21893.fb2
Настюха обещал нам еще на Соже сплавать за лодкой, и вот теперь мы обратились к нему — выручай. Он разделся, окунулся и сказал, что вода очень холодна, он не доплывет. Мы с капитаном осматриваемся вокруг: справа по течению на берегу на высоком холме деревня Муравей, в ней нет еще движения, немцы пока спят; налево от нас в Десну впадала Судость, а дальше был виден железнодорожный мост на дороге к хутору Михайловскому из Унечи. На противоположном берегу были стога сена, очень большие и плотные ивовые кусты, а дальше за ними сосновый лес; сзади нас паслись на лугу лошади. Я предложил капитану поймать лошадей и с их помощью переправиться, но вода холодна и у берега большая глубина — лошадь не пойдет в воду. Другим моим предложением было наложить сена в плащ-палатку и плыть, но капитан сказал, что он не умеет плавать и утонет вместе с палаткой. Но нельзя же сидеть сложа руки и чего-то ждать! Назад нам пути уже нет, немцы непременно обнаружат нас! Я решил идти с Шуваевым по берегу, вниз по течению. Вверх идти не было возможности; кусты подступали к самой воде и впереди было впадение Судости. Пригибаясь, чтобы нас не так было видно, мы пошли краем берега. Подошли к разрушенной лодке, осмотрели ее: увы, она разломана и наполовину засыпана песком. Идем дальше, и на наше счастье у берега стоят два толстых дубовых бревна, а на них поперек два еще более толстых кряжа. Говорю Шуваеву: «Садись на одно, а я на другое и поплывем к другому берегу. Может, не рассыплется наш плот». Сели, я оттолкнулся своей палкой, и мы поплыли: я гребу палкой, а он прикладом винтовки. Мы еще не доплыли до половины реки, как нас понесло опять к берегу: река делала крутой поворот влево, а течение средины реки — стрежневое, более мощное, чем у берега, относило нас. Мы заволновались, гребем сильнее и чаще. На наше счастье, река снова изгибалась вправо, и нам легче было преодолеть стрежень. Теперь течение относило нас в нужную сторону, и мы радовались, что скоро будем за Десной.
На берегу напротив нас лежало толстое дубовое бревно, около метра толщиной. Я говорю Шуваеву: «Посмотри, там никого нет?» Не успел он посмотреть, как из-за дуба поднимается человек с нашей винтовкой, в черных ботинках с желтыми обмотками и говорит, услышав наш разговор: «Как же нет никого? А ну, давай к берегу». А я ему говорю: «Где ты родился?» — «На Волге», — «А где на Волге?» — «В Вольске», — «А Пугачевскую улицу знаешь?» — «Знаю!» — «Так вот, я живу на Пугачевской, 37, земляк». Так, с разговорами, мы причалили к берегу. Красноармеец был не один: второй находился в секрете. «Земляк, — сказал он мне. — Мы вас давно засекли, а вы нас видели?» — «Нет». Я рассказал, что на правом берегу еще остались трое наших товарищей, встретивший нас боец сам отправился за ними и перевез их всех сразу. Теперь мы были у своих, но встретившие нас отобрали для порядка наши винтовки. Наган мой они не видели под гимнастеркой (а я отдать его им не предложил), да еще у нас были гранаты, о которых они не знали. Скоро нас привели к стогу сена, внутри которого очень хорошо был сделан наблюдательный и командный пункт. К нам вышел старший лейтенант — летчик и удивился, увидев у меня такие же петлицы. Мы разговорились, и он скоро поверил, что мы не немецкие шпионы, а советские командиры. Оказалось, он командует стрелковой ротой, потому что после ранения летать ему не разрешили. Старший лейтенант возвратил нам винтовки, и мы направились в тыл.
Какая это была великая радость! Мы напились воды из Десны, забыли про голод. Сил как-то сразу прибавилось, настроение отличное. Я сказал старшему лейтенанту — летчику: «Теперь если и убьют, то не будет обидно — на своей свободной земле находимся, среди своих людей».
Так закончился наш месячный поход по немецким тылам. Многому нас научило это время. Вышли мы в расположение войск 13-й армии, а наша 21-я находилась южнее. Теперь мы решили найти свою армию и свои части.
Когда мы вышли к своим войскам, я выглядел довольно своеобразно: на голове пилотка, на шее бинокль, гимнастерка с голубыми петлицами и знаками различия старшего политрука, поверх гимнастерки старое рваное пальто, а сверху плащ-палатка, брюки сильно изношены и очень грязные, на левой ноге от колена грязный бинт, на ногах лапти с дырами на подошвах (я донашивал уже вторую пару), онучи грязно-серого цвета, на гимнастерке командирский ремень с медной пряжкой-звездой, на нем наган в кобуре, лицо сильно заросшее, с бородой и усами. Выглядел я теперь намного старше своих 30 лет. Капитан тоже оброс. На голове у него была наша каска, черная от огня костров — в ней мы варили картошку, за плечами — винтовка. Лейтенант Настюха выглядел лучше в своем сером командирском плаще и наганом у пояса. Наши бойцы тоже выглядели лучше — оба были в шинелях и с оружием.
В моей памяти осталась первая ночь на свободной от врага территории. Мы спали в хате на глиняном полу и считали это великой благодатью. По тылам немецких войск мы шагали ровно месяц и вышли 16 сентября, как раз в мой день рождения. До войны я отмечал его по новому стилю — 29 сентября, а потом стал отмечать 16-го.
Выспавшись в спокойной обстановке, мы пошли, как нам приказали, в резервный полк, где собирались бывшие окруженцы. Мы шли великолепным сосновым брянским лесом и остановились у деревни около походной красноармейской кухни. Там хорошо пахло борщом, и мы решили попросить поесть. Сели под дерево, а тут как раз появился лейтенант из особого отдела и начал нас расспрашивать — кто, откуда и куда держим путь. Это его требование было вполне законно. Я объяснил, кто мы и куда идем, он проверил мой партбилет, личные документы моих спутников и разрешил нам поесть. Давно мы не ели такой пищи!
Сборный пункт мы нашли около Середины-Буды, в лесу. Здесь наша группа закончила свое существование. Наших рядовых (Шуваева и шофера) направили в группу рядового состава, Настюху — в группу лейтенантов, а нас с капитаном — в группу старшего начальствующего состава. Комиссар нашей группы политсостава, узнав, что я вышел из окружения с партбилетом, в форме и с группой других военных, вывел меня перед окруженцами и сказал: «Вот товарищ старший политрук, раненный, вышел в форме, сохранил партбилет и оружие — вот так надо было делать и вам». Комиссар сказал нам, что у него до 800 человек командного и политического состава, утративших партбилеты, спасая себя.
Здесь мне выдали ботинки с черными обмотками (наконец-то мои ноги были в тепле и обуты по форме), поставили нас на довольствие, выдали продаттестат. Я получил хлеб, консервы и дополнительный паек: масло, печенье, папиросы. Тогда же я решил избавиться от бороды и усов. Безопасная бритва была со мной, я попросил соседа посмотреть за моим рюкзаком и полученными продуктами, и пошел на кухню за горячей водой. Здесь работала женщина лет сорока, которая предложила: «Давайте я вас обрею, я работала парикмахером в минском Доме Красной Армии». Я согласился, сел на табуретку, она достала свой бритвенный прибор и за два приема омолодила меня. Поблагодарив ее, я вышел из кухни и пришел в комнату, где лежали мои вещи. Но когда я стал открывать свой рюкзак, сосед, не узнав меня, сказал: «Не трогай, это «бороды», он сейчас придет!» Мне пришлось убеждать его, что это моё, и он удивился: «Да ты совсем молодой, а был таким старичком».
Из 21-й армии нас здесь было несколько человек, и нам разрешили отправиться в свои части. А вот где они находились, нам не сказали — не знали сами, и наша группа из семи человек начала поиски. Предполагая, что из Гомеля наша армия отходила на восток, мы решили искать ее севернее Середины-Буды. На станции Зерново мы сели в поезд с ранеными и утром приехали в Навлю, где узнали у коменданта станции, что частей 21 -й армии здесь не было и нет: она на Юго-Западном фронте. На станции стояла сильная вонь: при бомбежке немецкий летчик угодил в уборную бомбой, разнес ее до основания и разбрызгал все содержимое по станции.
Со своей группой мы долго мотались по фронту в товарных вагонах и на попутных машинах: побывали во Льгове, Рыльске, в Курске и в Сумах. Во Льгове я нашел медпункт и попросил сделать мне перевязку. Медсестра, увидев грязный бинт, разрезала его ножницами и выбросила: она удивилась, что этот бинт на ноге уже более месяца, осмотрела рану и сказала, что надо ложиться в госпиталь, а то рана не заживет, да и осколок надо обязательно удалить. Из Сум мы доехали до ближайшей станции Басы. Станция была полностью разрушена. Начался налет немецких самолетов, и мы ушли в открытое поле, в подсолнухи. Налет был недолгим, но одна крупная бомба упала недалеко от поля подсолнухов, и взрывной волной выбило все семечки: их было так много, что мы собирали их с земли. В составы не попала ни одна бомба, мы сели в пустой вагон и утром оказались в Белгороде. Потом мы были в Ахтырке (в комендатуре нам сказали, что там находится штаб Буденного, командующего Юго-Западным фронтом, и там 21-я армия), долго добирались до нее, но армия была южнее. На станцию несколько раз налетали немецкие самолеты, но ненадолго, их отгоняли наши истребители. Часть нашей группы потерялась, и нас осталось четверо. С Кириковки мы поехали к Харькову, где наконец-то нашли тылы 21-й армии. Тут мы расстались с капитаном, и я явился в политотдел тыла нашей армии. Начальником политотдела был полковой комиссар Быков, мой старый знакомый по учебе в академии в 1935 году. Он был рад встрече и помог мне привести себя в надлежащий вид: За полтора месяца беспрерывных походов и бессонных ночей я очень исхудал и устал. Быков сказал, что в политотделе армии меня считали без вести пропавшим, но семье об этом пока не сообщали.
Около политотдела были машины с имуществом, вывезенным при отступлении: белье, гимнастерки и брюки, куртки и обувь. По распоряжению Быкова я получил гимнастерку и брюки, сапоги и теплую куртку с длинными полами, какие носили до войны красноармейцы-строители. Моя гимнастерка настолько износилась, что вся разорвалась, когда я потянул ее за воротник. Сапоги пришлось подобрать разные: на исправную ногу — яловый 40-го размера, а на раненую — кирзовый 41-го, это было лучше обмоток с ботинками. В те дни я встретился с сотрудниками нашей армейской газеты. Они попали в окружение в районе Лохвицы и вышли, вынеся с собой типографское имущество: фотокамеры, набор шрифта, оттиски статей, бумагу. Я спросил их, где машина с личными вещами политотдельцев, и они сказали, что в районе Чечерска при отступлении из Гомеля на переправе через Сож машина попала в руки немцев. Таким образом, немцам достался мой чемодан с комплектом белья, сапогами и шинелью.
Здесь же я встретился с Сашей Никитиным, бывшим сослуживцем по 18-му артполку в Петрозаводске. За финскую и за месяцы этой войны Никитин стал совсем другим: смелым и деловым человеком. Теперь он был в должности помощника начальника политотдела по работе среди комсомольцев. Он и рассказал мне о трагедии с 18-м артполком во время войны 1939–1940 годов.
Недолго мне пришлось быть среди хороших друзей и товарищей. Дня через четыре я уехал в госпиталь на лечение.
Госпиталь располагался на окраине города, в здании больницы. Прибыв уже в темноте, я вымылся под душем, надел чистое белье, все сдал на хранение, и меня проводили в палату. Все койки были свободны. Я лег на койку, моментально заснул и крепко спал до утра. Проснулся, а на тумбочке стоит тарелка с остывшим борщом — это был мой ужин: его принесли, но будить меня не стали. Я съел борщ, лежу и жду, что кто-то ко мне придет в палату, — но никто не идет. Вышел в коридор — и там тихо. Огромное старинное здание было пусто. Подумалось: может, госпиталь переехал и забыли обо мне? Я подошел к окну (палата была на первом этаже), смотрю во двор: никто не идет. Наконец вижу — идет по двору военный, я объяснил ему свое положение, и вскоре бегом прибежала медсестра: «Ой, мы забыли про вас, тут у нас никто не лежит».
Вскоре старый опытный хирург осмотрел мою раненую ногу и сказал, что осколок сейчас удалит. Меня положили на кушетку, и врач попросил двух сестер держать мою ногу, чтобы я не дергался от боли. Я сказал врачу, чтобы он не беспокоился, я стерплю эту боль и ногой дергать не буду. Врач зондом нащупал осколок, а потом тонким пинцетом стал удалять осколок, но первый раз его не захватил, а дернул за мышцу и причинил сильную боль, которую я стерпел. «Ну, теперь наверняка вытащим», — сказал хирург и действительно рывком вытащил небольшой осколок: побольше сантиметра в длину и миллиметров восемь в ширину. Осколок вымыли и отдали мне на память. Я носил его в кармане гимнастерки, а потом выбросил. «А рана скоро затянется, — сказал хирург, — и вы снова вернетесь в строй». Врач поинтересовался, где и когда я был ранен, и очень удивился тому, что я прошел с осколком более 500 километров, не меняя бинта, и не получил гангрены. В детстве и юношестве мы прошли хорошую закалку: организм был крепок и закален.
Меня перевели в другую палату в одноэтажном здании, где лечились лейтенанты. По штату мне не положено быть здесь, но я сам попросился сюда. Старшего начальствующего состава среди раненых не было; я был единственным из этой категории лиц.
Стояли теплые осенние дни конца сентября. Сводки с фронтов были нерадостные — наши войска отходили. В блокаде оказался Ленинград, в осаде — Одесса, отрезан от страны Крым, оставлен Киев. Вражеские войска развили наступление на всем участке Юга и стремительно продвигались к Харькову, Донбассу, Ростову. А в госпиталях жизнь шла своим чередом, питание было трехразовое и хорошее, рана заживала. Читать ничего не было, и я только слушал радио. Но дней через 6–8 нас подняли еще затемно, выдали нашу одежду и объявили, что госпиталь эвакуируется. Нас перевезли на вокзал к санитарному поезду и распределили по вагонам. С рассветом наш поезд отправился сначала на север, а потом на юг, и выгрузили нас в Валуйках, 150 км восточнее Харькова. Здесь нас принял эвакоприемник, и всех мыли и переодевали. Мыть раненых помогали молоденькие девушки-сандружинницы, раздетые до нижнего белья. Не обращая внимания на свою наготу, они заботливо делали свое дело: мыли, одевали, укладывали на носилки тех, кто не мог ходить.
Валуйский госпиталь размещался на окраине города. В нем с моей заживающей раны скоро сняли бинты и начали лечить меня заливанием в нее перекиси водорода. В верхней части ступни не было чувствительности, я сказал об этом врачу и был направлен на консультацию к профессору. Он проверил границы потери чувствительности острой иголочкой и сказал, что все восстановится. Увы, прошло более сорока лет, но все осталось без изменения. В то время за полученные в боях ранения был введен знак: красная ленточка на левой половине груди за легкое ранение и золотистая — за тяжелое. Красную ленточку я носил до конца 1941 года.
Из Валуек, как и из Белгорода, я писал домой жене письма, но ответа не получал в связи с частой сменой местонахождения. Там же, в Валуйках, мне выдали жалованье за август и сентябрь. Тогда в армии не было расчетных книжек, содержание платили по ведомости и верили нам, за какой срок надо оплатить, надеясь, что лишних сумм никто не будет требовать. Из полученных денег большую часть я отправил переводом семье в Вольск, но дома их опять не получили. Кто-то снова прибрал деньги к рукам!
Здесь, в госпитале, лежал с многочисленными осколочными ранениями в руки и голову старший лейтенант, хорошо играющий на пианино: он услаждал нас своей игрой. А в нашей палате лежал старший лейтенант — летчик. Он обгорел, покидая сбитый бомбардировщик. Все его лицо было забинтовано, открытым оставался лишь один глаз и рот. Питаться сам он не мог — руки были обожжены. Я скоро подружился с ним, и мы подолгу беседовали. Врачи сказали, что дело у него идет на поправку, но медленно (а лежал он уже больше месяца). Узнав, что у меня есть наган, он просил меня при выписке дать ему его, чтобы застрелиться, — зачем такие муки? Об этом я никому не сказал, и старался его убедить бороться за жизнь, чтобы поправиться и вернуться в строй. Когда все уходили гулять или играть в бильярд и мы оставались в палате вдвоем, к нам после своей ночной работы ежедневно заходил уже немолодой гармонист, одинокий человек, и предлагал сыграть, что желаем. Мы заказывали ему народные песни, и он их великолепно играл для нас... Постепенно летчик стал верить в свои силы. Когда сняли бинты с рук, он повеселел, хотя еще не ходил. Потом сняли бинты с его лица, и летчик стал смотреть обоими глазами, но часть лица оставалась малиново-багрового цвета.
Скоро госпиталь начал эвакуацию раненых в тыл, и мы поехали в эшелоне в Сибирь. Часть из нас не видела в этом никакой необходимости — раны заживали, и скоро можно было выписываться. В поезде раненых осматривала специальная комиссия, и тех, у кого раны уже заживали, высадили в Воронеже, направив в госпиталь. Летчик тоже не захотел ехать в Сибирь и попросился оставить его с нашей группой в Воронеже. Под вечер осенним пасмурным днем мы остановились в Старом Осколе. Станция была забита эшелонами, наш поезд остановился на крайнем пути, а с другой стороны стоял состоящий из товарных вагонов эшелон с пополнением для фронта. Вдруг из низких облаков вынырнули три немецких бомбардировщика и начали бомбить эшелоны. Кто мог, выпрыгивал из вагонов и, спасаясь, убегал в сторону от эшелонов: раненные в ноги скакали на костылях, а то и на одной ноге. Мы с летчиком укрылись в канаве близ нашего вагона. С первого захода немцы в эшелоны не попали, но одна бомба разорвалась близко от нас; услышав свист падающей бомбы, мы легли на землю. Около нас лежали несколько молодых бойцов, и, когда самолеты ушли на разворот, один новобранец взглянул на летчика, ужаснулся и спросил: «Это что, вас сейчас так опалило?» Летчик в шутку ответил: «Да», — и тогда боец выскочил из канавы и побежал в поле к лесной посадке. Но в следующих заходах немцы угодили в эшелон с пополнением, и там было много убитых и раненых. Наш же эшелон не пострадал. Машинист дал сигнал к отправлению, и раненые возвращались в свои вагоны. Далеко от вагонов в лесной посадке кричал один раненый с загипсованной ногой. Из вагона он ускакал, а вот обратно вернуться не мог... Летчик сказал, что в такую погоду так точно выйти на цель самолеты могли только по радиосигналам — их навели на цель.
Ночью мы приехали в Воронеж, где в здании совпартшколы размещался госпиталь. Это было старинное здание с высокими потолками и широкими коридорами. Рана моя затянулась почти, я готовился к выписке. В госпитале был хороший зубной врач, и мне подлечили зубы. Пробыв в этом госпитале шесть дней, 18 октября я был выписан с направлением в Москву в распоряжение Управления кадров ГлавПУ РККА.[23] Мне выдали литер на проезд до Москвы и справку такого содержания:
«Дана ст. политруку П.0.21 армии тов. Премилову Анатолию Игнатьевичу в том, что означенный товарищ Премилов А. И. находился на излечении в 398 эв. госп. с 12.Х по 18.Х 1941 г. по поводу осколочного ранения левой голени без нарушения целости кости. Ранение получил 16. VIII. 41 г. на фронте. Лечился в ряде госпиталей. Лечение консервативное. Раны полностью закрылись, функция ноги не нарушена. Выписывается в часть в хорошем состоянии.
Так закончился еще один этап в моей фронтовой жизни. На прощание оставшийся долечиваться в госпитале летчик подарил мне свою майку сиреневого цвета, потом я носил ее всю войну.
В эти дни обстановка в стране была тяжелая: на фронтах шли тяжелые бои, немцы прорвались к Москве. 19 октября в Москве было введено осадное положение — и вот в такой тяжелый момент я должен был туда попасть.
В безлюдном темном незнакомом Воронеже я с трудом нашел вокзал. Нигде ни огонька, нет прохожих, трамваев, машин. Но на вокзале было полно народу — все ожидали поездов на восток, на Москву. Поезда ходили без расписания, и прямое движение на Москву через Елец было закрыто. У воинской кассы полно ожидающих. Я не мог включиться в такое пассивное ожидание, пошел к коменданту станции, и тот посоветовал мне попроситься в идущий на Москву эшелон к пограничникам. Начальником поезда и командиром полка пограничников был старший лейтенант. Он рассказал, что его полк едет на защиту Москвы из Баку. Три месяца полк обучался вести уличные бои — все в полку хорошие «пластуны», ребята на подбор! Он расспросил меня, где я был на фронте, как получил ранение и приказал своим бойцам найти мне место на нижней полке и накормить меня. В наше купе набралось много бойцов, которые задавали мне различные вопросы о боях, о героизме и отваге красноармейцев, о повадках немцев, о немецком оружии. Всю ночь я рассказывал о войне, отвечая на многочисленные вопросы. Эти бойцы были особого склада: очень грамотные, культурные, хорошо политически подготовленные и отлично обученные воевать.
Рано утром поезд прибыл в Мичуринск. Я вышел на перрон с раздумьем: не махнуть ли мне попутным поездом в Вольск к семье? Езды туда около суток, побыть там денек-два — и обратно. Но я понимал: нас, старший политсостав, не случайно собирали в Москву, мы там были нужны в эти тревожные дни. Я снова сел в поезд, и он вез нас целый день. На каждой станции стояли эшелоны с эвакуированным имуществом, людьми, а вблизи станций стояли воинские части всех родов войск. Чувствовалось, что это все для защиты Москвы. Особенно много воинских частей было за Рязанью.
Темной октябрьской ночью 21 октября эшелон с пограничниками прибыл в Москву на Казанский вокзал. Распрощавшись, я вышел и у коменданта вокзала узнал место сбора старшего политсостава. Это место мне было хорошо знакомо: в 5-м Донском переулке, где были курсы политсостава в 1935 году. В метро было очень много москвичей: они приходили сюда на ночь, чтобы спокойно отдохнуть перед напряженной работой. Большинство составляли женщины с детьми. Больно было смотреть на детей, спящих на руках матерей, на чемоданах, матрасиках, раскладушках или просто на полу на одежках. Одна женщина попросила меня посмотреть за спящим трехгодовалым ребенком, а сама пошла узнать обстановку с транспортом. Потом она рассказала мне, что является женой подполковника из Генштаба, направленного на фронт, — но не имеет от него никаких вестей, он не пишет. Я спросил фамилию и вспомнил, что такой подполковник был в штабе 21-й армии. Я видел его несколько раз в оперативном отделе, а однажды он знакомил нас, политотдельцев, с положением на фронте. Запомнить его было легко: генштабисты носили лампасы на брюках, как современные генералы. Я сказал женщине, что ее муж находился в Гомеле, а теперь эта армия на Украине. Потом я помог донести ее чемоданы до квартиры и, прежде чем идти к месту сбора, зашел пообедать в ресторан на площади Пушкина — как после возвращения с Дальнего Востока в 1939 году. Официант сказал, что из меню подаст любое блюдо, но нет столовых приборов. Оказывается, бежавшие в панике из Москвы прихватили с собой дорогие столовые приборы. Но у солдата всегда была ложка за голенищем сапога!
В постановлении ГКО[24] о введении в Москве осадного положения о нарушителях порядка было указано: «Немедленно привлекать к ответственности с передачей суду военного трибунала, а провокаторов, шпионов и прочих агентов врага, призывающих к нарушению порядка, расстреливать на месте». Это постановление было 19 октября, но я приехал в Москву утром 21 — и все было спокойно. Людей на улицах было очень мало, да и без дела слоняться было некому. Многие здания были закамуфлированы, как и Мавзолей Ленина. Имелись следы от налетов немецких бомбардировщиков: сгорел кинотеатр на Арбате, повреждено правое крыло здания МГУ на Моховой. Было больно за Москву, но все верили, что город врагу не отдадут. Вот в таком состоянии я, отобедав в ресторане, поехал на Шаболовку: здесь после курсов было организовало Военно-политическое училище. Теперь курсантов здесь не было, а располагался резерв старшего политсостава, подготовленный к эвакуации в глубокий тыл — в Шадринск Курганской области. Эвакуации я не подлежал и оставался в резерве для назначения на должность в самое ближайшее время.
Я прошелся по зданию, где учился в 1934–1935 годах: никого из персонала уже не было, в библиотеке часть книг валялась на полу, столовая не работала. Нам выдали продовольственные карточки на несколько дней. Уходить никуда не разрешили. В прикроватных тумбочках убывших в эвакуацию оставались личные вещи и даже исправная обувь: никому это не было нужно. Через день, глубокой ночью, меня вызвали на комиссию ГлавПУРа для назначения на должность. Укомплектовывался политсостав новой армии. Захожу, докладываю и удивляюсь — комиссию возглавляет бригадный комиссар, мой хороший знакомый и сослуживец по Петрозаводску, Саша Вишневский из 18-й СД (я сделал вид, что не знаком с ним, но он сам поздоровался со мной). Мне предложили должность редактора армейской газеты, но я отказался и в составе группы в пять человек был направлен начальником резерва в распоряжение политотдела 30-й армии, которой командовал генерал-майор Хоменко.
В группе все были старшими политруками: Левин, участник финской войны, Груздев из Фурманова, хорошо знавший моего брата и жену, и еще двое. Нам надо было проехать до Мытищ на электричке, разыскать артиллерийский склад и с машинами, везущими снаряды, ехать в район Калязина и Кашина, где располагался штаб армии. Старшего в группе не было, но все мы действовали дружно и слаженно. Когда подошли машины, мы помогли погрузить ящики со снарядами и доехали по бездорожью до Загорска, а дальше добрались на попутной полуторке. Несколько раз мы вытаскивали машину из липкой грязи, перепачкались в ней, заночевали в доме ветеринарного врача и утром переправились на пароме через Волгу. Расстояние до Кашина было менее 30 км, но мы преодолели его только к вечеру и снова остановились на ночлег. В итоге, когда мы добрались до места, оказалось, что 30-й армии здесь нет. Мы решили возвратиться в Москву — и на этот раз потратили на дорогу два дня, а не неделю. Мы снова явились в резерв, и старший батальонный комиссар, что направлял нас сюда, начал упрекать нас в трусости: мол, мы боимся отправиться на фронт. Лишь теперь он узнал точное расположение 30-й армии, и мы вновь уехали, сказав, что это он мог сделать и раньше.
Теперь наш путь лежал в г. Клин. По Ленинградскому шоссе было большое движение машин; за Москвой были построены противотанковые заграждения и перед ними вырыты глубокие рвы. КПП тщательно проверял проходящий транспорт и едущих людей. Проверили и наши документы, — и мы покатили дальше. За Клином мы встретились с членом ВС армии бригадным комиссаром Абрамовым, который дал нам поручение оказать помощь местным органам в эвакуации предприятий и материальных ценностей из угрожаемых районов. Мы помогали вывозить ковровую фабрику, зверей из заказника наркома Ворошилова с берега Волжского водохранилища, имущество колхозов и самих колхозников. Этим мы занимались и днем и ночью, а жили в деревне, в пустом доме эвакуированного колхозника.
Вторым поручением была проверка госпиталей для выявления вылечившихся раненых и задерживавшихся в госпиталях лиц рядового и сержантского состава и политработников ротного звена. В армии ощущался недостаток личного состава, и командование искало резервы. С мандатом от ВС 30-й армии я побывал в нескольких госпиталях и проверил команды выздоравливающих: многих направили на сборные пункты как годных к службе в частях. Как политработник я занимался не только этим поручением. Раненые хорошо чувствовали недостатки и при посещении палат рассказывали мне о случаях несвоевременной перевязки раненых, плохом обеспечении бельем, теплыми одеялами, о том, что плохо убирались палаты, несвоевременно кормили тяжелораненых. От начальников и комиссаров госпиталей я требовал немедленного устранения недостатков. В Рогачеве у врачей имелся радиоприемник, и мы прослушали волнующий и вдохновляющий доклад И.В.Сталина, — а через день, 7 ноября, Сталин произнес речь на параде Красной Армии на Красной площади. Это вдохновило и подбодрило всех фронтовиков, укрепило у них веру в дело победы.
Когда я отчитался за выполнение этого поручения, то получил новое — заняться эвакуацией населения из деревень западнее Волжского водохранилища. Мы уговаривали жителей эвакуироваться — машины уже стояли в деревне. Нам удалось вывезти немало жителей, но привычка жить в собственном доме, незнание того, что принесут с собой немцы, не давали многим решимости для отъезда. В одной из маленьких деревень я долго, до темноты, держал машину около дома и ждал, когда соберется молодая женщина с ребенком, — и тут на другом конце деревни появились немецкие автоматчики. Только тогда женщина решилась уехать. Запомнилось мне и то, как при въезде в деревню с линии фронта у дороги я увидел колхозника, который пытался остановить проходящие машины, идущие к Ленинградскому шоссе. Он стоял и плакал, а около него находился ящик, закрытый теплым ватным одеялом. Я расспросил его и узнал, что он пчеловод и пытается спасти пчелиную матку, имевшую золотую медаль от ВСХВ[25]: «Пусть дом мой пропадет, но матку спасите!»
Нам удалось посадить его с ульем на проходящую машину, и домой он так и не забежал... Немецких мотоциклистов под Москвой я увидел и еще раз, в солнечный морозный день. Местность перед очередной деревней была ровная, никаких заграждений здесь не было. В редко разбросанных землянках размещались зенитчики, и других войск не было, хотя считалось, что пехота была впереди. Мотоциклистов обстреляли, и они быстро повернули назад. Здесь же, на танкоопасном направлении, я увидел пограничников с овчарками для истребления танков: на спине каждой собаки был прикреплен груз тола со взрывателем. У собак был выработан условный рефлекс: их кормили у танковых гусениц, но теперь не кормили до появления немецких танков, поэтому они выглядели усталыми. Бойцы временно снимали взрывчатку и носили на себе, держа овчарок на поводке...
К вечеру я возвратился в штаб армии и получил новое задание: идти в подразделения, обороняющие восточный берег Волжского водохранилища, связаться с районным руководством и узнать, как оно готовится к партизанским действиям. Районный комитет партии находился в Завидове, здесь я и нашел группу будущих партизан района. Жили они на казарменном положении, были вооружены винтовками и могли в любое время перебазироваться в район Козловского торфяного болота для партизанских действий. Я провел два дня, беседуя с партизанами, интересовался, как они вооружены и как владеют оружием. В самый канун ухода на партизанскую базу секретарь райкома угощал партизан на своей квартире в небольшом одноэтажном домике. Что можно было отдать из запасов продуктов, он отдал, а остатками угощал. Все поели, секретарь запер свою квартиру и дал команду отряду двигаться. Отряд повел на болото заведующий военным отделом райкома. Распрощавшись с будущими партизанами, я ушел в части, расположенные у кромки водохранилища (оно уже покрылось довольно крепким льдом). В сделанных наспех укрытиях на тяжелых треногах стояли незнакомые мне пулеметы — это были «Гочкисы». Патроны подавались не на ленте, как у «Максима», а на металлической пластинке. На противоположном берегу были позиции немцев и финнов. Слева от наших позиций был шоссейный мост, взорванный нашими саперами, к мосту с обеих сторон шла высокая насыпь. Я обошел все огневые точки стрелкового батальона. Это было 15 ноября, а утром 16 ноября появились немецкие бомбардировщики, волнами летевшие к Москве. Мы поняли, что началось новое немецкое наступление, о котором нас предупредили в армии, — второе генеральное наступление.
На этом участке обороны день прошел без изменений. Через водохранилище по льду никто не наступал, но левее шел бой. Еще ночью наша разведка сходила на западный берег водохранилища и принесла офицерский ремень (на пряжке была надпись: «С нами Бог») и кинжал. Офицер был ранен нашими пулеметчиками, и его увезли на броневике еще днем. Но к сумеркам положение резко изменилось: немецкие автоматчики появились в тылу батальона. Среди разбросанных домиков на берегу водохранилища они перебегали в глубь обороны батальона. Позиции батальона с тыла были открыты, их отделял от домов высокий берег, и немцы не видели наших бойцов. Стало темнеть, и командир батальона отдал приказ на отступление. Закрытые высоким берегом, бойцы начали отход. Вытянувшись цепочкой, мы пошли по краю замерзшего водохранилища. Немцы начали обстрел побережья с противоположного берега. Мины со свистом летели в нашу сторону и падали на лед. Удивительно, но они не взрывались от удара, а пробивали лед и рвались в глубине, поэтому потерь не было. Когда крутой берег кончился, мы вышли на лед и зашагали на северо-восток вдоль водохранилища. Обстрел кончился, нас никто не преследовал. Шли мы часа два, вышли к деревне, и местный житель вывел нас на дорогу к Конакову, где располагались тылы 30-й армии.
Моим попутчиком оказался политрук, возвращавшийся из госпиталя в свою часть, и нас пригласили в дом, в котором размещался штаб батальона, отступившего с берега водохранилища. Мы были голодны, и старший лейтенант, уполномоченный особого отдела, сказал нам, что накормит нас, если мы подпишем акт о потере пулеметов «Гочкис» в бою на берегу водохранилища. Я просмотрел акт и сказал, что такую бумагу не подпишу: «Боя мы не вели, а пулеметы бросили, — как нам сказал один из бойцов, — тяжелы были очень». Тогда уполномоченный решил взять нас на испуг, показал нам свое удостоверение и потребовал наши документы. У меня, кроме справки из госпиталя и партийного билета, ничего не было, а у политрука был только партбилет с отклеившейся карточкой. Особист прицепился к политруку и сказал, что если он не подпишет акт, то его арестует, — да и мне стал угрожать арестом. Мы стояли ближе к двери, а уполномоченный отошел к столу, — тогда я взял у политрука гранату, и мы пошли к двери. Уполномоченный закричал часовому не выпускать нас, но я вынул пистолет и сказал часовому: «Прочь с дороги!» — а всем собравшимся в доме погрозил гранатой. Препятствовать нам охотников больше не было, и мы вышли на улицу. Мы пошли деревенской улицей и видим, как у одного красивого домика, обитого тесом, хозяйка моет ступени крыльца, скоблит их косарем, несмотря на мороз. «Для кого так стараетесь? — спросил я хозяйку. — Для гостей или праздник какой приближается?» Разогнув спину, она ответила: «Гостей жду. Вы уйдете, а придут наши новые хозяева!»
Мы нашли попутную машину и к вечеру попали в Конаково, где нашли часть сотрудников политотдела армии. Они направили нас на склад вещевого имущества, чтобы получать зимнее обмундирование. Я получил шапку и ватные брюки, а ватник я не стал брать — куртка у меня была на вате; валенки же еще не выдавали. Политрук ушел в свою группу резерва, а я был направлен в группу старшего политсостава при политотделе армии. В резерве я пробыл недолго. Как-то под вечер неожиданно послышался резкий шум, как будто загорелся мощный примус, потом последовал сильный скрежет по металлу, и с беспрерывным воющим свистом из-за кустов полетели снаряды с огненными хвостами. Все легли на мороженую землю, не понимая, что происходит. Разрывов мы не слышали, но подняли головы и увидели удаляющиеся машины, накрытые зелеными брезентами, под ними под углом стояли металлические конструкции. После ухода машин осталась опаленная огнем земля. Так впервые я увидел знаменитые «Катюши» — и не мог представить себе, что сам буду командовать таким грозным оружием!
Это было в ночь на 19 ноября 1941 года. Той же ночью я был вызван к начальнику политотдела армии полковому комиссару Шилову. Он пригласил старшего политрука Левина и меня в сани, и мы поехали. Я спросил, куда мы едем и зачем, Шилов сказал: «Приедем, тогда скажу». Так начался новый этап в моей службе в армии и участия в Великой Отечественной войне.
Подъезжая к деревне, Шилов сказал нам: «Около Клина разбежалась кавалерийская дивизия. Ее командование пойдет под суд военного трибунала. Одного из вас назначим комиссаром дивизии, а другого начальником политотдела». Эта весть буквально огорошила меня — я никогда не служил в кавалерии, опыта работы в этом роде войск не имел. Я сказал Шилову: «Товарищ полковой комиссар, вы мне лучше теперь дайте строгое партийное взыскание, чем потом отдавать под суд. Я согласен на любую работу, но только не в кавалерию». Но Шилов строго сказал мне: «За отказ от работы исключим из партии, оставьте ваше мнение при себе». Нерадостно было на сердце от такого разговора...
Въехали в деревню, нашли дом, где размещался штаб 24-й кавалерийской дивизии имени С.К.Тимошенко. Командиру дивизии Шилов объявил решение Военного совета 30-й армии: полковник Малюков и комиссар дивизии отстраняются от должностей и предаются суду военного трибунала. Собрали командиров полков, и по их предложению командиром дивизии назначили старшего из них, полковника Чудесова. Должности комиссара и начальника политотдела Шилов предложил нам с Левиным поделить. Я сказал Шилову, что Левин участник финской войны, имеет опыт работы как комиссар полка, пусть он и будет комиссаром дивизии. Я надеялся, что после этого начальником политотдела назначат кого-нибудь из работников политотдела дивизии, но этого не произошло. Шилов согласился с назначением Левина — а меня назначил начальником политотдела. Затем он строго предупредил нас: «Надо собрать дивизию, не соберете — будете отвечать очень строго», — пожелал нам успеха в работе и уехал. Вся эта процедура с назначениями не заняла и двух часов. Так я стал начальником политотдела дивизии. Об этой должности никогда не мечтал, — а тут еще в кавалерийской дивизии! Мне было тяжело морально, так велика была ответственность, так тяжело было это время, — но надо было действовать.
Ночью мы вышли на перекресток дороги с Ленинградским шоссе и объявляли выходящим из окружения кавалеристам: «24-я дивизия направо, в ту деревню, где был ее штаб». К утру основная часть личного состава полков собралась. Бойцов кормили вкусным рисовым пловом с изюмом, а нам было не до еды — слишком велико было нервное напряжение. Утром мне представились сотрудники политотдела: старший политрук Элентух (секретарь парткомиссии) и политрук Терещенков — инструктор политотдела по партийному учету; помощником по комсомольской работе был младший политрук или сержант Стояновский, очень энергичный и храбрый человек. Политрука Луца, инструктора по оргпартработе, я не видел, он находился в части. Вот и весь состав политотдела. Мой предшественник был ранен и суду не подвергался. Познакомился я и с комиссарами частей: все они были выдвинуты только теперь, кадровые комиссары все были ранены и выбыли.
В одном из домов деревни я встретил бывшего комиссара дивизии и удивился. За столом, обставленным бутылками водки и буханками хлеба, сидел старший батальонный комиссар Саша Сальников, с ним мы вместе учились в Москве на курсах пропагандистов. Он очень обрадовался встрече и сказал: «Вот пью с горя. Дивизия не выполнила приказа командарма, и мы пойдем с Малюковым под суд ревтрибунала. Если не расстреляют, то докажу, что я не враг советской власти и кровью смою свою вину!» Он рассказал мне, как все было: до прибытия под Москву дивизия была в Иране, где занималась несением караульной службы и частыми конными состязаниями. Командир дивизии Малюков показывал там свое мастерство лихого рубаки: с тремя клинками (два в руках и третий в зубах) рубил на скаку лозу обеими руками сразу. Сразу после выгрузки в Подмосковье дивизия получила боевую задачу. Подчинялась она сначала 16-й армии, а потом 30-й, — и получила два приказа почти одновременно. Один командарм ставил задачу на одном направлении, а другой на другом. Последний приказ был получен одновременно с переходом в подчинение 30-й армии. Не решаясь выполнять тот или иной приказы, они оставили дивизию на месте, и так ее части попали в окружение, вырываясь теперь небольшими группами. Сальников обрадовался, что я назначен начальником политотдела дивизии, — и на этом мы расстались. Ему и командиру дали по 10 лет тюремного заключения, но разрешили находиться в действующей армии, чтобы искупить свою вину. Позже судимость была с них снята: Малюков получил новую дивизию, а Сальников стал строевым работником в оперативном отделе корпуса.
В состав дивизии входили три кавалерийских полка (18-й, 56-й и 70-й), бронедивизион, артбатарея и комендантский взвод. Штатный численный состав составлял около 3500 человек, коммунистов из них было около 900. При выходе из окружения дивизия потеряла часть орудий, пулеметов и личного состава, несколько бронемашин. По предложению комиссара при политотделе создали группу из сержантского состава (в ней были кавалеристы и водители машин из бронедивизиона), и сержант Лаптев из этой группы вынес из окружения боевое знамя полка. Мы представили его к награде, и он получил орден Красного Знамени.
Моим ординарцем стал кубанский казак Афанасий Семенович Крылов, на год старше меня, отслуживший кадровую службу во флоте. Он подвел мне оседланного коня и сказал: «Вот ваш конь, товарищ начподив». Я посмотрел на коня: гнедой, сильный, с пеной на удилах. Чтобы не конфузиться перед лихими наездниками, я на коня не сел, а сказал, чтобы запрягли его в санки. «Что вы, товарищ начподив, это строевой конь, а не обозный», — взмолился Крылов. «Ничего, пусть привыкает», — ответил я. Все же Ишку запрягли в санки, и он стал очень хорошо возить нас с Крыловым. По штатам в политотделе имелась легковая машина («эмка»), но она где-то запропастилась, и я не искал ее. Такая же машина была у прокурора дивизии, и мы иногда ездили на ней, а когда при бомбежке выбило переднее стекло, то мы приладили раму от окна разбитого дома. Впрочем, немного погодя я окончательно пересел в санки, да и остальные позапрягали своих строевых коней в санки или в розвальни.
Бои шли напряженные. Каждый вечер командир дивизии с комиссаром лично от командующего 30-й армии получали боевую задачу. Дивизия не имела боевого опыта и приобретала его в трудных условиях, с большими потерями среди командного и политического состава. Из кадровых командиров полков был лишь Курчашов (командир 70-го полка), и он недолго оставался в строю, а все остальные были вновь назначенные. Комиссар дивизии все время находился в разъездах, и мы встречались с ним редко, но новый командир дивизии полковник Чудесов был опытным человеком и много помогал мне в организации политработы в дивизии. Для получения боевых задач мне несколько раз пришлось ездить с Чудесовым в штаб армии. Нас часто переподчиняли от 30-й армии 16-й и наоборот; а были и дни, когда боевую задачу мы получали непосредственно от командующего Калининским фронтом генерала Конева. Немцы продолжали упорное наступление на Москву, бои шли в районе Клина. Части дивизии вели бои в пешем строю, а коней охраняли в тылу коноводы (по 10–12 коней на одного бойца). Личный рядовой состав был вооружен СВТ и клинками; их носили весь командный состав и часть политсостава. Клинки в ход не пускали, а винтовки часто отказывали в стрельбе: надежнее были кавалерийские карабины, имеющиеся у отдельных подразделений. Постепенно бойцы заменили СВТ на винтовки пехотинцев, уходящих в госпитали. Автоматов ППШ и ППД в дивизии было очень мало, лишь разведчики имели наши и трофейные автоматы.
К концу ноября морозы усилились. Личный состав получил зимнее обмундирование, ватные брюки и ватники под шинель, валенки. Получил и я валенки — одним из последних в дивизии, так как мои ноги в просторных сапогах не зябли. Моим секретарем и ездовым был замполитрука Дмитренко, который умел грамотно писать и печатать на машинке. Ежедневные политдонесения я диктовал Дмитренко прямо в санках, и он в перчатках с вырезанными для пальцев дырками стучал на машинке, периодически дуя на озябшие руки. С одним из порученцев политдонесение отправлялось прямо адресату. К концу ноября я уже хорошо знал политсостав всех частей дивизии. Комиссаром 18-го кавполка был политрук Макуха, смелый, настойчивый, храбрый и очень добросовестный человек, — но скоро он был тяжело ранен в живот, и его отправили в госпиталь. После этого комиссаром этого полка комиссар дивизии назначил политрука Терещенкова. Комиссаром 56-го полка был выдвинут младший политрук Мартышин, энергичный и исполнительный работник, а комиссаром 70-го полка был старший политрук Голубев (с ним я встречался еще в резерве).