21834.fb2
И так странно он душой смутился в это время, что двери сенные чрез великую силу мог отпереть, — руки у него, как в лихорадке, тряслись, и в очах туман расстилался.
Входит владимирец в избу, образам святым молится, хозяину с хозяйкой низкий поклон отдает; а жена для голубчика самовар в пять минут удружила. Шипит самовар на столе, брызгами своими кипучими во все стороны бьет, а владимирец, как и подобает, Липатке рассказывает, как по дороге снега почитай все уж стаяли, как кое-где зелени показались такие прекрасные (господу слава!) и как, примером, в иных местах цена на хлеб маленечко посошла.
Не малое время сидят они за столом и благодушествуют. И уж про все свои последние торговые похождения Липатке владимирец рассказал, и историю еще рассказал, от одного барина слышанную (а тот ее в газетах будто читал), как король какой-то ненашинский тайному совету своему велел было такой указ написать, чтобы желающим можно было на трех женах жениться, — и уж послушался было тайный совет короля и указ изготовил, да королевна, жена его, выходит, разведала как-то про это дело, так таких, рассказывают, мужу нотаций начитала — жизни не рад был, а тайный совет попросту на конюшню весь отослала. Так попрежнему в этом царстве все дела и пошли опять — больше одной жены иметь никто не моги…
Было чего послушать, когда, бывало, владимирец на постоялом дворе говорить почнет; однакож Липатка плохо что-то слушал его — и только Фекла одна на него пристально всматривалась. Хотелось бы ей другу милому любовное слово с глазу на глаз сказать да ласку от него получить, а Липатка, как назло, словно шут его к одному месту навек пригвоздил, из избы ни ногой. Сидит он, как-то об стол руками, словно нехристь какая, оперся, бороду на них положил и хмурит брови густые да шершавые (все равно как у колдуна какого, вместе брови-то срослись у него!), — морщины на лбу вырезались, а глаза, будто ночью у кошки, так и светятся.
— Что, Липат, запечалился? — спрашивает владимирец. — Аль жена любить перестала? А ты бы ее за то, — не легким — тяжелым, дубовым поленом, да все по коленам.
— Что ты, что ты, касатик, — перебила Феклушка. — Ты его этим статьям не учи. Он эти статьи сам знает.
— Ай бы нам выпить? — ввернул свое слово Липатка.
— Не грешно ли будет? Праздник-то завтра не маленький.
— Кто празднику рад, тот до свету пьян.
— Приятно вашей речи хорошей послушать, — согласился владимирец. Выпили.
— А со мной (недели с две уж прошло) какой случай мудреный вышел, Липат Семеныч, так сколько я, примером, дорог изъездил, а такого ни разу еще со мной не бывало. Едем мы, братец ты мой, проселком, на четырех подводах, в господский дом один пробирались (важный дом такой: без пятисот серебра никогда я из него не выезжал). Два работника были со мной, а ночь эдакая темная: зги не видать. Такую грязь дождь замесил, что ничего ты с лошадями не поделаешь, да и только. Таково тихо ехали, инда душа изнывала. Вдруг работник и закричал (с задним возом на ряду шел): «Сюда, говорит, вора поймал». А в заднем возу кибитка для меня была снаряжена и щекатулка моя в ней стояла. Екнуло у меня сердце, — ну, думаю: все у меня теперь, должно быть, вытащили; а сам к возу-то со всех ног и бросился. Гляжу: работник вора-то ногами топчет; а тот уж хрипит только (дрянной такой мужичишка, маленький да тщедушный). «Погоди, — говорю работнику: — не бей, становому представим». — «Что, говорит, тут уж годить? Нечего тут годить, с одного кулака совсем сшиб, а еще воровать лезет, дрянь эдакая, дома бы на печи с своей силой сидел…» На другой день, братец ты мой, как мы назад воротились, все на этом же самом месте покойник лежал. Жаль мне таково стало его и страшно, потому душа моя, грех, хоша и по неведению сделанный, а участвовала и боязно так ужаснулась.
— А ты его в поминание запиши да свечей поставь, — мрачно советовал Липатка. — Оно не в пример спокойнее будет…
Боязлива же была Феклушка-дворничиха. Все равно как камень рудниковый побелела она, историю эту слушаючи. Переглядывается она потихоньку с владимирцем и молчит, потому что про смерть, известно, не любят бабы по ночам толковать, и владимирец молчит, и Липатка молчит. Задумались они все, словно в печали великой, — как в гробу, тихо было в избе, только Липатка по временам тяжко вздыхал, да сверчок покрикивал изредка; а с улицы, сквозь толстые ставни, не долетал в избу даже шум ветра ночного.
— Уж не докончить ли нам посудину-то? — осведомлялся владимирец, наливая себе водки. — Семь бед — один ответ.
— Что тут доканчивать-то? Рази мы еще не достанем? — ответил Липатка и вышел.
— Любовный ты мой! Небось уж ты забыл про меня? — спрашивала Фекла владимирца.
— Не моги пустяков толковать. Рази не сказал тебе: завсегда любить буду — и спрашивать у меня об этом, смотри, никогда не спрашивай. Очень уж я ваших бабьих расспросов терпеть не люблю.
— Приехал только, а уж сердится; а я все об твоей ласке думала, желанный ты мой, во сне тебя каждую ночь видела.
— Отойди ты от меня подальше, — уговаривал ее владимирец. — Не знаешь рази, какой праздник завтра?
— Ты только одно слово скажи…
— Отшатнись, Фекла! И так греха много.
А в сарае, где свалено было сено, там тоже своим чередом другие дела шли.
Запер за собою Липатка изнутри дверь сенницы, фонарь над головою высоко поднял и смотрит во все стороны — ищет как будто чего, а сам шепчет: «Куда это они запропастились? Не найдешь их тут, а громко кликнуть нельзя, — услышит, пожалуй, кто-нибудь».
— Ребята? А ребята? — вполголоса кличет он. — Куда вы тут запропастились? Спите, что ли?
— Што? Ай с обыском пришли? — послышался пугливый голос из угла сенницы, из-под сена. — Народ-от есть на огороде — не знаешь? А то мы бы сквозь плетень к реке побежали, да в лес.
— Какой там обыск? Дело вышло такое, ребята, богатое. Не робей только. Слышь: дело какое, — продолжал Липатка: — только ты разбуди щута-то своего. И што это он у тебя за безобразный такой! День спит, ночь спит. Когда он у тебя выдрыхнется только? Того и гляжу: обоспится он тут у меня до смерти — благо место нашел спокойное да теплое.
— Не сердись, Липат Семеныч. Я вот его сейчас разбужу. Ты, голова, проснись. Становой с обыском пришел.
— Становой? Где? Я вот щель прорезал в плетне. Лезь скорее, да к реке, да в лес.
— Вишь запасный какой! И щель уж припас. Испорть у меня плетень, я те шею-то порядком нагрею. А ты слушай, какое дело идет.
— Дело? Какое дело? — торопливо спрашивал охотник до сна.
— А вот какое: купца одного зашибить надо… Деньжищев гибель, — с выручкой к празднику домой едет. Один, как перст, ямщик дальний какой-то привез, и тот назад уехал.
— Ох, Липат Семеныч! — сказали в один голос ненавистники обыска: — не бывали мы еще ни разу в этих делах.
— Я сам не бывал, да надо же когда-нибудь, потому одно слово: деньжищев гибель…
Страшный крик вырвался из Феклиной груди, когда она увидала мужа с двумя лихачами, которым сама она, в отсутствие Липатки, неоднократно приют давала. Женское сердце сказало ей, что за погибелью близкого ей человека пришли эти люди. Стала она впереди владимирца, а уж мужнины глаза, что, бывало, в трепет ее приводили, не пугали ее в это время.
— Што вы? Зачем сюда пришли? Народу сейчас назову, — стращала Фекла и лихачей и мужа.
— Что ты! Что ты всполошилась, Фекла Ивановна? — спрашивал ничего не подозревавший владимирец.
— А вот что, — Липатка ему говорит: — богу молись. Час твой последний пришел.
Волосы на голове у владимирца дыбом поднялись. Так и обезумел он, потому что все равно как дубиной грянули его Липаткины слова, — так и присел он, и не только чтобы оборониться как-нибудь от злодеев, одного слова долгонько-таки промолвить не мог. Однакож, когда кровопийцы подходить к нему стали, опомнился.
— Так ты такой-то, Липат Семеныч? Ну, — говорит, — держись же и ты у меня, разбойник проклятый. Гуляй, — говорит, — купеческий кулак, не давай, — говорит, — меня живым в руки! — И к двери бросился, натиском крепким сбить с крюков ее думал.
И такая тут свалка пошла. В ножи владимирца лихачи приняли, а Липатка Феклу душить бросился. Раза два только успела вскрикнуть Фекла, — периной ее муж, как курицу, придушил.
— Братцы! Помолиться в последний раз дайте, — умаливал израненный владимирец, но зверей до беспамятства отуманила свежая кровь человеческая. — Эх! Не доехал до дома — с батюшкой, с матушкой не простился! Вот оно где умирать-то пришлось мне. Господи! Прости мне грехи мои тяжкие — в царствии твоем душу мою помяни, — расстановисто твердил молодой купец, расставаясь с ясным светом божиим.
К заутрене на посаде во всех трех церквах в один голос ударили.
Сколь бы много ни сделала грехов на сем свете душа человеческая, говорит народ, а непременно она удостоится спасения, ежели бог благословит ее умереть во время светлой заутрени, потому что, к великому несчастью людскому, случилась эта самая история накануне великого дня Христова.
И в этот раз, опять-таки говорит народ, в это время святое враг не в пример лише, чем когда-либо, с соблазном своим на слабых людей наступает…
Говорится: глупому сыну не в помощь богатство отца. Справедливо это говорится. Йоты одной из закона господнего никогда мимо не скажется. Сказывает также этот закон: зло приобретенное зле и погибает. Истинно!
Вот ведь он жил, этот Липатка-то, разные злые дела делал, и видели вы, какая память осталась по нем в Чернополье. Гниет он теперь на чужом кладбище, и только старики про него изредка сквозь остальные зубы шамшат, да мальчишки временами орут, как он, по сказам, из темной могилы выходит и нашу тихую полночь своим воплем пугает. Вот сколько оставило время от грешного дела.
Ох! Много уж чересчур всяких хороших дел вместе с другими покрывает собой это время! Без следа, без самых малых примет выметает оно из наших степей вместе с худом много добра старинного. Тошно становится нам, степнякам, жить без нашего добра, потому как ежели время с чем-нибудь новым изредка и налетает к нам, не можем мы никак взять себе в толк, что это новое значит и как нам с ним поступать надлежит… А некому, некому нас поучить, потому в далекой глуши мы живем. Часто иной человек у нас раздумается, разгадается над каким-нибудь делом, — и так и эдак, на разные манеры, над тем делом свою голову богоданную трудит, — только ничего не придумает он (известно, помочи нет тебе ниоткуда), с тем и умрет… На приклад да в осуждение нашей лени сказать: церкви новые у нас не то по селам, а и по городам даже лет по тридцати строятся. То от вышнего начальства указов ждут, то денег нет в сборе, то мастера настоящим делом не угостили, так он здание, по мудрости своей, и заворожит и выше расти ему не приказывает. Стоит так-то она, матушка, церковь-то, иногда больше половины состроенная, — и леса на ней, и подмостки разные привешены. Ямы кругом для известки повыкопаны, кирпичи в кучи положены, — только моет же все это дождь проливной, расхищают недобрые тати церковные, а ветер ночною порою так-то печально гудет в божием доме, так-то он леса, к нему прилаженные, раскачивает и скрипеть заставляет, что, идучи мимо, перекрестишься со страхом и скажешь: «Пусто в дому твоем, господи, от недосмотров наших, трава всякая недостойная и плевелы в нем повыросли. Не накажи нас за наш недосмотр! Ребятенки наши неразумнее почасту играют в нем; не обрушь его, за грехи наши, на их неповинные головы!..»
Часто ж такие-то храмы обрушиваются и много неосторожных задавливают. Не доходят до господа наши молитвы, потому ныне и к молитвам-то что-то не так мы усердны, как в старину… Уходит, ох, уходит от нас все хорошее, без возврата уходит! Сила какая-то, надо полагать, тайная завелась у нас на степях и, по божиему попущению мудрому, отнимает у нас старое добро, а новым таким же ничем не отдаривает…
Легко сказать: двадцать лет, а как подумаешь, сколько в двадцать-то лет воды утечет, сколько перемен разных с человеком случится! И все это как-то вперемежку бывает: хоть бы вот теперь в разумение реку взять. Есть у нее, известно, рукава, заливы, озера. Иное лето, смотришь, — место ее какое-нибудь все разными травами заросло, навозом да илом его завалило, некуда протечь из него водице, стоит она и гниет; другим летом, глядишь: половодьем большим и траву, и ил, и навоз — все растащило, прочистилось местечко, любо смотреть на него! И с человеком так же: неделю хорошо, другую дурно живет, день плачется, другой веселится. Ну и понятно это тебе, потому смотрел ты на эти дела с малолетства и привык к ним.