21917.fb2
— Люська! У тебя выпить есть?.. Зайди! Нет, сейчас зайди — душа лопается!
Артамонов встревожился — жена была совершенно непьющая, и вдруг: «Люська, выпить есть?» Хотел было спросить, что случилось, но жена так саданула мимо него, что занавески на окне взметнулись.
Прибежала Люська с бутылкой портвейна, они выпили на кухне, и жена стала рассказывать подружке про открытие, так ошарашившее ее.
— Ну, скажи, Люська, что это?! — выкрикивала она. — Что делается, скажи?.. Ведь нет мужиков-то! Одни пьют и пьют, спились уже в труху, в тряпье, а другие козлы… — Тут жена выругалась так, что Артамонов за уши схватился. — Другие пыль из ковров выколачивают. Все! Середины нет!.. Это ж конец света, Люська!..
Артамонов не вышел к ним, трусливо просидел в кабинете. Жена поносила весь род мужской, и хочешь — не хочешь, а получалось, что, рикошетом, и его тоже. Хотя Артамонов не причислял себя ни к той, ни к другой крайности мужчин. Он, конечно, выпивал, случалось и крепенько, но, как говорится, ума не пропивал, а уж тем более не терял человеческого облика. Что касается ковров, то их у Артамонова сроду не было. И впереди они не предвиделись. По принципу: в сорок лет денег нет — и не будет.
Однако и к «середине», к некоему идеальному образу настоящего мужчины, о котором, выходит, тосковала супруга, Артамонов тоже не относился. Дело в том, что Артамонов был неудачником. Хотя, возможно, слово это и не совсем к нему подходило. Ну, грубо сказать — неудачник. И, главное, он знал причину своей невезучести. Жила в нем, по выражению одного старого товарища, «дурь африканская» — то есть детская наивность (это в седом-то мужике!) и несовременное правдоискательство.
Он про себя, про свой характер такую притчу сочинил. Допустим, идет собрание в какой-то строительной, скажем, организации. Выступает с трибуны оратор. Так и так, говорит, за истекший период заасфальтировали мы столько-то километров дорог, отрыли траншею под канализационный коллектор, уложили в нее бетонные трубы, привезли четыре машины песка в подшефные детские ясли и так далее, и так далее. Но — тут оратор переходит к негативной части — есть у нас, товарищи, отдельные недоработки и упущения. А именно: до сих пор остается лишь в проекте наружный туалет на два очка. Стыдно, товарищи! Особенно это касается Иванова — не обеспечившего объект пиломатериалом, Петрова — затянувшего дело с гвоздями, и Сидорова — не скорректировавшего их действия.
Это один тип оратора.
А вот другой. Выскакивает он петухом и, пропустив все достижения как плановые и само собой разумеющиеся, начинает крыть недостатки. Слушайте, — говорит, — братцы, да что же мы этот, извиняюсь, задрипанный сортир до сих пор не сколотили? Сколько же будет женский конторский персонал в кустики бегать? Иванов, чего глаза прячешь? Куда доски девал? На собственную дачу небось уволок?.. Петров! Ты что, из этих гвоздей спагетти делаешь?!.
Так вот, первый оратор, хотя он тоже недостатки не замазывает, выйдет в начальники и преуспеет в жизни. Второй же — никогда. Так и останется он крикуном, от которого все обстоятельные люди будут морщиться, как от зубной боли.
Артамонов был именно вторым типом «оратора». Знал про это, силился переделать себя и не мог.
Да и поздно ему было переделываться. Когда-то молодому журналисту Артамонову именно бескомпромиссность сделала имя. Его статьи, фельетоны, очерки охотно печатали в газетах и журналах. Говорили о них: «свежо»… «принципиально»… «отважно»… А прослыв отважным, попробуй когда-нибудь дрогнуть хоть разок. Иного Артамонова читатели теперь, пожалуй, не приняли бы. В редакциях же от его прямолинейности заметно начали уставать. Возможно, устарел сам Артамонов. А может быть, все наоборот: изменилось время, пришли другие люди — молодые, да рано помудревшие, осмотрительные. Кто знает… Только с годами Артамонов все чаще стал замечать, как ему пытаются деликатно, но настойчиво «опустить забрало». Впрочем, не всегда деликатно. Однажды в родной газете, где он верой и правдой много лет прособкорствовал, ему фразу «Случился как-то в нашем городе перебой со сливочным маслом» переделали во фразу «Случился как-то в нашем городе перебой со школьными тетрадями». Хотя Артамонов объяснял в статье, что перебой случился по вине каких-то головотяпов от планирования, а совсем не потому, что система наша передовая подкачала, дала трещину. Артамонова чуть инфаркт не хватил. Тем более что проворные мальчики, правившие статью, сделали это небрежно — и получилась несусветная глупость, срамота, «ослиные уши» вылезли наружу. Там сценка была: стоит в магазине тихая «кефирная» очередь. А масла нет — уже неделю. И тут залетает тетка, взмокшая, красномордая, бухает на пол две здоровенные сумки и в полный голос спрашивает у продавщицы: «Маша! Масло-то есть ай нет?» Продавщица ей отвечает, тоже не стесняясь: «А тебе какого — топленого или такого?» — «Да хоть такого, хоть такого», — «Ну, заходи после трех», — говорит продавщица.
При этом в очереди никто даже ухом не повел — привычное дело.
Так вот, в окончательном варианте статьи тетка с сумками врывалась в магазин канцпринадлежностей и кричала: «Маша, тетрадки-то есть ай нет?» На что продавщица отвечала ей: «А тебе какие надо — в клеточку или в линеечку?»
Стыд! Голову сняли.
Артамонов устроил «сцену у фонтана»: звонил в редакцию, кричал, что уволится к чертовой матери, что они там все сволочье, зубами за кресла держатся, что жизни не знают и знать не хотят — заелись!..
Да что толку. Себе только сердце надорвал, два дня потом провалялся.
Нет, перспектива выбивать пыль из ковров Артамонову не грозила. В этом смысле жена могла быть спокойна.
Шел третий час дня, а трухлявые мужички все ползали по мастерской, роняли изо рта гвозди и подолгу выковыривали их из щелей. Коля Тюнин, успевший за это время сгонять в дальний лес, нарубить в кузов пихтовых веток на венки, сварить суп и покормить братниных девчонок, не выдержал: отматерил мужиков сквозь зубы и взялся сам строгать и сколачивать доски.
И тут наконец явился «выбиватель ковров» — глава местного поселкового совета. Пришел с женой — с теткой в четыре обхвата.
Артамонов с братом курили на крыльце мастерской. Им, как сыновьям, не полагалось, по обычаю, самим делать гроб — и они маялись тут, переживали. Константин представил Артамонова: «Брат. Старший». Председатель мельком глянул на него, протянул вялую руку. Брат так брат: что ж такого. На Артамонове были разбитые Костины валенки, засаленный полушубок, не тянул он на известного журналиста. Значит, постой — послушай, как большой начальник разговаривает с начальником поменьше, с непосредственным подчиненным (Константин был членом поссовета и нештатным замом председателя).
— Ну что тут, как? — спрашивал председатель.
— Да вот делают, — отвечал Артамонов-младший. — Не готово пока.
— Что такое?!. Почему?.. Как так не готово? — застрожился председатель. — Я же с вечера отдал указание.
Строжился он, понятно, в адрес столяров, но те были за дверью, и получалось, что строжится председатель на Константина. Константин же и оправдывался:
— Да у них там, Сан Иваныч, электрофуганок отказал… да доски не сразу подходящие нашлись. Силантич-то кладовую сегодня не открыл — не вышел…
Артамонов раньше председателя не видел, знал о нем по рассказам Константина и теперь рассматривал украдкой: аккуратное пузцо, выпирающее из-под пальто, ухоженные усы, не отягощенные тревогой глаза. Не нравился ему этот тип. И Артамонов догадывался — почему. Он смотрел на него глазами брата. А у Константина с председателем конфликт произошел. Собственно, не конфликт: обиделся брат на председателя крепко. Дело в том, что когда накануне, перед ноябрьским, Константин отвез в больницу жену, председатель числился в отпуске — как раз ему оставалось отгулять до десятого числа. Константин-то надеялся — выйдет председатель, по случаю праздника. А тот законно отсидел дома. Константину, как заместителю, пришлось организовывать и торжественный вечер, и демонстрацию. Он и доклад готовил, и колонны организовывал. А дома пласталась больная мать — с тремя ребятишками, курями, поросенком.
Председатель, конечно, про обиду брата не знал. Да и сам Константин, если бы все не так вот — одно к одному, не обиделся бы. Ну, в отпуске человек — обыкновенное дело. А тут…
Председатель, построжившись, счел необходимым проявить чуткость.
— Со средствами-то как, Петрович? — участливо спросил он. — Теперь ведь расходы да расходы.
— Спасибо — не надо, — ответил Константин. И Артамонов поспешил вставить:
— Деньги есть, не беспокойтесь.
— Ну как же, как же, — сказал председатель, — Федоровна, посмотри там, у себя.
Жена достала пятерку, протянула Константину. И так эта пятерка царапнула Артамонова, что он аж зубы стиснул.
— Немедленно! — сказал брату, когда председательская чета откланялась. — Немедленно отдай! — он достал еще десятку. — Пошли немтыря — пусть водки мужикам купит.
Потом уж подумал: нехорошо. Человек, возможно, от души… Но все в этот день ранило его, все…
Привезли гроб с телом матери в город только поздно ночью. Коля Тюнин вел свою машину, как бог. За все семьдесят километров не тряхнул ни на одной выбоине, не затормозил резко. Хотя управлять было трудно. Во-первых, дорога. Такие «тещины языки», такие петли Артамонов только на Кавказе встречал. А во-вторых, в кабине их сидело четверо: старшая девчонка Константина уревелась вся — не останусь, поеду с бабой! Как ни уговаривали ее и отец, и Артамонов, и соседки — ни в какую! Хоть в кузове, да поеду. В кузов собрался залезть Артамонов, брату, с его легкими, ехать там была бы гибель, но Коля Тюнин скомандовал:
— Давайте все в кабину. Ужмемся как-нибудь. На всякий случай, — это Артамонову, — держи пятерку наготове. Если вдруг инспектор. Хотя, вряд ли.
Ехали, скреблись по гололеду, курили без конца — разгоняли дрему. Таиске сказали: «Терпи, раз напросилась».
Артамонову все это казалось нереальным: позади, в гробу мать… как же так?
Ему вспомнилась другая дорога с матерью. И другой день — теплый, сентябрьский, золотой.
Это было в сорок четвертом году. Им тогда нежданно-негаданно выделили в гараже, где работала сестра, трехтонку — вывезти сено для коровы. Шофер, молодой мужчина в полинялой гимнастерке, бывший фронтовик, пригласил мать в кабину: «Садись, глазастая, — я веселый». «Нет, мы наверху», — рассмеялась мать.
Ехали стоя, держась руками за кабину. «Ты ногами пружинь, сгибай их в коленках», — учила Артамонова мать. Шофер, задетый тем, что мать не села к нему, погонял вовсю, на тряских местах ходу не сбавлял. Мать, казалось, это еще больше веселило. Она разрумянилась, платок сбился на затылок, короткие темно-русые волосы трепал ветер. Она то петь принималась, то, нагибаясь к Артамонову, рассказывала ему разные истории, перекрикивая шум мотора.
— Вот, Тима, сейчас впереди ложок будет, заметь!.. В прошлом году, в сенокос, ехали мы тут верхами с Трясуновым дядей Иваном, с объездчиком, — ты его знаешь. Ехали шагом, только в ложок спустились, глядь, медведь дорогу переходит. Мы коней повернули и галопом назад. А до этого, только что вот старуху обогнали, шорку, — шла с котомкой за плечами. И опять ей навстречу. «Стой! — кричим. — Бабушка! Мамка! Ата! (Я не знаю, как по-ихнему.) Стой! Медведь там!.. А у ней — веришь? — аж глаза разгорелись. «Где медведь, где?» И вытаскивает ножик. А там ножище — страх смотреть. Платок с головы сорвала, руку им обмотала — и бегом в ложок, в кусты… Дак что ты думаешь? Зарезала ведь медведя! Они их, знаешь, как режут? Он на дыбы вспрянет, пасть разинет — а они ему туда руку с ножом, в пасть. Только обматывают руку потолще, чтобы не сжевал… Вот до чего отчаянный народ…
Возвращались опять наверху, на возу с сеном. Везли еще полмешка овсяной муки, знакомая старуха в деревне Безруковке уделила. Мать положила голову на мешок, мука через мешковину пудрила ей волосы.
— А что, Тима, — говорила мать, глядя в небо. — Вот приедем сейчас домой — а там папка ждет, а?
(Артамоновы уже месяца два, как получили от отца письмо: «Лежу в госпитале, ранен легко, скоро ждите домой…»).
Господи, какое это было счастье: ехать под чистым небом с веселой, разговорчивой матерью, знать, что корова теперь с кормом, что вечером будут овсяные блины, и под радостный стук сердца думать: а вдруг, правда, отец уже дома?
У сестры не спали. Горели в квартире все окна. Уже собрались самые близкие родственники. Дядя Василий пришел — младший брат матери, с женой — тетей Марусей; дядя Гоша — младший брат отца. Были и трое взрослых сыновей дяди Василия, но эти только помогли занести гроб в квартиру и до завтра распрощались. Чего больше всего опасался Артамонов, то и случилось: сестра упала на грудь матери и завыла. Хуже даже получилось, чем он предполагал, страшнее. Он ждал: ну, покричит, попричитает — и все. Без этого не обойтись. Но она растравила себя причитаниями, зашлась до синевы, до припадка.