21548.fb2 На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 76

На лобном месте. Литература нравственного сопротивления. 1946-1986 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 76

Удачный термин этот — «правила игры» принадлежит автору критического эссе, посвященного роману-анекдоту В. Войновича, В. Иверни, по счастью, не единственному на Западе глубокому исследованию «чонкиады»: простодушного Чонкина Запад принял всерьез. Я позволю себе поэтому отослать читателя к этим работам, задержав внимание на менее известном рассказе В. Войновича «Путем взаимной переписки», безнадежном, как жизнь на станции Кирзавод, куда приезжает сержант Иван Алтынник. Вот первое наблюдение о семейке, в которую попал несчастный Алтынник.

«— Собаки нет? (Спрашивает Алтынник, входя во двор. — Г. С.)

— Нет. В прошлом году был Тузик, так брат его из ружья застрелил.

— За что же? — удивился Алтынник.

— Ружье новое купил. Хотел проверить…»

Так входит в повествование партийный братец Борис…

Нравственная глухота Людки, встретившей Алтынника, может поспорить разве что с ее щедростью: «Да во всем Советском Союзе, окромя тебя, таких дурачков нет, чтобы чужих людей угощали».

Вл. Войнович — знаток сленга рабочих предместий, этой смеси пьяного нахрапа, малограмотности, газетных штампов и деревенской лексики, да только лексики обескровленной, начисто лишенной традиционной образности.

Разделавшись с собакой Тузиком, братец Людки принялся за Алтынника. Женил его «по пьянке» на своей сеструхе. Алтынник, естественно, пытался удрать от обмана и неволи. Людка дико закричала, и милиционер на станции схватил Алтынника.

— Что он сделал? — спросил строго.

— Бросил!.. С маленьким ребеночком…

— А…а, — разочарованно протянул милиционер, жалея о том, что он зря участвовал в этой свалке. — Я-то думал. Это вы сами разбирайтесь!

И ушел, оставив Алтынника беззащитным, поскольку разбой… семейный.

Эта тема пронизывает весь рассказ до самого конца:

«Когда я вышел наружу, они были далеко, Алтынник, пригнув голову, шел впереди. Людмила левой рукой держала его за шиворот, а маленьким кулачком правой изо всей силы била его по голове. По другой стороне улицы на велосипеде медленно ехал милиционер в брюках, заправленных в коричневые носки, и с любопытством наблюдал происходящее».

Страшный рассказ.

По всей стране так. Повсеместно это торжество зла, равнодушие стражей порядка.

Это ракурс беззакония, обойденный советской литературой.

Со все растущим беспокойством прислушивался я в те дни известиям из России. Что ждало моего друга и одаренного прозаика Владимира Войновича? «Иванкиада», описанная им в новой книге… Что еще?

Что ждало тогда и его товарища Владимира Корнилова, который так же, как и Владимир Войнович, перешагнул через государственные запреты, решив чувствовать себя свободным в государстве несвободы?

…Замкнутый, немногословный, подтянутый, похожий своей выправкой и щеголеватостью на морского офицера, Владимир Корнилов годами писал «в стол». Об этом знали все. «Один из похороненных заживо», — говорили о нем.

Повестью Владимира Корнилова «Без рук, без ног» открывался парижский «Континент».

Западу трудно понять порой, что это — героизм.

Вместе с тем я не знаю человека мягче, сердечнее В. Корнилова — он прощает и лютых врагов своих. Он грустит об их участи, жалеет их, как жалел сломленного и каторгой и «волей», спившегося поэта Ярослава Смелякова.

Не был я на твоем новосельеИ мне чудится: сгорблен и зол,Ты не в землю, а вовсе на северПо четвертому разу ушел…Отстрадал и отмаялся… Баста!Возвращаешься в красном гробу,Словно не было хамства и пьянстваИ похабства твоих интервью…Словно все — и юродство и скотство,И неправды упорство — не в счет!И не тратил свое первородствоНа довольно убогий почет.До предела, до НоводевичкиНаконец-то растрата дошла,Где торчат, словно «попки» на вышке,Маршала, маршала, маршала……В полверсте от литфондовской дачкиТы нашел бы достойнее кров,Отошел бы от белой горячкиИ из памяти черной соскреб,Как овчарки водили этапы,Как солдаты грозились, храпя,Как вопили проклятые бабыИ, бросая, любили тебя…И совсем не как родственник нищий,Не приближенный вновь приживал,Ты собратом на тихом кладбищеС Пастернаком бы рядом лежал.1972

Редко встретишь в советской поэзии последней четверти века стихи яростнее, горше и гуманнее!

8. Владимир Максимов

Передо мной лежит Указ Президиума Верховного Совета СССР о лишении Владимира Максимова советского гражданства. Сурово расправилось государство с рабочим человеком, сыном и внуком рабочего.

Почему?

Владимир Максимов родился в 1933 году, когда было объявлено о победе социализма в отдельно взятой стране.

Потом отдельно взятая страна загнала Володю в детскую колонию; он бежал из нее, исколесил, в вагонах и под вагонами, в аккумуляторных ящиках, всю Россию. С кем только не сталкивала его жизнь: и с ворами, и с контрабандистами, и с бродягами, и со ссыльными, вроде Гекмана, в прошлом первого секретаря обкома немцев Поволжья, который спорит с Володей на Енисее, под Туруханском, едва живой, с печальными овечьими глазами: «Я не могу зачеркнуть своей жизни только потому, что какой-то русский мальчик недоволен ее результатами». А коммунист, капитан внутренних войск кричит на коммуниста-зэка Гекмана: «Немецкая рожа!» А потом вдруг попадается будущему автору романа «Прощание из ниоткуда» мужичонка, который, отбыв срок, не желает уходить из концлагеря: «Для нашего брата-колхозника лагеря — это вроде как для вас дом отдыха. Норму выполнил, — пайку отдай!..» Свобода? «Нет, братишка, даром она мне не нужна, твоя свобода, видал я ее в гробу в белых тапочках, я жрать хочу».

И так вот до двадцати лет, до конца сталинщины, продолжал Володя Максимов метаться по стране — полузатравленным бродягой; этому и была посвящена его первая повесть, опубликованная Константином Паустовским.

«Я не отказываюсь ни от чего ранее напечатанного. Начиная с первой книги, опубликованной в «Тарусских страницах», моя позиция в прозе неизменна. Нет, если быть точным, единственная уступка была. В одной из повестей бродяги, работающие на кирпичном заводе, убивают своего мастера. Редактора пришли в ужас: «Как это так, в советской стране убивают невинного?!» Издание повести было поставлено под вопрос… И вот я вписал маленькую сцену: бродяги, решившиеся на убийство негодяя-мастера, встречают участкового милиционера, рассказывают ему, какая скотина их мастер, и участковый говорит, чтобы они, если что, приходили в милицию. «Советская власть защитит вас…»

Мне стыдно об этом рассказывать, но это — было…

Первый раз и последний. В прозе душой не кривил, чего не скажу о стихах. Писал пустые стихи к праздничным датам — чтоб не помереть с голоду. Считал в свои неполные двадцать лет, что этот мой «копеечный цинизм» простителен.

Тогда считал, сейчас — не считаю…

Меня двигали легко. «Русский, пролетарий, из рабочих». Назначили даже членом редколлегии «Октября», однако я перестал ходить на их заседания и, как говорится, автоматически выпал.

Издательство «Советский писатель» отвергло мой роман «Семь дней творения». Мне ничего не оставалось, как отдать его в самиздат. Так он попал за границу и в 1971 году вышел в издательстве «Посев», а затем был переведен на многие языки».

Вскоре появился на свет, в том же издательстве «Карантин», а через год — «Прощание ниоткуда».

«Семь дней творения» — это история рабочей семьи, целой рабочей династии Лашковых. Петра Васильевича, его дочери Антонины и других детей, которые предпочитают жить почему-то в стороне от заслуженного отца и деда, вовсе не возгордившегося, простого труженика, как и ранее.

1905 год. Беспорядки, стрельба на улицах. Пули разбивают витрину лавки купца, за которой висят окорока. Вечно голодный деревенский мальчишка ползет под пулями, ежесекундно рискуя жизнью, подползает к витрине, чтобы схватить окорок и наконец наесться. Он добирается под этой свистящей смертью к разбитой витрине, протягивает руку и… ощущает картонный муляж…

Я называю такой принцип сюжетной организации «литературным биноклем». Когда рассматриваем события этих дней, как бы соучаствуем в них, мы смотрим в сильный бинокль, который словно приближает к нам лица, детали, поступки, психологические мотивировки. А затем мы словно переворачиваем «бинокль» и видим давным-давно происходившие события, которые обогащают наше представление о героях, мотивируя их нынешние поступки.

Дед Петр Васильевич Лашков предстает перед нами то стариком, бредущим по городу, в котором с ним здороваются все и каждый, то вдруг — в своих воспоминаниях, предметных, ярких, в своих разговорах и спорах, в своем отчаянии — уходит в дни революции, в двадцатые годы, куда-то вдаль. Мы смотрим на него как бы сквозь перевернутый бинокль, сразу отдаливший от нас деда Лашкова на пятьдесят лет и, в то же самое время, дающий полное представление о причинах, из-за которых распалась семья Лашковых; почему — начинаем мы постигать — от этого человека бегут близкие…

Историческая ретроспектива, эпизоды разных лет, сменяющие друг друга, дают объемное видение: произведение обретает объемность, ту объемность, которой обладает человеческая жизнь, когда мы знаем ее истоки, ее начало, ее взлет, скажем, на бумажном планере расхожих идей, как произошло с Лашковым, и ее завершение.

Вот это социальное и психологическое завершение жизни семьи Лашковых, а по сути — целого поколения рабочих людей, совершивших революцию, дает нам ощущение исторической завершенности эпохи во всей ее конкретности.

Мы начинаем постигать все аспекты крушения внутреннего мира и цельности Петра Васильевича; судьбу его дочери, сердечной и несчастной Антонины, ушедшей от комиссара-отца к религиозным сектантам.

Мы видим жизнь комиссарского зятя, пришедшего из тюрьмы. Или председателя райисполкома Воробушкина, циничного бюрократа сталинской формации, ученика Петра Васильевича, который пьет со своим учителем, так и оставшимся рабочим. Но пьет лишь тогда, когда у самого стряслась беда: сын служил в Германии, в войсках, да пытался уйти на Запад, и теперь вся жизнь рухнет не только у сына, но и у него, отца, благополучного бюрократа. А до этого Воробушкин был со всеми крут и черств, не хотел даже прописывать вернувшегося из лагеря зятя Лашкова.

Сам Петр Васильевич, не замечая этого, живет ощущениями лагерника, хотя он никакой не лагерник, а праведной жизни пролетарий.

Чувства его словно навыворот. Не как у людей. «К малолеткам Петр Васильевич испытывал не то что нелюбовь, а этакую оградительную брезгливость, однако взял внука к себе». Почему взял? Проснулось в нем естественное, человеческое? Да нет, просто «унижение ненавидевшей его снохи польстило ему».

Кровавые распри в годы революции («с винтом не расставался», — говорит он, — т. е. с винтовкой) извратили все его чувства, хотя он, простой, немудрящий человек, не отдает себе в этом отчета.

Мы пристально приглядываемся к судьбам остальных Лашковых. Это братья Петра Васильевича. Помоложе его.

Брат Петра Василий не пожелал занимать никакие посты: стал дворником в московском доме… «Василий считал, что вся доля впереди…