21431.fb2
Все смеются. Молодой поэт смущается и не хочет продолжать.
- Вздор,- заявляет Гиппиус,- вы не салонная поэтесса, чтобы обижаться.И без всякой последовательности продолжает: - Ко мне раз явились в Петербурге просить стихи для салонного женского альбома, а я им ответила: по половому признаку не объединяюсь! - И кивает в сторону молодого поэта: - Ну, читайте. Не ломайтесь.
Наконец очередь доходит и до меня. Я выхожу на середину гостиной, еще не решив, что буду читать. Я уже совсем не та, что на берегах Невы. Я уже не живу стихами и для стихов и не ношу больше банта. Здесь и то, и другое было бы неуместно и даже смешно.
Здесь стихами интересуются одни поэты, и то эгоистично, даже эгоцентрично - своими собственными стихами. А читателям стихи в лучшем случае безразличны и не нужны.
Русские в эмиграции - и в Берлине, и в Париже - совсем не то, что в Петербурге. Я не узнаю их. И не нахожу с ними общего языка.
Сколько раз я в первый год, в Берлине, хотела вернуться к себе домой. Домой, в Петербург. Нет, мне совсем не нравится "заграница". Ни Берлин, ни даже Париж.
К тому же, и это очень странно, для меня в эмиграции время как будто пошло назад, вспять. Я как будто неожиданно помолодела. Из поэта настоящего, поэта, возраст которого не играет роли, я тут превратилась в "молоденькую поэтессу" и "молодую романистку", как меня постоянно величали в прессе. И что уж совсем дико - я так и оставалась "молодой поэтессой" и "молодой романисткой" бесконечно долго, чуть ли не до окончания войны. Со мной в эмиграции случилось обратное, чем с гадким утенком в сказке Андерсена. Гадкий утенок там превратился в лебедя, я же, напротив, из "лебедя" превратилась в "гадкого утенка".
Вот и сейчас, стоя посреди гостиной, я чувствую, что слишком высоко поднимаю голову и держусь слишком самоуверенно для "гадкого утенка". Я все еще не могу привыкнуть ко всеобщему равнодушию, окружающему меня здесь.
Что мне читать? Ведь здесь никто не знает и не любит моих стихов. Только не слишком длинное. Скоро Рождество - значит, это пойдет.
И я начинаю с моими прежними интонациями, паузами и жестами, как когда-то на берегах Невы:
Белым полем шла,
И странник шел со мной.
Он тихо сказал, качая
Белоснежной головой:
На земле и на небе радость
Сегодня Рождество...
Окончив, я возвращаюсь к дивану и сажусь рядом с Зинаидой Николаевной. Она наводит на меня свой лорнет-монокль и улыбается мне.
- Я не ждала, что вы так хорошо умеете выступать. Так независимо и гордо. Я сама когда-то выходила на сцену, как в тронный зал. Будто я королева, а слушатели - мои подданные. Я никогда не кланялась на аплодисменты, я принимала их как должное. Пусть себе хлопают, раз им хочется. Я не удостаивала слушателей вниманием.
К дивану подходит Димитрий Сергеевич и берет меня за руку.
- Я никак не предполагал,- взволнованно говорит он, - в вас такой глубины, такого мистического прозрения. Невероятно! Необъяснимо!
Я чувствую, что сейчас и я буду названа Тертуллианом, или Франциском Ассизским, или святым Бернаром, А может быть, даже Данте.
- Но ведь это совсем банально. Это все только бутафория, и дешевая...протестую я.- Направо добро, налево зло... Это все рифмованная чепуха.
- Тогда еще замечательнее, раз вы сами не сознаете, что создали. Это... это прямо невероятно.
Я кусаю губы, чтобы не рассмеяться, и больше не спорю. Сейчас, сейчас он провозгласит меня Франциском Ассизским. Но Зинаида Николаевна неожиданно вмешивается.
- Как это у вас? Выползет черепаха, пролетит летучая мышь? Да? И что змея появляется - хорошо. У меня тоже когда-то было стихотворение про змею.
Я такая добрая, добрая,
Как ласковая кобра я...
- Зинаида Николаевна, прочтите, пожалуйста, о ласковой кобре,- прошу я. И она не заставляет себя долго просить, к общему, и главное - моему удовольствию.
Мережковский, слушая ее, забывает о моей "небывалой глубине и мистическом прозрении", и слава Богу.
Зинаида Николаевна медленно, грациозно встает с дивана.
- А теперь пойдем чай пить. Давно пора. И все переходят вместе с нею в столовую и усаживаются вокруг стола.
Владимир Ананьевич Злобин, как всегда, ловко и быстро наливает и разносит чай, успевая в то же время любезно предлагать гостям бисквиты и сдобные булочки, как будто он, а не Зинаида Николаевна здесь хозяйка - очень внимательная хозяйка.
Разговор становится общим. Сегодня, исключение из правила, рассуждают только о стихах. Георгий Иванов проникновенно приводит цитату из Лермонтова, своего любимого поэта, восхищаясь ею:
В небесах торжественно и чудно,
Спит земля в сиянье голубом...
- Чушь! - перебивает его опоздавший на "День поэзии" Бахтин и, гордо закинув рыжеволосую голову, безапелляционно заявляет: - Лермонтов бездарность!
Меня такое заявление Бахтина не задевает и не удивляет. Я привыкла к его эксцентричным выпадам. Не далее как в прошлое воскресенье он заявил во всеуслышание, что "Еван гелие просто пустая книга, которой безумно повезло".
Но молодые поэты дружно и возмущенно хором протестуют, перекрикивая друг друга.
- Зина, посмотри, сколько он сахара кладет! - неожиданно среди шума и гула спорящих раздается возглас Мережковского. Указательный палец его вытянутой через стол руки указывает прямо на Георгия Иванова, действительно, как всегда, положившего пять кусков сахара в свою чашку чая.
Зинаида Николаевна поворачивает голову к Георгию Иванову, занимающему свое обычное место возле нее, с правого слышащего уха.
- Очень правильно делает,- говорит она одобрительно. -Необходимо хоть немного подсластить нашу горькую жизнь и наш горький чай. Ведь как скучно: и разговоры, и чай. и обед, все одно и то же. Каждый день. Не только в Париже, но и прежде, там, в Петербурге, еще до революции. Всегда одно и то же, говорили, ели и пили. Я как-то на одном обеде Вольного философского общества сказала своему соседу, длиннобородому и длинноволосому иерарху Церкви: "Как скучно! Подают все одно и то же. Опять телятина! Надоело. Вот подали бы хоть раз жареного младенца!" Он весь побагровел, поперхнулся и чуть не задохся от возмущения. И больше уж никогда рядом со мной не садился. Боялся меня. Меня ведь Белой Дьяволицей звали. А ведь жареный младенец, наверное, вкуснее телятины.
- Это как у Свифта? Жареные ирландские младенцы? -спрашиваю я.
Зинаида Николаевна недовольно щурится. - Свифт? - недоумевающе тянет она.- При чем тут Свифт? Я вообще его никогда не читала!
Я удивлена. Я спрашиваю:
- Даже "Гулливера"? Неужели? Никогда?
Но она делает вид, что не слышит. Я испортила своим неуместным вопросом о Свифте эффект "жареного младенца". Она недовольно щурится и неожиданно обращается к Злобину:
- Чай пить, правда, скучно. Володя, достаньте из буфета нашего "moine miraculeux" ["Чудодейственный монах" (фр) - название ликера.].
Ликер "Le moine miraculeux" - единственный ликер, признаваемый Мережковскими. Они приписывают ему какие-то чудодейственные целительные свойства.
Но пьют его на 11-бис, рю Колонель Боннэ только по большим праздникам, и то не все гости, а лишь избранные, по одной рюмочке, не больше. И сейчас, как всегда, Зинаида Николаевна указывает, кого следует угостить "чудодейственным монахом".