21832.fb2 Накануне зимы - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Накануне зимы - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Каждый год, в октябре, в семье Гурьяновых что-то происходит. Все начинается незаметно и вроде бы беспричинно, как будто солнечным осенним днем, похожим на летний, по сухой разноцветной земле игривым котенком мягко проскакивает легкий ветерок. Шуршат хрупкие раковинки облетевших листьев, слабо взлетают парашютики куриных перьев, непонятно откуда взявшиеся в новой части районного города Молвинска, если кур и в старой его части почти никто не держит, затягиваются тонкой пленкой пыли вдавленные в твердую землю кусочки стекол, и солнце выглядывает из каждого из них, маленькое и блеклое, словно перед затмением. А ветерок, еще не ветер, мимоходом и равнодушно перебрав на изношенном, затянутом песком асфальте главной площади, окаймленной, как принято, зданиями важных районных организаций, магазинов, аптеки и кинотеатра «Рассвет», какие-то палочки, щепки, автобусные билеты и прочий мусор, неведомо откуда все-таки берущийся, хотя единственная в районе поливально-подметалочная машина проходит по площади каждое утро, исчезает. И тут же приходит новый или возвращается прежний, свершивший одному ему известный круг, набравший силу, холодящий уже не только ноги, но и плечи обманутых солнцем и скинувших кофточки молвинских женщин. Ветер все нарастает, шумно шевелит могучие ветки различных деревьев с сиротливо сидящими на них последними листьями, чем-то брякает, вроде как кровельным железом, хотя все крыши в новой части Молвинска покрыты практичным шифером, и крутит над землей коричневые воронки из тяжелой северной глины. И наступает ураган, смешивает землю с небом, заволакивает теплые окна светящихся домов и даже раскачивает их, еще немного, и гордость местных жителей, пока относительно полноводная и рыбная река Молва, может побежать вспять.

Первыми происходящее замечают дети. Шестилетний Вовик Гурьянов становится непривычно и непреклонно молчалив и постоянно теребит себя за и так довольно оттопыренные уши. Двухлетний Александр вечерами много плачет без всякого повода или, зажав в углу детской солидного пушистого кота, немилосердно мнет его и плотоядно щиплет.

— Отстань от кота, сказал! — Старший брат подскакивает к младшему, увесисто шлепает его по упрятанной в голубые хлопчатобумажные колготки круглой попке и продолжает воспитание уже словом: — Ну, что ты орешь, как свинья. Что ты орешь, сказал? Не понимаешь, что ли, что помолчать надо.

Александр не понимает и, подхлестнутый вполне реальной обидой, надсажается пуще прежнего, неразумно нарушая длящуюся в доме почти уже месяц противоестественную тишину.

В дверь детской заглядывает раскрасневшаяся мама, виновато смотрит на дырявые колготки младшего и тут же стаскивает их с него, светло-русая коса ее, соскользнув со спины, мешает, она нервно отбрасывает ее:

— Вовик, ну, ты ему книжку, что ли, почитай.

— Почитаешь ему, — ворчит серьезный Вовик и отводит от матери глаза. — Если он орет, как свинья.

Мама, Катенька Гурьянова, с колготками в руках, плотно прикрыв дверь в детскую, спешит в спальню, где неистовствует глава семьи.

Прораб Михаил Гурьянов, высокий и крепкий, как непроизрастающий в северном Молвинске дуб, расхаживает по длинной узкой спальне, почти перегороженной поперек стоящими вплотную друг к другу двумя широкими кроватями, нарядно убранными цветастыми английскими покрывалами с пышными капроновыми рюшами по краям. Руки Гурьянова прочно засунуты в глубокие карманы рабочих штанов. Карманы пучатся, будто в каждом из них по стандартному кирпичу. А сами штаны вполне могут сойти за последний крик моды, они на синих резиновых помочах, непомерно широки в бедрах, заужены на щиколотках и оправлены множеством замков-молний, а также неизвестного назначения и различной конфигурации металлическими штучками. Жена прямого начальника Гурьянова Нина Мишарина запросто щеголяет в мужниных штанах по городу, и хоть бы кто-то сказал, что это спецовка.

Катенька Гурьянова достает из шифоньера шкатулку, вдевает нитку в иглу, пальцы ее чуть подрагивают.

— Сестра милосердия! — могуче, но пока вполголоса гневается Гурьянов и чеканит два широких шага туда и обратно в пространстве между дверью и кроватями. — Нет! — шипит он. — До чего измельчал мир! Нет! Ты скажи, чего тебе не хватает? — Он останавливается перед сидящей на кровати женой, нависает над ней, достав руки из карманов, дергает туда-сюда висюльки замков на них.

Катенька поднимает на него серые, явно виноватые глаза:

— Может, пельмени постряпаем?

Пельмени — это праздник, тесно всей семьей за маленьким столом в крохотной кухоньке, пыхтящий над скалкой Вовик, Александр в муке с головы до ног, сам Гурьянов будто бы с игрушечной, полной розового фарша чайной ложкой в руке, в переднике и Катиной косынке, сползающей с пышного непокорного чуба, Катя, отрезающая от раскатанного в гибкую колбаску теста маленькие подушечки, тихое счастье и общий разговор.

— Пельмени? — уже в полный голос, бросаясь от жены в дальний угол спальни, не видит предела женской наглости Гурьянов. — Ты уже все состряпала! Ты уже столько настряпала! Когда он уезжает?

— Не знаю. — Катенька уколола палец, дует на него и трясет маленькой ладошкой. Я ведь к ним не захожу.

— Врешь! Ты мне врешь! — визгливо кричит Гурьянов, дергает замки на карманах резко вниз, застопорило, замки больше не закрываются. — Уж лучше бы ты переспала с ним! — Он бросается на вторую кровать, хватает пухлую тугую подушку и бьет ею в стену.

Последнее заявление Гурьянова явная ложь. На самом деле врет именно он, и хочет он совсем другого, а именно — чтобы месяца октября в году вообще не существовало.

Катенька молчит, лишь пересаживается с кровати на стул у стены. В прихожей раздается звонок. В квартире Гурьяновых все стихает. Замолкает неразумный Александр, печально сидя в детской на пластмассовом горшке. Пушистый кот устроился на книжной полке, под самым потолком, бесшумно зализывает нарушения в своем шикарном наряде, сузившимися зрачками презрительно-жалостливо взглядывает на своего малолетнего врага, не умея понять, откуда и для чего в таком теплом и мягком теле берутся явно звериные инстинкты. В спальне старший Гурьянов замер с подушкой в руках. Катенька от звонка вздрагивает, лицо ее загорается еще больше, но она продолжает штопать колготки.

— Что же ты не открываешь, — шипит муж, когда звонок смолкает. — Ты же его ждешь.

— Я никого не жду, — спокойно отвечает Катя, откусывая нитку ровными зубами. — Это соседи. Панель ведь тонкая, а ты подушкой колотишь.

— Ты мне объясняешь про панель! — взрывается снова Гурьянов и, видимо, чтобы жене не удалось повернуть его гнев в сторону ущемленного профессионализма, открывает шифоньер и принимается выбрасывать из него одежду. — Вот, вот и вот, — задыхаясь, выкрикивает он, лицо его белее медицинского халата, который тоже летит ему под ноги. — Чего тебе не хватает? Тебе мало платьев?

Увидев свои наряды на полу, тоненькая невысокая Катя совсем успокаивается, подходит к мужу и легонько отталкивает его к кровати:

— Хватит, Гурьянов. Уймись. Детей позову.

— М-м, у-у, — стонет, лежа на развороченном супружеском ложе, Гурьянов.

— Уймись, — повторяет, перед тем как выйти, Катя. — Или я тебя к психиатру сведу.

Ни того ни другого Катя Гурьянова никогда не сделает. Она идет на кухню и принимается за ужин. Она тихонечко напевает, раздумывая, что бы такое приготовить, самое-самое. По дому дел скопилось неисчислимое множество, квартиру почти месяц не убирали, откладывалась большая стирка, ужин давно то недоварен, то пересолен. Ей хорошо сейчас, она чувствует себя как никогда взрослой и мудрой, вина за то, что она понимает игру в разумность человечьего мира, тяжела, но необходима.

За окном совсем глубокий вечер. Темнота там лохмата от ветра и качающихся фонарей. Она тычется в стекло колючими и мягкими ветками старой черно-зеленой ели, строит приторно-жалобные рожи, чтоб Катенька пожалела ее и впустила хоть ненадолго в свой теплый светлый дом. Но Катенька ее не впустит, она знает, что за окном растет не древняя и могучая разлапистая ель, а чахлая и корявая от неподходящей ей почвы береза, уже облетевшая, устлавшая поблекшими монетками ограниченное четырьмя панельными пятиэтажками пространство двора, к тому же скоро ляжет снег, не разбирающий пространства, лишь время, деля его на куски и прекращая не только безвременье, но и надвременье.

Все больше количество людей на земле, обманываясь открытием неохватности предоставленного им пространства, не видят малости его, не ощущают самоценности всего сущего малого в этой малости и этим укорачивают свое и убыстряют скоротечность всеобщего времени. И каждый октябрь теперь, независимо от ее желания, Катя Гурьянова необъяснимо хорошеет, сердце ее стучит часто-часто, будто хочет прожить за этот месяц целый год, а дни стоят большие, объемные. Она никого и ничего не видит вокруг, домой и на работу приходит будто в гости, а где бывает, самой неведомо, везде одновременно. Краски, звуки и запахи перемешиваются, темно-синяя осенняя молва шевелится как живая, свежо пахнет новогодними апельсинами и качает Катю на своих упругих волнах. Увядшие цветы на клумбе главной площади города, засохшие ярко-красные гераньки, снова оживают, наливаются пурпурной мякотью, поворачивают к ней свои густо-пахучие личики и ловят каждое ее движение, когда она спешит мимо, ей надо быть дома сразу после работы. И люди по улицам спешат в никуда, и все оглядываются на нее и ничего не могут понять, и некоторые спрашивают друг у друга: что-нибудь произошло? или случилось?

Ничего пока не случилось, просто Катенька Гурьянова идет, не замечая расколовшегося бетона тротуаров, сносившегося асфальта мостовых, уныло-серых двух- и пятиэтажек, по ровным, с редкими, покрытыми пылью деревьями, улицам, и ничего этого нет. А есть за рекой, в старой части города, где она совсем недавно выросла среди мясистой зелени деревьев и трав и разноцветных крыш над крепкими домами из толстых темно-коричневых бревен, в семье больничной санитарки Сони, довольной, что дочь пошла дальше ее и выучилась на медсестру, и тихого столяра Сани, заполнившего свое небольшое жилище вырезанной собственными руками и покрытой янтарным лаком мебелью и не умеющего понять, почему дочь и зять не хотят, чтобы он изготовил такую же мебель для их трехкомнатной квартиры в новой части города, там есть говорящая Кате что-то непонятное тишина. И встающие на цыпочки и вытягивающиеся к небу сосны, и сверкающие множеством дышащих зеркалец весенние тополя, стоит к ним подойти и коснуться, и на коже останется след. А потом, в самые темные зимние дни, когда она придет к родителям и мать будет жаловаться, что тихий ее Саня что-то частенько стал попивать и жаловаться, что много в их столярную мастерскую стало поступать заказов на гробы, или у холодного окна в выстывшей от жесткого мороза своей панельной квартире, можно ненадолго закрыть ладонями лицо, и все вернется.

Она не любит вспоминать, когда и с чего все это началось, ибо это неважно и только мешает понять и оценить. Скорее всего, это было с ней, или в ней, всегда, но она не думала, что можно хотеть все большего, без конца, торопя этим время, уничтожая его и существующее в нем пространство и людей, находящихся рядом, а надо сохранить данное, случившееся, не дать другим опошлить его, то есть погубить. Ей хотелось любви, белого медицинского халата, благополучного мужа, денег, нарядов, большого шумного города, куда уехали две ее старшие сестры и брат, а когда она все это, кроме последнего, получила, то оказалось мало. Вот поэтому и важно вспомнить, когда. Но двух лет Вовику еще не было, они впервые оставили его на бабушку и отправились на вечеринку к Мишариным.

Повод для вечеринки Нина Мишарина, как всегда, тщательно скрывала, она любит сюрпризы и всяческие розыгрыши, и на вечеринки постоянные компании у нее никогда не собираются. Другое дело ее приемы, на которых всегда начальство и соответствующий стол: бутерброды, шоколад, коньяк и обязательно Гурьяновы, в первую очередь Катенька как нечто осветляющее, облегчающее невинностью. Но к тому времени Нина приемы уже прекратила как нечто неприличное, служебные отношения должны быть служебными, сначала ее не поняли и обиделись, но в итоге она оказалась права, как всегда чутко чувствуя предстоящие веянья. Катеньке же она на правах старшей подруги сообщила, что решила поставить на карьере своего сорокапятилетнего Мишарина крест и вообще смысл не в этом, в чем, Катенька так и не поняла, она многого тогда не понимала. Но вечеринки у Мишариных остались, их пестрая публика, различные творческие люди и товарищи при должностях, интересные не портфелями, а чем-нибудь эдаким: один поет под гитару совсем как Розенбаум, другой может изобразить кого угодно в лицах, третий ненадолго посетил Молвинск и этим осчастливил его.

Человек десять уже сидели за полным скрытно-демократических яств и домашних напитков столом, из которых можно упомянуть, например, шпроты, приготовленные из мойвы, растительного масла и крепко заваренного чая, болгарские перцы, начиненные фаршем из ливерной колбасы и риса, несообразно сладкое исходным свойствам гранатовое вино, в котором почти все гости признали почему-то кагор. Ничего подобного, Нина никогда не выдает одно за другое, лишь одно умеет подчинить другому, а в то время целью ее было доказать, что и в сжатых современных условиях женщина, если захочет, может многое.

Величественная, с лицом случайно спустившейся на землю богини, Нина восседала во главе стола, подкрашенная и одетая под индианку, оголенные полные руки ее и плечи матово светились, плавно двигались над столом, подставляя кривящемуся рядом мужу исключительно диетические блюда.

Начальник стройучастка и хозяин дома Геннадий Семенович Мишарин, невысокий плотный мужчина со странным кхекающим смешком, как обычно, скучал, молчал и глушил фужер за фужером, не рискуя дотянуться до отведенной ему, как и всем присутствующим людям, малюсенькой рюмочки с водкой и приобретая при этом, видимо, единственное — гранатовый цвет лица. Катенька нич-чего тогда не понимала. Примерно раз в месяц Гурьянов приводил начальника к себе, и гость умолял дать ему чего-нибудь кисло-солено-острого. Мужчины сидели на кухне до полуночи, сколько-то чего-то там выпивали, до хрипоты обсуждали свои дела, иногда Геннадий Семенович что-то тоненько потаенно пел, Гурьянов ему подтягивал, явно не в лад, вполголоса, помня о семье, а однажды они даже плясали, шурша шерстяными носками по кухонному полу. Нина об этих мальчишниках знала, но пресекать не собиралась, считая, что власть непоколебима лишь тогда, когда ее изредка, в некоторых пунктах, но нарушают, и ей известно, именно когда и в каких.

Влиться в компанию незаметно у Гурьяновых не получилось, они опоздали, при этом Гурьянов выплеснувшимся на них вниманием был польщен, а Катенька смешалась, ей казалось, что шитое еще до родов платье тесновато и одновременно она худа и неуклюжа, а живот все еще выпирает, и вообще за эти почти два года от коллективного веселья она отвыкла. А Нина еще, потеряв свою величественность, выскочила из-за стола, осыпала ее поцелуями и комплиментами, оказалась пьяненькой, и пахло от нее польской приправой «Яжинка».

Вечеринка продолжалась, место и роль разворошенного стола заняли новые магнитофонные записи и танец индианки, исполненный хозяйкой. Ее полуприкрытые, дорисованные до висков глаза стреляли так, что казалось, если не оба коричневых зрачка, то один-то при следующем ритмическом взмахе ресниц и изгибе полноватой длинной шеи уж обязательно выскочит, а куда он попадет и что с ним делать, уму ни одного из гостей было явно непостижимо. Гости расступились по стенам и все буквально держали руки на груди, словно бы наготове, поймать или оттолкнуть. Только Виктор Владимирович, брат Нины, оказался незагипнотизирован танцем, он не спеша ходил по комнате с кинокамерой, наставлял ее поочередно на лица гостей, композиции из сухих веток в многочисленных вазах и на повороты Нининого танца; подаваемые к столу кушанья и гранатовое вино в самом изящном фужере были им уже сняты. Катеньке никак не удавалось рассмотреть его лица, хотя гвоздем программы был в этот вечер, видимо, он. Он приехал после десятилетнего перерыва аж из самой Сибири, но с более южной, чем Молвинск, широты, и был там главным инженером на крупной электростанции. На вечеринке праздновалось его тридцатисемилетие, сестра называла его богом электричества.

После танца индианки, пока хозяйка отпыхивалась в кресле, гости взяли инициативу в свои руки и бросились в круг, не разбирая партнеров, заранее согласные на современный безнациональный примитивизм. Звучало нечто тягучее, с неожиданными затягивающимися всплесками, танцевальные пары формировались и рассыпались чуть не каждые полминуты. Гурьянов скакал, как расшалившийся жеребенок, и ухал как непонятно кто.

Катя Гурьянова не любит об этом вспоминать, но ей приходится. Когда кончается октябрь и начинается зима, ей становится жалко Гурьянова, она чувствует себя противной эгоисткой и рассказывает ему, стараясь изобразить позабавнее:

— Вот. Ты скакал, как жеребенок, а Геннадий Семенович уже дремал, так забавно попыхивая своей верхней оттопыренной губкой: пых-пых. И он подошел, и мы танцевали. — На этом весь ее юмор кончается, слова выходят какие-то скучные и голые, успокоения не приносят и вины не снимают, от них ей становится еще неуверенней, свет за окном кажется совсем серым, а жизнь скучной, и снова хочется чего-то, но ненадолго. — Потом мы смотрели его кино, помнишь, тайга, сопки, его жена, дочь и охотничья собака, a потом мы ушли домой. — После этого она уверена, что ничего и действительно не было, ни тогда, ни потом.

— Прошу вас! — Виктор Владимирович стоял перед ней, склонив коротко остриженную голову с аккуратными ушами, на худом» изящно выточенном лице, поверх выбритой синевы чуть заметный румянец, глаза, привыкшие повелевать, но не умолять.

Он повел ее осторожно и уверенно, сильные твердые руки будто и не касались ее. Они кружились в медленном ретро-вальсе, и в их движениях, непостижимо, в лад, ничего не было от плоти, так ей казалось, даже когда они чуть не натыкались на суетящуюся возле них с кинокамерой Нину и он уводил ее от столкновения, его рука на ее спине была не горяча, не холодна, не сдавливала и не мешала, будто ее и не было вовсе, лишь, ей показалось, она услышала: «Боже мой, какая тоненькая», и она подняла на него глаза. И ничего не поняла, сбилась, спуталась, увидела словно бы не своим, сторонним взглядом, что давно уже танцуют только они, медленно, совсем не в такт музыке, а все опять стоят по стенам, и руки у всех опущены вдоль тела, и смотрят на них.

— Я не помню, — много-много раз потом отвечала Катенька на допросы мужа, как она следующим днем оказалась у Мишариных. — Может быть, Нина позвала.

Нина ее в тот день не звала, а ночь была бессонной, не привыкший к бабушке Вовик весь вечер вел себя беспокойно, а до рассвета кричал отчего-то, совсем как теперь вечерами непонятливый Александр. Она пришла сама, не понимая, почему не прийти не может, чего больше было в том его взгляде: восхищения, покорности или власти.

А Нина была дома, она года два уже тогда не работала, считая, что только так женщина может осуществить свое право быть женщиной: не работать, вести дом, следить за собой, ухаживать за мужем и детьми, если они есть, и заниматься самообразованием. Нине, как всегда, все было просто и ясно, на зарплату Мишарина вдвоем они жили безбедно, она была дома и в ударе, щебетала без умолку и только о том, какой у нее замечательный брат, всего ей накупил и все бытовые приборы отремонтировал, Мишарина ведь не допросишься, у них с Гурьяновым только работа на уме, у людей уже пять вечера, а у них то конец квартала, то нехватка материалов. Она тут же достала подаренное братом блестящее вечернее платье и заставила Катю примерить его.

— Витя! Витя! — Нина захлопала в ладоши, когда Катя оказалась в длинном прохладном и просторном платье. — Иди скорее сюда! Посмотри, какая у нас Катюха!

— Она не Катюха. — Он появился неожиданно, он мог, наверно, вообще не выйти из кухни. — Она Катенька. — И она бросилась в кресло, словно хотела спрятаться в нем, ее никто еще не называл Катенькой, и она сама не знала, что ей всегда этого хотелось.

— Вы так посидите, ладно? — Нина закружилась по квартире. — А я за хлебом сбегаю. Вдруг Мишарин все-таки придет, а у меня хлеба нет.

Но пришел Гурьянов, почти сразу. Входная дверь была незаперта, он стоял на пороге гостиной, а Виктор Владимирович протягивал ей цветы: