсь. Я еще здесь заранее предупредила Ваську: никакого лечения. Еду смотреть. Видеть людей. Радоваться.
После краткой вспышки раздражения вновь улыбается:
- Вася взял машину напрокат. Правда, в Париже пришлось много ходить пешком. Там ведь трудно парковаться (мы смеемся - поборница чистоты речи снисходит к американизму).
- Едем в театр или в кино, машину приходится ставить так далеко, что идем два или три квартала.
- Ездили по Франции. На юг. В Ниццу. Были на могиле Герцена. В гостях у Шагала.