21460.fb2
Итак, я повторяю, эпизод на улице Жермен-Пилон не имел для меня никакого значения. Никакого. Дым. Сновидение. Откровение, утверждают люди. Говорят, что впервые переспать с женщиной — это откровение. Но откровение чего? Никто не знает. Предположим, вы никогда не видели газеты. Так вот. Я беру вас за пуговицу и говорю: газета — это то-то и то-то, столько-то сантиметров на столько, фотографии в середине, а по сторонам — текст. Ладно. А затем я показываю вам газету. Вы что, испытаете откровение? Так и с любовью. Еще до эпизода на улице Жермен-Пилон я знал, что это такое. Мог, во всяком случае, составить себе представление. Я знал, как устроена женщина. Не говоря уже о том, что анатомию белобрысенькой я даже и не разглядел как следует и из-за того, что свет был плохой, и из — за своего собственного смущения. Голова у меня была занята другим. А ведь всем известно, что когда о чем-то думаешь, то наблюдать очень тяжело.
А раз так, то что, разочарование? Некоторые считают, что это разочарование, потерять невинность. Что человек говорит себе: надо же, а я-то думал… Что у многих портится настроение. Что некоторые чувствуют себя оскверненными. Что появляется желание принять ванну. Люди испытывают столько всего. Я же ничего не заметил. Ни во время, ни после. Да я и не ожидал чего-то особенного. У меня было скорее ощущение, будто это происходит как бы немного в стороне от меня. И ничего больше.
Например, я думал, что переспать с женщиной в первый раз, это как бы миновать калитку, за которой раз и навсегда попадаешь в систему, во франкмасонство людей, знающих, где найти всегда согласных, всегда готовых женщин. Однако это не так. В этом отношении все осталось по-прежнему. Осталось привычное одиночество. Возвращение домой в шесть часов вечера через весь Монмартр, очарование юности — все напрасно. Никого. Читатели будут смеяться надо мной. Пускай. Я уже говорил, что такое повествование, как мое, обретет смысл только в том случае, если я не стану бояться риска, что меня обсмеют. Да и кто будет смеяться надо мной? Безмозглые ничтожества. Не смеющие посмотреть на себя в зеркало. Ведь о чем я здесь говорю? Об одиночестве. А есть ли на свете такой человек, который никогда не был одинок? Кто? Ведь я же не один-единственный человек, испытавший чувство одиночества. Заметьте, что я ведь так и считал, считал, что только я один одинокий. И довольно долго так считал. С одной стороны я, а напротив меня — мифология, люди, которые живут, как боги. Но я больше не верю в это. Почему я должен быть исключением? Почему именно я? Ведь тогда бы что получалось? Получалось бы, что смеясь надо мной, они смеялись бы и над собой тоже. Над той частью самих себя, о которой они хотят забыть. Над той частью самих себя, которую они хотят закрыть дымовой завесой.
Да и над чем тут, собственно, смеяться? Разве можно смеяться над людьми, которые бродят в пустыне, не находя колодца? Ведь именно нечто подобное происходило со мной, когда я бродил по улицам Парижа. Плюс дополнительная пытка, оттого что колодцы были у меня под носом, встречались на каждом шагу. Женщины, которые проходили мимо меня, которые задевали меня своими платьями. А я все это время говорил себе: но ведь есть же, наверное, должна же быть среди всех этих женщин хоть одна, которая тоже ищет. Которая была бы счастлива. И которую я не могу распознать. Которая попадается мне на улице. Которая зовет меня и которую я зову. Но мы не слышим друг друга. И вот однажды, в конце концов, я увидел в зале вокзала Сен-Лазар женщину на вид лет сорока, с лицом кирпичного цвета, с маленькими глазками. Я обращаюсь к ней. Она отвечает. Я предлагаю.
— Ах! — сказала она. — Если бы вы предложили мне раньше.
Она смотрела на меня. Смотрела своими маленькими, как гвозди, глазками. Я видел, что ей хочется.
— Я вырвалась ненадолго в Париж, и это было бы очень кстати.
— Ну так пойдемте!
— Если бы вы предложили мне это раньше.
— Но за чем дело стало?
— У меня поезд скоро уходит.
— Во сколько он, ваш поезд?
— В семь тридцать две.
Мы одновременно посмотрели на светящийся циферблат висевших над нашими головами часов. Большая стрелка скачкообразно переместилась у нас на глазах. Как старик, у которого тик. Было без одиннадцати минут семь.
— Слишком мало времени.
— Да нет, — сказал я.
Мы смотрели друг на друга, размышляя. Стоит или не стоит.
— Да нет, не мало, — повторил я. — Пойдемте.
Ее я тоже больше никогда не видел. Она очень редко наведывалась в Париж. А я оставался совсем один. Всегда один. Наедине со своей проблемой. До того дня, когда… Потому что вот, наконец, случай, кривая, поворот… Нечто, имеющее значение. Преодоленный барьер. Однажды вечером я пошел в кино. Передо мной у окошка кассы женщина берет билет. Я беру свой. Мы входим. Друг за другом. Билетерша, которая нас сопровождает, светит перед нами своим маленьким фонариком. Ведет нас.
— Может быть, тут? — спросила женщина, указывая на свободное кресло, единственное в середине ряда.
— А вы не хотите вместе?
— Конечно, конечно, — согласился я.
Еще и сейчас я не знаю, что тогда со мной произошло. Есть мужчины, которые вовремя находят что сказать. Я не из таких. Что касается женщины, то я даже не успел рассмотреть ее. У меня не было никакого определенного желания. Но фраза вылетела у меня моментально, словно мне ее кто-то продиктовал, прежде чем я успел подумать. Самопроизвольно. Непроизвольно! ЭТО У МЕНЯ-ТО, ЧЕЛОВЕКА, НИКОГДА НЕ ДЕЛАВШЕГО НИ ЕДИНОГО НЕПРОИЗВОЛЬНОГО ДВИЖЕНИЯ. Никогда. Вот еще черта, которую я должен отметить. Другие могут говорить, двигаться, даже не думая. Если не постоянно, то хотя бы иногда. Так мне во всяком случае кажется. Насколько можно об этом судить со стороны. Они как бы совпадают со своими жестами. Я — нет. Я вижу свой жест, даже еще не начав его. Слышу свои слова, еще не открыв рот. И они мне кажутся такими глупыми, такими бесполезными, что обычно я отказываюсь их произносить. Или же я неловко дергаюсь, кручусь со своей уже готовой фразой, с уже остывшим жестом, которые ждут меня, а я никак не могу к ним присоединиться.
Но на этот раз моя фраза вылетела у меня изо рта. Непроизвольно. Я еще продолжал удивляться этому, когда мы уже сидели, женщина и я, рядом друг с другом.
— Надо же, а вам дерзости, я вижу, не занимать, — сказала она.
— Хе, хе, — произнес я.
Польщенный. И взволнованный одновременно. Потому что мне показалось, что с помощью этих «конечно, конечно» я, наконец-то, преодолел БАРЬЕР. Тот барьер, который не помогли мне преодолеть ни женщина с улицы Жермен-Пилон, ни женщина с вокзала Сен-Лазар. Барьер мира, в котором люди ЗНАЮТ, в котором жесты, слова возникают непроизвольно и точно заполняют предназначенное для них пространство.
Надо отметить, что это длилось недолго. Фраза выскочила, а я снова погрузился в свою магму. На какое-то время я перестал себя видеть. Но почти тут же увидел снова, увидел как бы издалека, маленького, сидящего на краешке планеты в кресле, с прикрепленным к креслу номером, в пальто, обтягивающем мне грудь. Женщина даже удивилась.
— Интересно, — отметила она, — а я подумала, что вы более разговорчивый.
Хотя я что-то говорил, но лишь бы что-нибудь сказать, и слова, не сцепляясь друг с другом, ничего не значили, повисали в воздухе. После кино я даже не стал ничего предлагать ей. Между тем она рассказала мне про своего мужа. Я спросил у нее:
— Увидимся?
— Вы хотите?
— Очень.
Я произнес это с убеждением в голосе. И, кажется, даже взмахнул локтями, как пингвин. Завтра? Нет, на следующий день у нее не получалось. Послезавтра? Хорошо. Перед станцией Ришелье-Друо? Договорились.
Но как раз на следующий день я совершил кражу. Есть ли связь между этими двумя эпизодами? Да. Я говорю об этом без колебания. Да, и именно ПОТОМУ ЧТО Я НЕ ВОР. Мне скажут… Действительно, в такой-то день мне случилось украсть. Но если человек один раз украл, это еще не значит, что он вор. Больше этого со мной никогда не случалось. Ни разу. Я скорее даже щепетильный человек. Совсем недавно, когда я покупал в метро билеты, кассирша дала мне две книжечки по десять билетов, а денег взяла только за одну книжечку. Так я пробежал все лестницы и вернулся, чтобы сказать ей. Это о чем-то говорит. И то же самое с моим «конечно, конечно», которое я выпалил, хотя я совсем не развязный. Вот в чем связь между этими двумя эпизодами. Я должен объяснить, как все это произошло: в ту пору господин Дюфике поставил меня на розничную повседневную торговлю в магазине. Дело не слишком прибыльное, потому что фирма занималась, в основном, крупнооптовой и мелкооптовой продажей. Ну, в общем, зашел один клиент и выбрал себе несколько реестров. Я подошел к кассе, чтобы их упаковать, и говорю одновременно и клиенту, и кассирше:
— Вот, это составляет триста семьдесят пять франков.
Клиент вынул банкнот в пятьсот франков и протягивает его. Госпожа Пук проверяет филигрань. У нее мания — филигрань. А в это время из кабинета появляется господин Дюфике и спрашивает своим гнусавым голосом:
— Мадемуазель Пук, не разменяете ли тысячу франков?
Госпожа Пук начинает суетиться, — она всегда суетится, по любому поводу — у нее не хватает каких-нибудь двух су, и она уже готова перевернуть весь магазин, так вот, она засуетилась…
— Разумеется, господин Дюфике. Значит, тысячу франков.
И она занялась этими десятью банкнотами по сто франков, а банкнот клиента положила рядом с кассой. Потом передала деньги господину Дюфике, повернулась опять к клиенту и отдала ему сдачу — сто двадцать пять франков. А банкнот в пятьсот франков остался лежать, всеми забытый, около кассы, рядом с моим упаковочным столом. Клиент ушел. А я накрыл тем временем банкнот листом упаковочной бумаги. Мадемуазель Пук закрыла свою кассу и продолжила вышивание крестом.
Так вот! Этот жест, когда лист упаковочной бумаги оказался немного дальше, чем следовало, и накрыл банкнот, этот жест, я смею утверждать это, не вписывается в мой характер. Я не ВИДЕЛ его до того, как совершил этот поступок. Он не должен был возникнуть из той магмы, откуда обычно с таким трудом появляются все мои жесты и все мои слова. Это был еще один непроизвольный жест. Я совершил его так же непроизвольно, как произнес слова «конечно, конечно». Он не был машинальным, потому что как бы я мог машинально сделать жест, не вписывающийся в мой характер? Он получился у меня каким-то веселым, легким. Осуществленным в каком-то опьянении. Как, я повторяю, те слова «конечно, конечно». Полное сходство. Абсолютное. Как два жеста одного и того же действия. Как продолжение. Я знаю, что этим порывом, этим опьянением я должен был бы лучше воспользоваться накануне. Накануне должен был бы нестись вперед на их волне. Должен был бы развивать свой успех в компании той женщины. Должен был бы после кино отвести ее в гостиницу. Знаю. Но я не сделал этого. Должен был. По логике вещей. Знаю. Но логика и условное наклонение — это одно, а действительность — совсем другое. Действительность же такова: накануне я ничего не сделал. Думаю, что из-за того, что я как бы оцепенел. Мои слова «конечно, конечно» как бы открывали передо мной целую анфиладу дверей, через которые я увидел в глубине столь неожиданную картину, что не смог не остановиться, чтобы попытаться разглядеть ее. Как велосипедист на высоком холме. Я по-прежнему сидел на своем велосипеде и ощущал легкость в ногах, порыв в душе, готовность к непроизвольным действиям. И вот это состояние вернулось ко мне в магазине. У меня возникло чувство свободы. Я уже сказал, это было как велосипед. Свобода, которая несла меня. Которая приподнимала меня. Которая увлекала меня за собой помимо моей воли. Которая должна была бы, я знаю, толкнуть мою руку на талию женщины или ей под юбку. Но я сдержался, опоздал. А рука продолжала движение, за неимением лучшего потянулась к этой пятисотфранковой бумажке. О! Это было нечто гораздо более интересное, чем номер в гостинице на улице Жермен-Пилон. Именно здесь я потерял свою невинность, а вовсе не на улице Жермен-Пилон и не на вокзале Сен-Лазар. Между «конечно, конечно» и листом упаковочной бумаги, накрывшей банкнот. Ведь что это такое, потеря девственности? Мужчина, женщина, постель и ощущение влаги или же, с другой стороны, акт, о котором ты не имел раньше ни малейшего представления и который вдруг преобразил перед твоими глазами весь мир? Э, нет! Я говорю вам совершенно серьезно, это все равно как королева Англии с эмиром Абд-Эль-Кадером, я потерял свою невинность именно на той упаковочной бумаге. Я имею в виду мою настоящую невинность. Потому что настоящая невинность, запомните это, связана скорее с ДУШОЙ.
Но заметьте, что и на этот раз моя свобода длилась недолго. Уже через три минуты у меня появилось ощущение досады и беспокойства. Моя свобода таяла на глазах. Состояние благодати длится недолго. Я бы дал десять су, чтобы мадемуазель Пук нашла свой банкнот. Так нет же. Она вязала. Руки ее делали мелкие нервные движения. Иногда она поднимала голову, чтобы окинуть беспокойным взглядом темные углы магазина. У нее всегда был беспокойный взгляд. Или точнее, озабоченный. Больше пятнадцати лет проработала она в магазине, и всякий раз, открывая дверь, она словно спрашивала всем своим видом: Боже мой, Боже мой, что же я сейчас увижу за этой дверью? Она была старой девой, эта мадемуазель. Лет сорока. Большой нос. Широкий и плоский шиньон, скорее даже валик на голове. Всегда нарумяненные щеки. Крупное изможденное лицо, какое часто бывает у тех, с кем никогда ничего не происходит. (Стоп! Система: у мадемуазель Пук приключений было не меньше, чем у Ландрю, заботы, угрызения совести, но только все это в связи с тем, что несправедливо называют пустяками: молоко ее кота Пупусика, консьерж, с которым она, возможно, недостаточно доброжелательно поздоровалась, газовщик, сказавший ей что-то, чего она не смогла понять.) Короче, час спустя банкнот все еще продолжал лежать под листом упаковочной бумаги. В конце концов, я приблизился, как бы для того, чтобы поправить лист, и сунул банкнот в карман. Разумеется. Раз уж я взял на себя труд накрыть его бумагой. В общем, логично. Не говоря уже о том, что если бы я сделал вид, что нашел его, она могла бы еще и отругать меня, эта мадемуазель Пук.
— С вашей упаковочной бумагой, которую вы везде разбрасываете. Нужно положить этому конец, мой мальчик. Подумать только, еще бы немного, и он затерялся бы, этот банкнот.
Да и к тому же рассказала бы об этом господину Дюфике. Было бы разговоров, разговоров, до бесконечности. Нет, я ДОЛЖЕН был взять его. Но тем не менее я был раздосадован. День тянулся медленно. Наконец, в половине шестого мадемуазель Пук говорит:
— Ха! Пора закрывать кассу.
Торжественно так говорит. Откладывает в сторону свою вышивку крестом. Откладывает в сторону, делая жест рукой, каким женщина в фильме отдает свои драгоценности. Несколько минут спустя начались суетливые движения, копание в углу. Она стремительно выдвигала и задвигала ящик кассы. У нее была низкая лампа, которая освещала ее руки, ящик, никелированные детали кассы, но оставляла лицо в тени. Действительно, зачем оно нужно, лицо кассирши?
— Но!
Она вздыхала. Коротко и раздраженно.
— Шесть, семь, восемь…
— Что-нибудь не так, мадемуазель Пук?
Это я так говорил. Из другого темного угла.
— Что?
Я угадывал над светлым пятном от лампы ее беспокойный взгляд. Беспокойный пока еще не из-за кассы, а просто по обыкновению.
— Что?
— Я спрашиваю: что-нибудь не так, мадемуазель Пук?
— Оставьте меня в покое, я занимаюсь подсчетами.
Подсчетами? Она занималась ОДНИМ подсчетом. Зачем надо говорить: подсчеты? Опять тщеславие. Ладно. Потом она прекратила свои движения. Мадемуазель Пук затихла. Был такой момент. Потом она произнесла:
— Эмиль.
— Что, мадемуазель Пук?
От облегчения я почти закричал. Я скажу почему: я торопился вмешаться в дело. Я хотел бы двигаться, суетиться, делать вид, что помогаю ей, этой мадемуазель Пук. Я поднимал бы реестры, смотрел бы на полу.
— Нет, ничего, — ответила она.
Постоянное отсутствие доверия. Это так печально. Вместо того чтобы рассказать, она предпочла искать одна в своем гроте темноты, вокруг светового пятна, что — то бормоча. В какой-то момент, чтобы посмотреть под столом, она наклонила голову, и на нее упал свет. За какие-нибудь пятнадцать минут она изменилась. Невероятно изменилась. Ее валик растрепался, и на лоб теперь свисала прядь волос. Она стала походить на одну из матерей с улицы Боррего.
Потом она внезапно закрыла свой ящик, решительной походкой пересекла магазин и постучала в дверь господина Дюфике. Я увидел освещенное желтым светом длинное лицо господина Дюфике, который сидел за письменным столом. Дверь закрылась, потом снова открылась. Господин Дюфике вошел в комнату с видом человека, которого тревожат по пустякам.
— Ну ладно, — говорил он, — не волнуйтесь, мадемуазель. Может быть, вы ошиблись.
— Месье, — сказала она. — Месье Дюфике.
Конфиденциальным голосом:
— Что?
— Молодой человек…
Это я, молодой человек. Ей, конечно, было бы неприятно говорить о случившемся в моем присутствии. Это задевало ее достоинство.
— Ну и что? Он же свой, молодой человек. Кстати, он нам поможет. Правда же, Эмиль?
— Конечно, господин Дюфике. А в чем дело?
— Мадемуазель Пук не может найти пятьсот франков.
Тут, я вам скажу, у меня екнуло в груди. Пятьсот франков? Как это могло получиться? Я в своем углу подсчитал, что недостача должна была бы составить шестьсот двадцать пять франков. Пятьсот, которые взял я, и сто двадцать пять, которые она в качестве сдачи вернула клиенту. Это мне даже показалось довольно безнравственным. Я хотел украсть только пятьсот франков. А недостача составила шестьсот двадцать пять франков. Разве это справедливо? Но в тот момент я был поражен. Пятьсот? Как он узнал, Дюфике?
В какой-то момент я подумал, что это была ловушка и что мадемуазель Пук раскусила меня. Но она, казалось, и не думала об этом. Ни он, ни она. Господин Дюфике считал купюры.
— Да, получается, что действительно так, — сказал он.
Мадемуазель Пук, уже не в силах держать себя в руках, заплакала.
— Я клянусь вам, господин Дюфике…
— Да я верю, мадемуазель. Это ошибка, вот и все. Такое случается. Или клиент оказался нечестным. Но я ни на мгновение не подумал подозревать вас. НИ НА МГНОВЕНИЕ, МАДЕМУАЗЕЛЬ.
При его длинном прямоугольном лице способность выказывать свое уважение возвышала его как мужчину.
— Ни на мгновение. Нет, нет. Что вы. Столько лет уже в нашей фирме. Из всех наших сотрудников вы, наверное, больше всех у нас проработали.
— Если не считать старого Жюля, — поправила она между двумя всхлипываниями.
— Да, если не считать Жюля.
Здесь возникла пауза. Мы смотрели друг на друга, господин Дюфике и я. Как бы спрашивая друг друга, о чем еще говорить.
— Послушайте, — сказал Дюфике.
Он заколебался.
— Послушайте, эти пятьсот франков, ладно, мне хочется что-нибудь сделать. Вы мне отдадите только половину из них, мадемуазель. Да, половину. И когда сможете. Не расстраивайтесь из-за этого. Отдайте в конце месяца, например.
Было уже 22-е число.
И было уже шесть часов вечера. В коридоре, который тянулся вдоль магазина, слышались шаги и голоса расходившихся по домам работников мастерских. Прошел старый Жюль мимо двух витрин. Потом Троншар и План. Господин Дюфике вернулся к себе в кабинет.
— Ну что, закрываем, мадемуазель Пук?
— Я хочу еще поискать, — сказала она.
Ладно. И я ушел.
На следующий день я вновь увидел ее за кассой. У нее был плохой вид, усталые глаза, и она молчала. Ей, скорее всего, больше не хотелось говорить об этих пятистах франках. Но зато МНЕ ТЕПЕРЬ ХОТЕЛОСЬ О НИХ ГОВОРИТЬ. Странно, но меня тянуло к этому. Как тех, кто, только что потеряв невинность, без устали говорят об этом, сообщают подробности, могли бы рассказывать об этом даже незнакомым людям в автобусе. А мне хотелось поговорить об этих пятистах франках. Это еще раз подтверждает то, о чем я уже говорил: по — настоящему я потерял свою невинность на этой упаковочной бумаге. А вот про комнату на улице Жермен — Пилон у меня никогда не было желания рассказывать. Тогда как об эпизоде с упаковочной бумагой мне хотелось говорить, говорить… Хотелось еще раз пережить его. Я собрался опять стать перед столом, опять толкнуть лист бумаги…
— Ну так что, мадемуазель Пук, вы нашли эти пятьсот франков?
Героиня этого события снова в слезы.
— Эмиль, — произнесла она.
А я продолжал рассуждать:
— Это будет несправедливо, если вам придется вернуть деньги. Даже половину. Это, конечно, клиент взял. Разве вы виноваты, что бывают нечестные клиенты.
— Я несу ответственность.
— Нужно было бы собрать деньги со всех.
Я был в мастерских и говорил об этом с приятелями.
— Что? — возразили они мне. — Тебе что, это очень надо? Ты что, переспать с ней хочешь?
Надо сказать, мадемуазель Пук у нас не любили. Слишком гордая. И всегда такой вид, будто она работает больше других Это сильно раздражает. Иногда господин Дюфике посылал ее в мастерские. «Мадемуазель, сходите к Троншару и скажите ему, что…» Чаще всего по пустякам. Но она шла туда с важным видом, словно полномочная представительница Дюфике. Тип доверенного лица. Поэтому другие работники не жаловали ее. И в каком-то смысле их можно было понять. Одним из тех, кто ее на дух не выносил, был уже упоминавшийся старик Жюль, который занимался брошюрованием. Однажды, когда она ему передавала рекомендацию патрона и подняла, как обычно, шум, он ей высказал:
— О! Потише, потише, мадемуазель Пук, только не надо так пукать. — ЭТО НАДО БЫЛО ВИДЕТЬ. Мадемуазель Пук буквально задохнулась. Господину Дюфике пришлось рассердиться:
— Жюль, я вам запрещаю отныне…
Но простодушный Жюль, у которого было невозмутимое лицо старого толстого китайца, в ответ протянул:
— Но я же не нарочно, господин Дюфике. Мадемуазель Пук, пукать, я никак не связывал, просто так случайно вышло.
— В самом деле!
У Дюфике тон иногда бывает очень саркастическим. Затем строго:
— Значит, не связывали. А нужно было бы связать, нужно думать, прежде чем говорить.
— Но, господин Дюфике, если ее зовут Пук, то что же, о некоторых вещах вообще нельзя говорить?
— Именно так.
— Это что же, и о плохом воздухе нельзя говорить?
— Я запрещаю вам говорить о плохом воздухе в присутствии мадемуазель Пук.
С тех пор всякий раз, как она входила в его мастерскую, старый Жюль начинал нюхать воздух.
— Смотрите-ка, — говорил он, — это все-таки странно.
Мадемуазель Пук могла бы сделать вид, что ничего не замечает. Но это было свыше ее сил.
— Что странно, господин Жюль?
— Ничего, мадемуазель… Пук.
Остальные посмеивались. А у себя за спиной мадемуазель Пук слышала: «Э! Не надо, мадемуазель Пук, не надо пукать». Она оборачивалась. Но все сидели, уткнувшись в свою работу.
Короче, моя идея собрать деньги большинству сотрудников не понравилась. Мне удалось набрать всего девяносто два франка. Из которых пятьдесят были мои. Мадемуазель Пук поблагодарила меня. Мы еще раз поговорили о деле.
— Вы помните, мадемуазель. Был клиент, который заплатил пятьсот франков. Тот тип, который купил реестры.
Почему я говорил ей об этом? Не знаю. Может, от радости — или от удивления, — от удивления, что у меня получился непроизвольный жест. Этот свободный жест. Который не соответствовал моей натуре. И к тому же меня беспокоила одна вещь.
— Реестров было на триста семьдесят пять франков. И вот тут я ничего не понимаю. Потому что, если клиент исчез со своим банкнотом, то при этом он ведь взял еще сто двадцать пять франков, которые вы должны были ему вернуть.
— Ну да, — отозвалась она с чувством.
— Тогда недостача должна была бы составлять шестьсот двадцать пять франков.
— Да, верно.
Она тоже ничего не понимала. Мы считали до бесконечности. Даже провели эксперимент. Она дала мне купюру в пятьсот франков. Я подошел. Протянул ей банкнот. Она дала мне сдачу — сто двадцать пять франков. Я забрал банкнот обратно. Ах! Клянусь вам, это меня возбуждало гораздо сильнее, чем то, что было у меня на улице Жермен-Пилон или с той провинциалкой на вокзале Сен-Лазар. Клянусь вам.
— Эмиль, — спросила она в конце концов, — почему вы проявляете такой интерес ко мне?
Я не знал, что сказать. А мадемуазель Пук в этот момент как-то странно выглядела. Что-то в духе: я прямо не смею верить, не ослышалась ли я? Она явно волновалась. А груди у нее были довольно приличные, и под ее лиловой блузкой было видно, как они колышутся.
А в шесть часов, когда магазин закрывался и я попрощался с ней, она сказала:
— А ведь нам, в сущности, в одну сторону.
В сущности чего?
— Это глупо идти порознь, когда можно вместе.
Это она-то, всегда такая гордая. Едва отвечавшая на наши приветствия. Тогда я:
— Зайдем, что-нибудь выпьем?
Она:
— В кафе? С молодым человеком?
Хотя времени у меня было совсем мало. В семь часов я должен был встретиться с той женщиной из кино, с которой познакомился накануне. Но я сидел и не трогался с места, сидел в этом кафе, а напротив меня — мадемуазель Пук с ее шляпой, с узкой полоской меха вокруг шеи, с видом человека, не понимающего, что с ним происходит. Так вот! Я уже не мог уйти. Кафе вокруг нас, круглый мраморный столик с медным обручем, пятьсот франков — все это удерживало меня, как маленький кусочек мира, от которого я никак не мог оторваться, — маленькая планета, маленькая вселенная. А над всем этим — она и я плыли далеко-далеко.
В половине восьмого я все еще сидел в кафе, а мадемуазель Пук пыталась мне объяснить, как это у нее получилось, что она никогда и не подозревала, она, а потом я, в этом магазине, кто бы мог подумать? Хотя как-то раз, но с разницей в возрасте между нами, Эмиль, это безумие, Эмиль, но это, может быть, все — таки сладкое безумие, потому что у меня есть сердце, Эмиль, сердце, которое бьется. Она разволновалась. Щеки у нее горели, как никогда. Волосы растрепались. А лицо ее как будто еще сильнее похудело. В общем, паника. Спасайся, кто может. Страсть. И я — как идиот. Зачем? Не смея поправить ее. В то время, как меня ждала другая женщина. Не смея высказать свое мнение. Глупейшим образом. Почему?
— Эмиль, ну как такое могло с нами случиться?
— Чувствам не прикажешь, мадемуазель Пук.
Почему?