21547.fb2
Или о крепостном крестьянстве -- что читал о его жизни современник Пушкина? "Горе от ума", комедию, распространявшуюся ] списках? Стихотворение Пушкина "Деревня", ходившее лишь в тогдашнем самиздате, о котором Пушкин в "Послании к цензору" (тоже неопубликованном) писал в 1822 году:
Чего боишься ты? Поверь мне, чьи забавы -
Осмеивать закон, правительство иль нравы,
Тот не подвергнется закону твоему;
Тот не знаком тебе, мы знаем почему -
И рукопись его, не погибая в Лете,
Без подписи твоей разгуливает в свете.
Другой пример -- империя Наполеона III; в эту пору французская литература поднялась на уровень почти небывалый: романы Флобера, новеллистика Мериме, поэзия Бодлера, Теофиля Готье, Леконта де Лиля... Разве эти авторы сказали всю правду? Нет, они и помыслить не могли о той свободе слова, которой пользовался изгнанник Гюго, клеймивший Вторую империю -- в стихах своего "Возмездия" и в памфлете "Наполеон малый". Все же у французов эпохи Второй империи литература была, и даже -- великая. Достаточно этих двух примеров, чтобы стало ясно: "... без всей правды не литература" -всего лишь риторическая фраза. Литературу душат, топчут, казнят, но она, меняя обличие, остается жива. "Гони природу в дверь..."
При тоталитарном режиме законы писания и чтения другие, чем в условиях свободы печати; Свирский учит иностранцев читать произведения своих современников-соотечественников; это нелегкое искусство -- им не владеют не только люди Запада, но и многие земляки автора. Григорий Свирский вместе с читателем медленно, внимательно, проникновенно читает русские книги прошедших лет, и они поворачиваются к нам незамеченной стороной. Каждый из писателей, о которых он толкует, открыл, оказывается, какую-нибудь из проблем эпохи. Многие наши западные друзья привыкли отворачиваться от советских романов: дескать, чего ждать от сервильных авторов, которые лишь иллюстрируют партийно-правительственные решения? Литература иллюстративная недостойна называться литературой. Так вот, Свирский демонстрирует нам одного за другим писателей, проникающих в глубь действительности и открывающих ее законы. Виктор Некрасов в первой же своей книге (1946) продемонстрировал не военную, а именно советскую, сталинскую тенденцию превращать живых людей в "винтики" и против нее взбунтовался. Вера Панова (в "Кружилихе") обнародовала черты "нового класса", того, о котором позднее так убедительно напишет Джилас. Вслед за ней Даниил Гранин ("Собственное мнение") "сорвал с нового класса последние покровы", показав "нравственное вырождение советской технократии". Василий Гроссман открыл социальное размежевание общества, Владимир Дудинцев -- характерный для режима "культ некомпетентности". Владимир Тендряков ("Ухабы") с небывалой беспощадностью обличает "враждебность руководящего слоя простому человеку"... Перечитайте вместе со Свирским этих авторов -- вы убедитесь в его правоте. Настоящие писатели не только далеки от сервильности, -- подвергаясь смертельной опасности, они честно выполняют свой долг перед обществом. Итог подбивают по той колонке, где стоят числа положительные, а не по той, где отрицательные или нули. Я мог бы сочинить другую, "Отрицательную историю советской литературы", и при этом рассматривал бы деятельность тех же авторов: написала же Анна Ахматова пошлые стихи о борьбе за мир. Осип Мандельштам -оду Сталину, Александр Твардовский -- лживые панегирики коллективизации, Александр Галич -- сценарий "Государственный преступник", Андрей Синявский -- ординарно-советскую диссертацию о "Климе Самгине". Но Григорий Свирский поступил справедливо: он восстановил честь нашей литературы. "Новый мир" для него важен не горькими уступками, на которые толкала необходимость выжить, а немеркнущей заслугой перед прозой, публицистикой, критикой нашей эпохи, открытием таких авторов, как Владимир Тендряков, Федор Абрамов, Георгий Владимов, Владимир Войнович, Борис Можаев, И. Грекова, Василь Быков, Степан Залыгин, Василий Белов, Валентин Овечкин, Александр Солженицын. (Ведь можно было бы и "Современник", журнал Пушкина и Некрасова, оценивать по пробелам или компромиссам -- это было бы вопиющим искажением истории).
Григорий Свнрский пересматривает устоявшиеся репутации, и почти всегда это делается убедительно. Мало кто знает спокойно бесстрашного, исполненного солдатской гордости исторического романиста Степана Злобина, или ослепительно талантливого, оставившего глубокий след в своем поколении критика Марка Щеглова, или неподкупного и мудрого Константина Паустовского, или неукротимого Владимира Померанцева. В каждом Свирский умеет увидеть личность незаурядную, в каждом оценить свойственный ему и только ему талант. Свирский не идеализирует Илью Эренбурга, не закрывает глаза на его уступки, слабости и даже пороки; но он радуется его бесстрашию в ту решающую минуту, когда отказ повиноваться Сталину и подписать антиеврейскую декларацию мог стоить жизни, и радуется мемуарам "Люди, годы, жизнь", искупающим многие прежние компромиссы. С другой стороны, Свирский, восхищаясь художественным творчеством Солженицына, не прощает ему опасно-узколобого национализма; под его пером Солженицын двойствен, трагически противоречив и все же един как личность и писатель. В книге Свирского каждый талантливый человек талантлив по-своему, зато все подлецы подлы одинаково. Он благородно великодушен по отношению к писателям, сохранившим преданность литературе, но безжалостен к тем, кого презрительно именует карателями. Читатель ~ не только западный -впервые увидит и литературных злодеев последнего тридцатилетия; Суров, Первенцев, Орест Мальцев, Сурков, Ермилов, Фадеев, Корнейчук, Карпова, Лесючевский, Эльсберг, Дымшиц, Василий Смирнов -- их не так мало, этих "тормозов" нашего литературного развития, преданно служивших своему цека, который обеспечивает их визами за границу и похоронами с оркестром.
Григорий Свирский мог все это написать, потому что в нем совмещаются взволнованный и чуткий читатель, превосходный исследователь, весело-общительный собеседник, памятливый мемуарист и добрый человек. Не всегда его оценки совпадают с моими, порой ему изменяет литературный вкус и проза его становится излишне "восклицающей", но все же в этой книге доминируют талант, память и благородство. Особо отмечу важность ее как мемуаров активного участника собраний, обсуждений, застолий -- таких документов литературная история сохраняет мало. Воспоминания Солженицына "Бодался теленок с дубом" снабжены подзаголовком "Очерки литературной жизни"; слова эти больше подходят к книге Свирского, который пишет не о себе, меньше всего о себе, а именно о литературной жизни своего времени, о ее героях и злодеях. Достоинство книги, в частности, в том, что автор всех их знал лично. Он передает разговоры вокруг каждого литературного события, а порой и необходимые для "живого контекста" анекдоты, эпиграммы, даже слухи. Как часто все эти "атмосферные явления", окружающие писателей и их книги, пропадают! Благодаря Смирновой, Панаевой, Никитенко, Гречу мы знаем кое-что о литературной жизни прошлого века. Благодаря Свирско-му останется в памяти атмосфера послевоенных лет века нынешнего. А в то время, когда двенадцатиступенчатая цензура с великой неохотой пропускает рукопись в печать, устная литературная жизнь приобретает особое значение: в общественно-литературные события превратились у нас речи на собраниях, на похоронах, на банкетах, на защитах диссертаций, на обсуждениях рукописей или книг, на вечерах памяти писателей, на проработочных заседаниях в райкомах и обкомах. Все это -- формы бесцензурной словесности, и то, что хоть часть ее удалось сохранить, -- необыкновенно важно.
Но Григорий Свирский не простой мемуарист-записыватель. Он еще и исследователь, обладающий объективной концепцией литературной эволюции. Он еще и человек вполне определенных философско-политических воззрений. Страницы, которые он посвящает анализу новейших националистических течений, содержательны и тенденциозны. Позиция Свирского выражена и им самим, и двумя цитатами, которыми я завершу вступление к его книге:
"Национализм так же разлагает нацию, как эгоизм -- личность" (Владимир Соловьев).
"Национализм всегда приводит к тирании" (Бердяев).
Ефим ЭТКИНД *
*) Ефим Эткинд - ученый -литературовед с мировым именем, автор капитального труда " Материя стиха"; в 1970-9О годы профессор Ленинградского, Парижского, Берлинского Университетов
ГЕРОИ РАССТРЕЛЬНЫХ ЛЕТ
1. ГОСУДАРСТВЕННЫЙ КАМНЕПАД
Впервые я вошел в приоткрытые ворота Союза писателей СССР в 1946 году. Увидел посреди зеленого дворика "Мыслителя" Родена, застывшего на камне в своей нескончаемой сосредоточенности. И подумал: какое счастье, что солдатчина позади и я среди тех, для кого мышление -- естественное состояние человека.
Я улыбнулся новой жизни и шагнул к двери, за которой меня ждало в комиссии, работающей с молодыми писателями ("молодыми писателями" -подумать только!), обсуждение моего первого прозаического опуса.
В дверях я оглянулся на напряженно-согбенную спину "Мыслителя", вечно прекрасного в своей сосредоточенности. В муках сосредоточенности, сказал бы я сейчас, через тридцать лет.
Годы погромов позади, годы послаблений, казавшихся почти свободой годы тяжких удач и жестоких поражений.
Что же она такое, моя кровная, измученная, недостреленная литература нравственного сопротивления? Не останется ли в истории непостижимым российским молчальником, сфинксом XX века? Или будет услышана?
... Послевоенная литература СССР была, как известно, подобна айсбергу. Над водой -- подцензурная, сияюще гладкая, часто эзоповская. Под водой -самиздат, нарастающий острыми, порой бесформенными глыбами. Она неразделима, эта сегодняшняя литература, как бы ни нарезала ее советская критика прозрачно-ортодоксальными кубиками. Ее историю, историю литературы, теперь уже не затоптать, не оболгать -- это история целых поколений инакомыслящих, готовых ради своих убеждений пойти в тюрьмы и психушки.
"Искусство есть запись смещения действительности, производимого чувством", -- сказал Борис Пастернак. Легко понять, сколь немыслимо-еретично звучало это в стенах Союза писателей СССР, где смещение действительности, каждый градус этого смещения предопределен не чувством творца, а -указаниями директивных инстанций.
Немудрено, что даже писатели большого таланта, такие, как Александр Бек, написавший честный, любимый фронтовиками роман "Волоколамское шоссе", не могли вырваться за рамки "дозволенной литературы".
Что же говорить о новых поколениях, с детских лет принимавших суррогаты за подлинное искусство?!
Оглядываясь на мелькнувшие сорок лет, воочию видишь, как не глубок, сер, неправдоподобно безлик книжный поток, заполонивший четыреста восемьдесят тысяч (почти полмиллиона!) советских библиотек. Как далек от литературы! Как принижает, опустошает человека! И какая в этом угроза миру!..
Однако были писатели, которые и в сталинское расстрельное время не расстались с внутренней свободой и, на глазах у всех нас, сделали шаг навстречу пуле.
Одних на Западе знают прекрасно: Бориса Пастернака, Анну Ахматову, Марину Цветаеву, Осипа Мандельштама, Михаила Булгакова, Андрея Платонова. И еще два-три имени. Современная русская литература представлялась на Западе в последние годы, да что там годы -- более четверти века прежде всего этими славными именами. Они спасли честь русской литературы истребительного советского периода.
Однако встает жгучий вопрос: рядовой советский читатель этих имен не знал -- микроскопические тиражи одних, полное замалчивание, шельмование, тюремная судьба других свое дело сделали. Даже в учебнике для студентов-филологов профессора Л. Тимофеева "Советская литература", в котором более 400 страниц, ни единым словом не упоминаются ни Ахматова, ни Пастернак, ни Бабель, ни Замятин, ни Зощенко, ни Пильняк (одна из ранних жертв, чью пророческую "Повесть непогашенной луны"2 -- об умерщвлении на операционном столе командарма Гаврилова, читай: Фрунзе -- Сталин не простил).
Но если это так, если большинства изучаемых на Западе русских писателей советских лет рядовой читатель СССР не знал, порой даже по имени не ведал, кто в таком случае был нравственной опорой нескольких поколений инакомыслящих?
Нобелевские лауреаты Александр Солженицын и Андрей Сахаров явились позднее. О них и слышать не могло студенчество, которое протестовало против кровавого вторжения в Венгрию, собиралось на площади Маяковского, поколение, загнанное в мордовские лагеря, в Сибирь, в психтюрьмы, бесстрашное поколение диссидентов.
Кто же в таком случае духовно поднял эти поколения?
Кто они, писатели России, героически работавшие в адских условиях расстрелов и погромов, спасшие от неверия, цинизма, соглашательства сотни тысяч, возможно, миллионы?
... Самыми любимыми нашими книгами после второй мировой войны, помню, были книги Хеминтуэя "Прощай, оружие" и Ремарка "На западном фронте без перемен". Нас привлекала правда деталей, окопной грязи, от которой мы еще не очистились. Но главное оставалось для нас чужим. В "Возвращении" Ремарка один из героев уходит на поле сражений, где остались его друзья, и -- там стреляется. И живой, он чувствовал себя мертвым.
Мы не были потерянным поколением. Мы жили ощущением победы. Ощущением людей, растоптавших фашизм. Я вспоминаю своих друзей по войне, по университету. Нет, никто не чувствовал себя лишним, опустошенным...
И вдруг в середине шестидесятых годов, спустя двадцать лет после антифашистской войны, зазвучала в Москве песня, известная ныне во всех уголках России -- песня о погибших солдатах, которые поднялись из могил. По звуку трубы поднялись:
"...Если зовет своих мертвых Россия, значит -- беда..."
Поднялись солдаты в крестах и нашивках, и...
"... Смотрим и видим, что вышла ошибка, -- зазвучали тысячи и тысячи магнитофонов в инженерных общежитиях и рабочих бараках, -- вышла ошибка, и мы ни к чему..."
Я помню напряженные, порой ошеломленные молодые лица слушавших песню. И наше, и последующие поколения воспринимали мысли и чувства героев Александра Галича как свои собственные.
Мы стали потерянным поколением?! Мы с ужасом оглянулись. Что же в таком случае произошло с Россией? Почему целые поколения почувствовали себя отброшенными, потерянными?
... Раньше, когда приходилось ездить по Руси, за окнами вагона выше скирд и холмов, станций и городов сияли маковки церквей; кто не замечал их, не провожал взглядом!
Ныне, едешь ли на юг через Харьков или на север к Архангельску, -тянутся к небу выше всего земного смертоносные гиганты, царит над городами серо-сталистый цвет локаторных башен и систем ракетной наводки.
Бог нынешней российской государственности -- ракета с ядерным зарядом. Он поверг XX век в страх, которого не ведала земля за все время своего существования. А в России обострил и обыденный, вековой страх -- перед батогом.
Поэт Николай Глазков, один из затоптанных талантов, писал на излете сталинской эры:
Я за жизнью наблюдаю из-под столика.
Век двадцатый, век необычайный,