По дороге из Радома ксендз Войновский пригласил обоих Циприановичей заехать к нему отдохнуть, после чего он собирался вместе с Яцеком отправиться к ним в Едлинку. Между тем к нему неожиданно приехали трое Букоемских. Марк, у которого была повреждена ключица; не мог еще двигаться, но Матвей, Лука и Ян приехали поблагодарить старика за перевязку. Хотя у Яна недоставало мизинца, а у старших были огромные шрамы — у одного на лбу, а у другого на щеке, но в общем все уже совершенно оправились и выглядели молодцами.
Два дня тому назад они уже побывали в пуще на охоте и, натолкнувшись на спящую в берлоге медведицу, закололи ее рогатинами, а медвежонка привезли в подарок ксендзу, любовь которого к лесным животным была известна повсюду.
Старичок, которому пришлись по сердцу эти «добрые ребята», чрезвычайно обрадовался и им и медвежонку и даже прослезился от смеха, когда тот, схватив один из кубков, налитых для гостей, начал рычать во всю глотку для возбуждения надлежащего страха и защиты своей добычи.
Потом, видя, что ее никто у него не отнимает, он стал на задние лапы и выпил мед, совсем как человек, что вызвало еще большее веселье среди присутствующих.
— Нет, я не сделаю его ни экономом, ни пасечником, — говорил развеселившийся ксендз.
— Ого, — воскликнул, смеясь, Станислав Циприанович, — недолго он побыл в школе у Букоемских, но в один день научился тому, чему не научился бы и за всю жизнь в лесу.
— Вот и неправда, — отвечал Лука. — Это животное по природе уж так умно, что знает, что хорошо. Как только мы привезли его из лесу, он сейчас же выпил горилки, точно привык каждый день ее пить в лесу, а потом ткнул собаку по морде: «Вот тебе, дескать, не обнюхивай», — и пошел спать.
— Благодаря вам я получу от него истинное утешение, — проговорил ксендз, — но экономом его не сделаю. Он хоть и большой знаток напитков, да, пожалуй, слишком усердно стал бы ухаживать за ними.
— Медведи и не на то способны, — заметил Ян. — У ксендза Гломинского в Притыке, говорят, есть такой, который на органе играет. Но некоторые прихожане огорчаются этим, так как он иногда и сам рычит в унисон, особенно, когда его дубинкой попотчуют.
— Тут не от чего огорчаться, — ответил ксендз. — Птицы свивают себе гнезда в костелах и поют во славу Божью, и никого это не смущает. Каждое животное тоже служитель Божий, а Спаситель сам родился в яслях.
— Кроме того, говорят, — произнес Матвей, — что Господь наш Иисус Христос превратил мельника в медведя, так, может быть, в нем и душа человеческая осталась.
А старый Циприанович вставил:
— В таком случае ведь вы убили мельничиху и должны ответить за это. Его величество король очень заботится о своих медведях и не для того держит лесничих, чтобы они убивали их.
Услышав это, братья сильно обеспокоились, и только после долгого размышления Матвей, желая вступиться за общее дело, произнес:
— Ба! Да разве мы не шляхта? И Букоемские нисколько не хуже Собеских.
Но Луке пришла в голову счастливая мысль, и лицо его моментально прояснилось.
— Мы ведь дали рыцарское слово не стрелять в медведей, — проговорил он, — правда? Но мы и не стреляем, а закалываем их.
— Не до медведей теперь его величеству, — вставил Ян, — а кроме того, ему никто не донесет. Пусть бы только кто из лесничих осмелился… Ах! Жалко во всяком случае, что мы похвалились этим перед паном Понговским и паном Гротом. Пан Грот как раз ехал в Варшаву, а так как он часто видится с королем, то может там нечаянно и проболтаться.
— Когда же вы встретили Понговского? — спросил ксендз.
— Вчера. Он провожал пана Грота. Вы знаете, преподобный отец, где находится корчма под названием «Мордовия»? Они заезжали туда, чтобы дать отдохнуть лошадям, и нас застали. Пан Понговский начал расспрашивать нас о различных вещах и, между прочим, о Яцеке.
— Обо мне? — спросил Яцек.
— Да. «Правда ли, — спрашивает, — что Тачевский отправляется на войну?» Мы говорим: «Правда». — «А когда?» — «Вероятно, скоро». А Понговский и говорит: «Это хорошо, но, верно, в пехоту?» Тут мы все рассердились, а Матвей отвечает: «Ваша милость, таких вещей не говорите, потому что Яцек теперь наш друг, и мы будем вынуждены вступиться за него». А так как мы начали уже раздражаться, он и смирился и говорит: «Я говорю это вовсе не потому, что питаю к нему нерасположение, а потому, что знаю, что Выромбки — не староство».
— Староство или не староство, ему нет до этого дела! — воскликнул ксендз. — Пусть он этим не забивает себе голову.
Но, по-видимому, пан Понговский судил об этом деле иначе и продолжал думать о Яцеке, ибо час спустя работник внес вместе с новой баклагой вина письмо с печатью и сказал:
— Посланный из Белчончки к вашему преподобию.
Ксендз Войновский взял письмо, распечатал, развернул, ударил ладонью по бумаге и, подойдя к окну, начал читать.
А Яцек даже побледнел от волнения; он точно на радугу уставился на этот лист, ибо предчувствие говорило ему, что речь идет о нем. Мысли, точно ласточки, проносились в его голове: а вдруг да старик раскаялся? Вдруг да извиняется? Так и должно быть и не может быть иначе. Ведь Понговский не имел права сердиться на то, что произошло, больше самих потерпевших. Вот у него и заговорила совесть, он понял всю несправедливость своего поступка, понял, как тяжко обидел невинного человека и теперь хочет искупить свою вину.
Сердце Яцека забилось, как молоток. «Эх, поеду, — размышлял он, — не для меня это счастье. Если даже я и прощу, то все равно забыть не смогу. Но увидать бы только еще разок перед отъездом эту жестокую и любимую Анулю, еще разок наглядеться на нее, услышать ее голос — в этом не откажи мне, милосердный Боже!»
И мысли его мчались еще быстрее, чем ласточки, но прежде чем они все успели промчаться, случилось нечто совсем неожиданное: ксендз Войновский внезапно смял в руке письмо и схватился за левый бок, точно ища саблю. Лицо его налилось кровью, шея вздулась, а глаза начали метать молнии. Он был так страшен, что Циприановичи и Букоемские с изумлением глядели на него, точно он по какому-то волшебству превратился вдруг в другого человека.
В комнате воцарилось глухое молчание.
Между тем ксендз наклонился к окну, как бы желая через него выглянуть, потом повернулся, посмотрел сначала по стенам, потом на гостей, но, по-видимому, он уже овладел собой и опомнился, ибо лицо его побледнело и пламя в глазах погасло.
— Милостивые государи, — сказал он, — этот человек не только вспыльчивый, но и вообще злой. Ибо наговорить в запальчивости больше, чем позволяет справедливость, это может случиться с каждым, но упорно продолжать оскорблять и глумиться над оскорбленным, это уже не шляхетское и не христианское дело.
С этими словами он, наклонившись, поднял измятое письмо и обратился к Тачевскому:
— Яцек! Если в твоем сердце еще осталась какая-нибудь заноза, то этим ножом ты удалишь ее. Читай, несчастный, читай громко, ибо не ты должен стыдиться, а тот, кто написал подобное письмо. Пусть все узнают, каков этот Понговский.
Яцек схватил дрожащими руками письмо, развернул и прочел:
«Милостивейшему отцу настоятелю и т. д. и т. д.
Узнав, что Тачевский из Выромбок, бывавший в моем доме, собирается на войну, в память того хлеба, которым я кормил его по его бедности, и тех услуг, которыми мне иногда приходилось от него пользоваться, посылаю ему лошадь и дукат на подковы с тем, чтобы он не истратил его на какие-нибудь другие непотребные вещи.
Остаюсь с совершенным почтением ваш покорный слуга… и т. д. и т. д.».
Прочтя письмо, Яцек побледнел так сильно, что все присутствующие испугались за него, а в особенности ксендз, который не был уверен, не является ли эта бледность предвестницей бешеной вспышки, а он знал, как страшен бывает в гневе этот столь ласковый обычно юноша. Он сейчас же начал успокаивать его.
— Понговский стар и у него нет руки, — торопливо говорил он. — Ты не можешь его вызвать!..
Но Тачевский и не вспылил, так как чрезвычайное и горькое изумление взяло в нем в первую минуту верх над всеми другими чувствами.
— Я не могу вызвать его, — как эхо повторил он, — но зачем он продолжает топтать меня?
В эту минуту встал старый Циприанович, взял обе руки Яцека, сильно тряхнул ими, потом поцеловал его в лоб и сказал:
— Себя самого опозорил этим Понговский, а не тебя, и если ты откажешься от мести, то тем сильнее будет каждый восхищаться твоей прекрасной и достойной своего высокого происхождения душой.
— Вот умные слова, — воскликнул ксендз, — и ты должен оказаться достойным их…
В свою очередь обнял Яцека и Станислав Циприанович.
— Поверь мне, — сказал он, — я теперь сильнее люблю тебя…
Братьям Букоемским, которые с момента получения письма не переставали скрежетать зубами, такой оборот дела пришелся совсем не по душе. Но по примеру Станислава и они начали обнимать Яцека.
— Пусть там будет, как вы хотите, — отозвался, наконец, Лука, — но на месте Яцека я поступил бы иначе.
— Как? — спросили с любопытством остальные братья.
— Вот именно, что я еще не знаю, как, но я бы придумал и не спустил бы ему.
— А коли не знаешь, так и не толкуй.
— А вы-то небось знаете?
— Тише! — проговорил ксендз. — Конечно, без ответа мы письма не оставим, а месть это не христианское дело.
— Ба! Однако же и вы, преподобный отец, в первый момент схватились за бок.
— Это потому, что я слишком долго носил на нем саблю. Меа culpa! А, как я уже сказал, здесь примешалось и еще то обстоятельство, что Понговский стар и не имеет руки. Стальная расправа здесь не годится… И скажу вам, господа, что он все больше становится противен мне, так как таким низким способом пользуется своей безнаказанностью.
— Во всяком случае ему тесновато будет теперь в нашем округе, — произнес Ян Букоемский. — Это уж наше дело, чтобы под его кровлей не бывала ни одна живая душа…
— Пока что надо ответить, — прервал ксендз. — И как можно скорее. Однако все призадумались, кто должен ответить: Яцек ли, для которого письмо предназначалось, или ксендз, которому оно было прислано. Решили, что ксендз. Сам Тачевский прекратил всякие сомнения, говоря:
— Для меня весь этот дом и все эти люди как бы умерли, и счастье для них, что я решил это в душе.
— Так оно и есть?! Мосты сожжены! — прибавил ксендз, ища перо и бумагу.
Тут снова вмешался Ян Букоемский:
— Это хорошо, что мосты сожжены, но лучше бы было, если бы и Белчончка превратилась в дым! Так бывало у нас в Украине, когда какой-нибудь чужой пришелец поселится у нас, а с людьми жить не умеет, то самого его убивают, а имение пускают с дымом по ветру.
Однако никто не обратил внимание на эти слова, кроме старого Циприановича, который нетерпеливо махнул рукой и произнес:
— Вы прибыли сюда из Украины, я — из-под Львова, а пан Понговский с Поморья. Значит, следуя вашему примеру, пан Понговский мог бы всех нас считать за пришельцев. Но вы должны знать, что Речь Посполитая — это один большой дом, в котором живет шляхетская семья и в каждом уголке которого шляхтич у себя дома…
Воцарилось молчание. Только из спальни доносилось скрипение пера и вполголоса произносимые слова, которые ксендз диктовал сам себе.
Тачевский подпер голову руками и сидел так некоторое время неподвижно. Вдруг он выпрямился, обвел глазами присутствующих и произнес:
— Здесь есть нечто такое, чего я никак не могу понять.
— И мы тоже не понимаем, — ответил Лука Букоемский. — Но если ты выпьешь еще меду, то и мы выпьем.
Яцек налил машинально меду в кубки, а сам, следуя течению своих мыслей, продолжал:
— За то, что поединок начался в его доме, Понговский еще мог обидеться, хотя такие вещи случаются всюду. Но теперь он знает, что вызвал не я, что он незаслуженно обидел меня под моим собственным кровом; знает, что я уже помирился со всеми вами; знает, наконец, что я уже больше не появлюсь в его доме — и все-таки продолжает преследовать меня, старается растоптать ногами…
— Правда, это какое-то особенное упрямство, — проговорил старый Циприанович.
— И вы думаете, что здесь что-то есть?
— В чем? — спросил ксендз, вышедший с готовым письмом из спальни и слышавший только последние слова.
— В этой упорной ненависти ко мне.
Ксендз взглянул на полку, на которой, среди других книг, стояло Священное Писание, и сказал:
— Так я тебе скажу то, что говорил уже много раз: здесь замешана женщина.
И, обращаясь к присутствующим, добавил:
— Говорил ли я вам, господа, как отзывается о женщине Екклесиаст?
Но он не докончил, так как Яцек вскочил как ошпаренный, запустил пальцы в волосы и с невыразимой скорбью воскликнул:
— Тогда я тем более не понимаю… Ведь если кто на свете… ведь если кому на свете… если есть кто такой… то ведь я всю душу…
И не мог сказать ничего больше, так как сердечная боль, точно клещами, сдавила ему горло и выступила на глазах в виде двух крупных, горьких и жгучих слезинок, которые медленно скатились по его щекам.
Но ксендз отлично понял его.
— Дорогой мой, — посоветовал он, — лучше дотла выжечь рану, хотя бы это сопровождалось величайшей болью, чем оставить ее гноиться. Поэтому я и не щажу тебя. Эх, и я в свое время был светским воином, а потому многое понимаю в жизни. Знаю, что бывает и так, что воспоминание и жалость, как бы далеко человек ни уехал от них, точно псы тащатся за ним и воем своим не дают спать по ночам. Что же тогда делать? Лучше всего сразу убить их. В данный момент ты чувствуешь, что отдал бы там всю свою кровь, поэтому тебе странно и страшно, что именно месть преследует тебя с той стороны. И все это кажется тебе невозможным, тогда как оно возможно… Ибо знай, что если ты сам раздражил женскую гордость и женское самолюбие, если она думала, что ты взвоешь, а ты не взвыл, если тебя побили, а ты не преклонился, а, наоборот, дернул за цепь и разорвал ее, — знай, что это никогда не простится тебе, и что ненависть, еще более сильная, чем мужская, вечно будет преследовать тебя. А против этого есть только одно средство: переломить свое чувство, хотя бы с болью для сердца, и далеко отбросить его от себя, как треснувший лук. Вот что!
И снова воцарилась глубокая тишина. Старый Циприанович кивал головой, соглашаясь с ксендзом, и, как человек опытный, восторгался мудростью его слов.
Яцек повторил:
— Правда, что я потянул за цепь и разорвал ее… Да, это не Понговский преследует меня!
— Я знаю, что бы я сделал, — отозвался внезапно Лука Букоемский.
— Говори скорее, не скрывай! — воскликнули другие братья.
— А знаете, что говорит заяц?
— Какой заяц? Ты пьян, что ли?
— А тот, что под межой.
И, очевидно подбодренный недоумением окружающих, он встал, уперся руками в бока и запел:
Тут он обратился к братьям:
— А знаете, что стоит в завещании?
— Знаем, но приятно послушать!
— Ну, так слушайте:
…Вот что написал бы я на месте Яцека всем в Белчончке, а если он этого не сделает, то пусть меня первый янычар выпотрошит, если я этого от своего имени не напишу на прощанье Понговскому.
— О! Ей-богу, прекрасная мысль! — радостно воскликнул Ян.
— И остроумно и к делу!
— Пусть Яцек так и напишет!
— Нет, — проговорил ксендз, вышедший из терпения от разговора братьев, — отвечает не Яцек, а я, а мне не подобает заимствоваться у вас советами.
Тут он обратился к Циприановичам и Яцеку:
— Дело было не легкое, ибо нужно было и злости рога спилить, и с политикой не разойтись, и показать, что мы догадываемся, откуда высунулось жало. Теперь слушайте, а если кто-либо из вас сделает нужное замечание, буду очень рад.
И он начал читать:
— «Его высокоблагородию, благодетелю и любезному брату…»
Тут он ударил ладонью по письму, говоря:
— Заметьте, господа, что я не пишу ему: «милостивый государь», а «любезный брат»…
— Уж достанется ему, — проговорил пан Серафим, — читайте, отец, дальше.
— Ну, слушайте. «Всем гражданам, живущим в Речи Посполитой, известно, что только те умеют во всяких случаях жизни соблюдать политику, которые с детства вращались среди дипломатических сфер, или те, которые, происходя из великопоставленного рода, унаследовали ее от своих предков. А так как ни то, ни другое не дано вашей милости, благодетелю, в удел, то вельможный пан Яцек Тачевский, ex contrario[18] вашей милости, унаследовавший прекрасную душу и кровь от своих славных предков, прощает вам ваши простецкие слова и столь же простецкие дары отсылает обратно. В виду же того, что вы, как компаньон, содержащий постоялые дворы в городах и корчмы на больших дорогах, как бы подаете счет вельможному пану Яцеку Тачевскому за то гостеприимство, которым он пользовался в доме вашей милости, то пан Тачевский готов все expensa[19] вернуть вам с избытком, соответственно прирожденной ему щедрости…»
— Ей-богу! — прервал его старый Циприанович. — Понговский, пожалуй, обольется кровью!
— Надо же было прежде всего покорить его спесь, а что при этом сжигаются все мосты, так ведь сам Яцек этого хотел.
— Да! Да! — лихорадочно воскликнул Тачевский.
— А теперь послушайте, что я ему пишу уже прямо от себя: «К этому вразумлению я сам склонил пана Тачевского, предполагая, что лук, правда, ваш, но отравленная стрела, которой вы хотели поразить благородного юношу, быть может, вышла не из вашего колчана, ибо разум, равно как и сила, с годами слабеет, и дряхлая старость легко поддается постороннему влиянию, потому и заслуживает тем большего снисхождения. На этом я и кончаю, прибавляя лишь, как священник и служитель Божий, ту мысль, что чем старше человек и конец его ближе, тем меньше подобает ему служить гордости и ненависти, а больше следует думать о спасении души, чего я и себе и вашей милости желаю. Аминь. При чем остаюсь вашим» и проч. и проч.
— Все написано accurate[20], — проговорил пан Серафим. — Ни прибавить, ни убавить.
— Гм! — произнес ксендз. — И вы думаете, что оно соответствует его заслугам?
— Ой-ой! Меня прямо в жар при некоторых словах бросало.
— И меня, — добавил Лука Букоемский. — В самом деле, когда человек слышит такие вещи, то ему пить хочется, как в летний зной.
— Угощай же, Яцек, гостей, а я запечатаю письмо и отправлю.
С этими словами он снял с пальца перстень и пошел в спальню. Однако при запечатывании письма ему, по-видимому, пришли в голову какие-то новые мысли, ибо, вернувшись, старик сказал:
— Готово. Дело сделано. Но не слишком ли будет резко? Вдруг да старик поплатится здоровьем? Раны, нанесенные пером, болят не меньше тех, которые причиняет меч или пуля.
— Правда! Правда! — отозвался Тачевский и стиснул зубы.
Но именно этот невольный крик боли решил вопрос. Старый Циприанович ответил:
— Преподобный отец, благородные это сомнения, но Понговский не имел их. Его письмо метит прямо в сердце, а ваше только клеймит гордость и злобу, поэтому я считаю, что оно должно быть отослано.
И письмо было послано, после чего начались еще более поспешные приготовления к отъезду Яцека.
В противоположность (лат.).
Затраты (лат.).
Точно (лат.).