21547.fb2
а) Самый грубый, пишет он, -- измышление сплошного благополучия (Бабаевский, Сергей Антонов, фильмы Пырьева, вроде "Кубанских казаков").
б) Прием потоньше. Явной лжи нет. Заливные поросята и жареные гуси убираются из колхозной жизни. Но -- цинично замалчивается дурное и скверное.
с) Третий прием хитрее и подлее всех предыдущих. Он заключается в таком подборе сюжета, когда вся проблематика, вся глубина темы вообще остаются за бортом. "Искажение тут -- в произвольном отборе".
После очерка-исследования Владимира Померанцева и по следам его и родился в Москве полуанекдот-полупрозрение о том, что же такое, в конце концов, социалистический реализм...
Жил некогда жестокий царь Навуходоносор, -- рассказывалось обычно с шутливой интонацией это вовсе не шуточное. -- Придворный художник изобразил хромого и одноглазого Навуходоносора стройным рыцарем с блещущими отвагой очами и... был казнен "за лакировку действительности".
Призвали второго, который, естественно, знал о судьбе первого. Второй нарисовал грозного царя таким, каков он есть, т.е. колченогим и кривым, и... был казнен "за клевету на действительность".
Вызвали третьего. Тот написал страшного царя в профиль. Царь стоял на одном колене и, прикрыв глаз, нацелился из лука. Ничего не было искажено. У царя был зажмурен, разумеется кривой глаз. Подогнута укороченная нога. Царь был прекрасен в своем охотничьем порыве.
Лжи не было. Как и правды.
Сей запуганный до смерти, издрожавшийся за свою шкуру художник, который придумал, на краю могилы, спасительный ракурс, -- завершал обычно рассказчик, -- и был родоначальником социалистического реализма...
Этот как бы анекдот облетел Москву, а затем всю страну. О нем говорили в университетах, в Союзе писателей, в бесчисленных секретных НИИ и КБ, где собрана "техническая элита", фыркали в кулак, узнав о нем, на высоких совещаниях. Острая и талантливая статья, высказавшая давно наболевшее, начала, как видим менять нравственный климат...
"Писатели не только могут, а обязаны отбросить все приемы, приемчики, способы обхода противоречивых и трудных вопросов..." Настоящий писатель никогда не станет "заглушать проблематику...", -- писал В. Померанцев.
А проблематика сложна и противоречива, и Померанцев рассказывает о случае из своей юридической практики, когда его послали в дальний колхоз, в Заозерье, куда начальство не добиралось. Им руководила бой-баба, вдова. Она подняла колхоз, спасла людей от голода, но... добивалась этого не всегда юридически безупречными способами. Скажем, гнала самогон, которым и расплачивалась и с плотниками, и с рыбаками, обогащавшими колхоз.
Правда оказалась не так проста. Куда сложнее должностного взгляда прокурора или директора банка.
Прокурор между тем требовал немедля завести на бабу-председателя "дело". И посадить в тюрьму ее, спасшую от гибели десятки ребятишек... Владимир Померанцев бросил тогда работу в прокуратуре.
"Искренность... должна быть мужественной, -- требовал он в работе, напечатанной в "Новом мире". -- Не писать, пока не накалился; не думать о прокурорах..."
Вот на что посягнул бывший следователь прокуратуры. Не думать о прокурорах!
Не жалует он, разумеется, и "благополучно-номенклатурных писателей".
"Когда в нас, читателях, возникает тоска и горечь, когда с нами происходят перемены судьбы, бить нас, беззащитных, пустыми, бессочными фразами -- это жестокость бесталанных людей".
Особый счет у Померанцева к критикам. "От критика исходят, -- негодует он, -- не звуки, а отзвуки". "Плохо, когда критик ничего не подсказывает, а сам ожидает подсказок". "Мы знаем имена многих писателей, знаем их книги, но вовсе не знаем, чем обязана им литература, что они дали ей..."
Разве в нашей лирике нет такого "неразумного, как не объясненного еще рассудком разумного", что, по утверждению Гете, является признаком настоящей поэзии?
Но никто ничего этого не проследил. Поэтов у нас разделяют лишь запятые.
"Наши критики, -- возмущенно продолжает далее Померанцев, -- боятся вписывать современных советских писателей в литературу... Боятся зачеркивать тех, кто вознесен ввысь на бумажном планере и держится ветром или веревочкой".
Это уж недвусмысленный намек на конкретные имена. Не так грудно себе представить, в какой истерике забился, к примеру, "борец за мир" Корнейчук. И его подголоски...
Каждым абзацем, каждой строкой Владимир Померанцев бьет, что называется, не в бровь, а в глаз. "А что такое перестраховка? -- вопрошает он. -- Это, по меньшей мере, десять пороков. Тут эгоизм, трусость, слепой практицизм, безыдейность и прочее, включая подлость".
А трусам-редакторам подают руку, зовут в гости. Их надо бойкотировать, изгонять из среды честных людей. И писать о подлинных страстях и страданиях.
"Обогащение тематики кажется мне самой надобной из надобностей литературы" ("Новый мир" No 12, 1953 г.).
Как видим, литература отмобилизовалась сразу же после смерти Сталина. Буквально в тот же год! Хотя о предстоящем развенчании Сталина еще и мысли не было, напротив, ермиловы пытались продолжать величание "сталинской эпохи", подлинная литература пошла на прорыв, как герои-пехотинцы, бросаясь грудью на ДОТы.
Легко понять, такого удара по сталинщине Владимиру Померанцеву не забыли до конца дней его. Десятки прекрасных рассказов так и остались похороненными в его столе.
Это было подлинным преступлением против литературы: Владимир Михайлович писал талантливо и мудро.
Кто мог забыть, скажем, его рассказ "Караси", прослушав его хоть раз?
Хотя пересказ всегда ослабляет силу воздействия талантливого произведения, я все же коснусь его, придушенного цензурой...
Одному из ответственных работников рыбной промышленности позвонили и сказали, что в Кремле просят карасей. Полагая, что карасей возжелал отведать сам Сталин, ответственный чиновник немедля в панике вылетел в один из дальних рыбных колхозов, где, он точно знал, еще водились караси.
А стояла лютая зима. Никто из колхозников, естественно, доставать карасей из-подо льда не соглашался. И вот секретарь райкома партии и этот ответственный чиновник, взломав лед и стоя по колено в ледяной воде, принялись выполнять государственную задачу: ловить карасей...
Словом, привез этот ответственный чиновник несколько карасиков, однако тяжело заболел.
А выяснилось вскоре, что караси-то были нужны не Сытину, а начальнику охраны генералу Власику. Мать к нему приехала из деревни, посетовала: вот, мол, рыба у вас. московских, все соленая, морская. А карасика и не попробуешь.
Генерал решил ублажить свою матушку, позвонил в министерство по "вертушке", т. е. кремлевскому телефону...
Страх и угодливость чиновничества, убеждает нас Владимир Померанцев своим рассказом, достигли такой степени, что человек по звонку из Кремля мог убить себя, родных, кого угодно, лишь бы не прогневить власть.
А потом, когда этот человек стал инвалидом, его третирует жена, от него отвернулись дети; и он, сановный деятель, отдавший жизнь сталинской эпохе, спрашивает самого себя и окружающих: "Я инвалид. И пенсию получаю как инвалид. Есть инвалиды войны. Инвалиды труда. А я -- инвалид чего?.."
Подобные острые и ярчайшие рассказы Владимира Померанцева, ходившие по рукам, начисто изымались цензурой из его книг, книги выходили худосочными, обесцвеченными. Скорее, не книги, а клочья от книг. С трудом прорвались исковерканные цензурой повесть "Неумолимый нотариус", рассказ "Оборотень", о глухой сибирской деревне, где командировочных из города и вообще врагов, убивали, привязав их к спине оленя и отпустив испуганного оленя в таежные заросли, где тот пытался сбросить с себя орущую окровавленную ношу, обдирая ее о деревья...
Свои главные выстраданные рассказы Владимир Померанцев попытался издать в сборнике "Дом сюжетов"... Он умер в тот день, когда набор этой долгожданной книги был рассыпан.
Убила его Валентина Карпова, главный редактор издательства "Советский писатель". Услышав, что редактор соседнего издательства получил нагоняй в ЦК за выпуск одной из книг, она остановила все наборные и печатные машины своей типографии в Туле, где уже печатался, среди других, "Дом сюжетов".
Карпова объявила по телефону Владимиру Померанцеву, что будет читать его книгу заново.
Измученный, больной Померанцев, у которого уже было до этого два инфаркта, понял, что означает неумолимо-суровый голос трусливой и сверхбдительной Карповой. Выронив телефонную трубку, он упал, захрипел. Его отвезли в больницу, где он и умер.
Я, вместе со многими писателями, хоронил его. Не собирался выступать. Просто плакал: мы дружили всю жизнь. Но... слово было предоставлено официальным лицам.
Бог мой, тем же самым, которые добивали его! Вещий Юз! "Не страшно умирать, -- снова обожгли меня его слова, -- страшно, что именно те, кто тебя травил, и будут разглагольствовать над твоим гробом".
Владимир Померанцев тоже знал, предвидел это. Он строго-настрого наказал своей жене перед смертью, чтобы гроб его ни в коем случает не выставляли в Клубе писателей. Чтоб и духа нечистого рядом не было.
Отыскали, проклятые. Примчались в крематорий с веночком на проволоке, только что не колючей... У карателей из издательства "Советский писатель" были скорбные лица глубоко потрясенных людей
Нет, этого нельзя было вынести. Протолкавшись вперед, я попросил слова. Не от издательства, не от комиссии по литературному наследству. От друзей писателя. Меня пытались оттолкнуть; какая-то кожаная куртка начала оттирать широкой спиной, но... не очень-то просто скандалить у гроба на виду осиротелой семьи, под тихую скорбь Шопена. Я начал говорить, и меня не прервали, не посмели прервать. Я сказал, как убили Владимира Померанцева.
По крайней мере, имя убийцы стало известно литературной Москве. "В млечном пути мучеников русской литературы, -- сказал я над гробом друга, -зажглась ныне и звезда Владимира Померанцева".