21431.fb2 На берегах Сены - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 18

На берегах Сены - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 18

- Она тоже считает, что необходимо отменить "Лампу". Она пошла вниз все узнать, убедиться в настроении, на улицу. прощупать пульс жизни. Она сейчас вернется и все расскажет. Тогда и решим.

- А Владимир Ананьевич где?

- Он с утра уехал в Ампер к больному знакомому. Мы садимся с ним на диван и ждем, слушая неубедительные уверения Мережковского о необходимости сегодняшнего исторического заседания "Лампы".

Проходит полчаса, а Зинаида Николаевна все не возвращается.

Георгий Иванов смотрит на часы.

- Что же это? Где она? Не случилось ли с ней чего? - спрашивает он встревоженно.

Его тревога передается Мережковскому. - Она так неосторожна, могла вступить в разговор, заспорить с французами. Она так потрясена, не могла усидеть дома так захвачена этим чудовищным убийством...

Проходит еще полчаса.

Георгий Иванов встает.

- Я пойду вниз, поищу ее.

- Невероятно, неправдоподобно, я просто умираю от беспокойства, с ума схожу,- говорит Мережковский.- Идите, Георгий Владимирович. Идите.

Звонок. Георгий Иванов открывает дверь. В прихожую несвойственной ей быстрой и резкой походкой входит совершенно расстроенная Зинаида Николаевна. Даже перья на ее большой, криво сидящей шляпе как-то необычайно топорщатся.

- Ну что? Что ты узнала? - кидается к ней Мережковский.- Отчего ты так долго? Что случилось?

Но она, не отвечая ему и не здороваясь с Георгием Ивановым, возмущенно кричит:

- Все, все испортила! Все перешить надо! И юбка коротка, и рукава узки! И складок мало! И ко вторнику готово не будет!

...А заседание "Лампы" в тот вечер все же отменили.

Мережковский говорил, что биографии писателей и поэтов, как и воспоминания о них, чаще всего превращаются не в цветы, а в тяжелые камни, падающие на их могилу, придавливающие ее. Что о поэтах и писателях должны писать только поэты и писатели, и то далеко не все. И тут часто такие биографии и воспоминания становятся памятниками не тем, о ком они пишутся, а авторам их: Я и Толстой. Я и Пушкин. Я и Блок. Я и русская поэзия. В подтверждение права выдвигать себя на первое место приводятся письма своих друзей и почитателей.

- Не смейте писать обо мне! Не смейте приводить моих писем! - восклицал он, в порыве вдохновения потрясая рукой.- Запрещаю! Не вколачивайте меня в гроб! Я хочу жить и после смерти.

И все-таки я нарушаю этот запрет.

Но не для того чтобы "вколотить его в гроб", а для того чтобы помочь ему жить в сердцах читателей таким, каким он был, а не таким, каким он кажется многим. Очистить, защитить его от клеветы и наветов.

Это нелегко. Трудно спорить с утверждающими, что он был "чудовищно эгоистичен и эгоцентричен", что он никого на свете не любил и не уважал, кроме "своей Зины", что ему на все и на всех было наплевать, только бы он и она могли пить чай - это казалось ему справедливым и естественным.

Да, он считал и ее, и себя исключительными людьми, для которых "закон не писан". Мораль - для других-прочих, для обыкновенных, а они могут поступать, как для них выгоднее и удобнее.

Удобства он чрезвычайно ценил. Его поступки совсем не должны совпадать с его "высокими идеалами" и могут идти вразрез с ними.

Как-то на одном из "воскресений" он допытывался у Адамовича, как тот мог написать хвалебную статью об одном из явно бездарных писателей:

- Неужели он правда нравится вам?

Адамович всячески старался отвертеться, уверяя, что в конце концов тот, о ком он писал, в сущности, не так уж плох. Но Мережковский не унимался, и Адамович, выведенный из себя, вздохнул и сознался:

- Просто из подлости, Димитрий Сергеевич. Он мне не раз помогал.

Мережковский радостно закивал:

- Так бы и говорили! А то я испугался, что он вам действительно нравится. А если из подлости, то понятно, тогда совершенно не о чем говорить. Мало ли что из подлости можно сделать!

Вот этим "из подлости" и объясняется его поведение во время войны, его так называемая измена России - "гитлерство", речи по радио и прочее.

На самом деле все это делалось только "из подлости" и не касалось его действительных взглядов и чувств. Мережковские жили тогда, как и мы, в Биаррице, постоянно встречались с нами, и я могла наблюдать за всеми стадиями его якобы превращения из ярого ненавистника Гитлера в его поклонника.

Положа руку на сердце, утверждаю, что Мережковский до своего последнего дня оставался лютым врагом Гитлера, ненавидя и презирая его по-прежнему.

В спорах с Георгием Ивановым, считавшим, как и Черчилль, что "хоть с чертом, но против большевиков", Мережковский называл Гитлера "маляр, воняющий ножным потом".

Кстати, меня удивляет это его невероятное презрение к Гитлеру: он считал его гнусным, невежественным ничтожеством, полупомешанным к тому же.

А ведь он всю жизнь твердил об Антихристе, и когда этот Антихрист, каким можно считать Гитлера, появился перед ним,- Мережковский не разглядел, проглядел его.

* * *

Осенью 1932 года мы с Георгием Ивановым оказались в Риге, где жил мой отец. Нам совсем не хотелось покидать Парижа - там уже начался зимний сезон, и вечера и литературные собрания следовали один за другим. В те довоенные года литературная жизнь кипела и бурлила в Париже. Туда съехались почти все большие русские поэты и писатели, и Париж, а не Москву в шутку стали называть "столицей русской литературы". Уезжать из него нам казалось обидно.

Но мой отец смертельно заболел, и мне хотелось провести с ним его последние дни.

Я уезжала из Парижа в самом удрученном состоянии, с самыми мрачными предчувствиями. Но предчувствия, как почти всегда, обманули меня. Мой отец встретил меня веселый и жизнерадостный. Он совершенно не походил на умирающего. Никаких болей он не испытывал и не подозревал о своем скором конце. Мой приезд был для него настоящим праздником, и он всячески старался устроить мою жизнь как можно лучше и приятнее: возил меня в рестораны и в театры и снял для меня и Георгия Иванова, чтобы мы чувствовали себя самостоятельными и независимыми, отличную меблированную квартиру - в ней до нас жил "сам Макс Рейнгард". Если бы не сознание неизбежности рокового конца моего отца, я бы чувствовала себя здесь совсем хорошо.

Мы провели в Риге целый год, и этот год, непохожий на длинную вереницу моих остальных эмигрантских лет, лежит в памяти моей, "как белый камень в глубине колодца".

Рига, нарядная столица Латвии, особенно пышно цвела и расцветала, доживая свои последние светлые дни перед гибелью.

Она вся утопала в садах и эспланадах, а Старый город, с его кривыми улочками, средневековыми зданиями и великолепной площадью Черноголовых придавал ей очень нравившийся мне, слегка сказочный вид.

В Риге обосновалась масса эмигрантов со всей России. Большинство из них, по-видимому, вполне сносно устроилось. Насколько я могла судить, лучше, чем у нас в Париже. Латышские власти не притесняли русских и относились к ним более чем сносно.

В Риге была отличная опера и драматический театр, где наряду с латышскими шли русские представления.

Вскоре после моего прибытия в Ригу, когда я еще жила на квартире отца одна - Георгию Иванову долго пришлось хлопотать о латвийской визе, и он приехал в Ригу только через месяц после меня - ко мне явилась интервьюировать меня для газеты "Сегодня" молодая журналистка. Покончив с интервью, она передала мне привет от редактора Мильруда и приглашение "пожаловать поскорее в редакцию. И Петр Пильский тоже будет счастлив познакомиться с вами".

Принимая приглашение и обещая прийти, я неожиданно рассмеялась. Она удивленно взглянула на меня - что тут смешного? Но я не стала объяснять ей причину своего непонятного смеха, и она, получив от меня мою фотографию, так и ушла, явно недоумевая и, должно быть, считая "эту Одоевцеву очень странной".

А мой смех был вызван трагикомическими воспоминаниями о моем знакомстве с Мильрудом. Я не хотела о нем говорить, надеясь, что он начисто забыл его. Ведь это было так давно - целых десять лет тому назад!

Я снова смеюсь и, как говорил Андрей Белый, "с головой погружаюсь в свое прошлое".

...Вот я, только две недели тому назад покинувшая Петербург, здесь, в Риге, у отца. Я уже успела до отказа насладиться прелестями сытной рижской жизни и почувствовать, что мне здесь все-таки чего-то не хватает. Чего? Ну, понятно, "литературного амбьянса" - как это называлось у нас в Цехе,казавшегося мне тогда не менее необходимым, чем воздух. В Риге существует ежедневная газета "Сегодня" - я с удовольствием читаю ее каждое утро. Она ведется живо и интересно и вовсе не похожа на наши "Правду" и "Красную газету". Вокруг нее, должно быть, группируются поэты. Надо пойти в "Сегодня", познакомиться с ее редактором Мильрудом и отнести ему мои стихи в подарок - бесплатно. Он, наверное, будет очень рад появлению русского поэта, только что прибывшего из Петербурга, и познакомит меня со здешними поэтами.

Недолго думая, я переписываю три своих стихотворения, засовываю свой бант под замшевую круглую шапочку с помпоном, надеваю свое рыжее клетчатое пальто - то самое из моих стихов о статуе в Летнем саду,- и отправляюсь знакомиться с Мильрудом.