21917.fb2
— А у него чья голова? — попробовал возразить дядя Гоша, кивнув на Артамонова. — Он же вылитый отец. Я другой раз гляну на него и аж вздрогну — Петро!
— Да я не про ту голову, Георгий Спиридонович. Я же иносказательно. Разве же отец глупый мужик был? Кто это может сказать? Я про то, что голова! Характер! На ней все держалось, и тут ты спорить не можешь… А почему — знаешь? — Это уже Артамонову. — Эх, если б ты всю ее жизнь знал, с малолетства! Такое ни в одной книжке не прочитаешь…
Шла вторая бессонная ночь.
Артамонова словно выдубили. Было ощущение, что остались только кости да кожа (он прямо физически чувствовал, как обтягивала она скулы, челюсти) — и какая-то утрамбованная, утоптанная пустота внутри.
Константин и Миха давно спали в Ольгиной комнате. Увела тетя Маруся туда же заслабевшего от водочки дядю Василия (он всегда-то на нее не шибко крепкий был). Сморился и дядя Гоша.
Артамонов же все бодрствовал. Долго еще пил чай с Оксаной и сестрою — теперь они заняли оставленную мужчинами кухню.
Наконец женщины его уговорили: ложись поспи — сколько можно?
— Я тебе в маминой комнате на кровати постелила, — сказала сестра.
— Не надо, — твердо отказался Артамонов. — Кровать вам с Оксаной.
Ему правда не нужна была кровать в состоянии этой невесомости. Он бросил в простеночке, в закуте перед Ольгиной комнатой, свой кожушок, на нем и свернулся.
…И начался их самый трудный день.
Начался он с ударившего внезапно дурного крика, причитаний.
Артамонов очумело вскочил. Не понял со сна: где он? что с ним?..
А это, оказывается, соседская тетка пришла попрощаться с бабой Кланей. Ей, видите ли, на работу надо было с утра, к выносу она никак не поспевала, ну и решила отреветь свое в половине седьмого утра… Это когда в доме только в половине пятого все кое-как угомонились, растыкались по углам.
Артамонов завел на кухню Оксану и решительно сказал:
— Вот что, женка, бери все в свои руки. Сейчас пойдут: родственницы десятиюродные — их тут пруд пруди, я не то что по именам, по фамилиям не всех помню, — соседки, подружки. Им для приличия откричаться надо, а Таську они нам угробят. Да и мы тоже не железные… Так что, лови их прямо в коридоре, в дверях. Стой как цербер — весь грех на мне.
И Оксана встала… Родственницы, не знавшие вторую жену Артамонова в лицо, соседские бабки аж крестились, чуть ли не отплевывались, да нельзя было плевать: что за баба такая? Откуда, взялась? Вот, нечистая сила, — и попричитать не дает!
Плач, причитания все же время от времени прорывались, хотя в комнате старух перехватывала приемная дочь дяди Гоши Ирина, тоже настропаленная Артамоновым. И всякий раз участницей этих надрывных сцен оказывалась сестра. Она оделась во все черное (откуда взяла?) — вдова, да и только. Анастасия словно вину какую перед матерью отмаливала. А в чем она, вина-то? В том, что в деревню ее отпустила? Нет. Это случайность, совпадение. Вина их всех перед матерью — великая! — в чем-то другом, что не выскажешь словами, умом даже не охватишь. И эту вину нельзя отмолить, отплакать. С ней жить предстоит.
Артамонов, к тому же, должен был встречать приходящих — как старший сын и вроде теперь хозяин. Сестра, конечно, была тут главной, и дом был ее, но она совсем выключилась со своей скорбью.
Артамонов встречал, здоровался, выслушивал соболезнования:
— Ой, Тима!.. Никак ты?… И не узнала бы. Ведь я тебя вот такого… А ты, глянь-ко, седой уж весь, белый… Мамка-то, а?.. Вот оно как — живем, живем… Горюшко-то какое, Тима…
В общем, к обеду Артамонова заколотило.
Он махнул на все рукой, ушел в комнату к молодежи: племянница Ольга, какая-то подружка ее институтская, Миха сидели там, курили, в комнате было уже не продохнуть.
Заскочила следом Ирина. Она — молодец, энергичная женщина — за всеми доглядывала: как? что? не надо ли чего? Увидела, как Артамонов спичкой по коробку промахивается, достала парочку каких-то таблеток.
— Ну-ка, братец, проглоти.
— Что это? — спросил Артамонов.
— Давай, давай, — не бойся. Таблетки равнодушия — я их так называю. Я, Тима, со своим оболтусом совсем уже психушкой стала. Пошла, сдалась врачам. Вот, выписали. Теперь он придет вечером, развыступается — а я наглотаюсь этих таблеток и гляжу на него, как… корова выдоенная. До фени все!
Артамонов проглотил таблетки. Минут через пятнадцать, правда, ощутил дремотное равнодушие. О чем-то говорили Миха с Ольгой (он не прислушивался), плавал слоями табачный дым, и Артамонову казалось, что он тоже плывет в этом дыму.
Тут пришло время выносить гроб, залетели в комнату дядьки, раскудахтались, размахались руками:
— Тимофей, что же ты сидишь?.. Надоть чевой-то делать!
Артамонов смотрел на них сквозь дрему и спокойно думал. «Старые дядьки стали. Старики. Бестолковщина. В таком простом деле распорядиться не могут».
Старики напрасно гнали волну. Коля Тюнин и дяди Васины сыновья все уже наладили. Подоспел, кстати, и «оболтус» Ирины. Маленько, правда, под газом, но деловитый, сосредоточенный. Он в иные моменты мог проявиться мужиком собранным, решительным, умелым. Чем и покорил когда-то Ирину.
Вот когда Артамонов понял мудрость народного обычая: дети в такой день должны оставаться только зрителями. Если за все хвататься самому — просто не вынесешь.
…Потом было кладбище. Снова толкотня, многолюдность. Это опять же сестра распорядилась: заказала в постройкоме, где работала главбухом, два автобуса — всех привезли, даже немощных, полуходячих.
Только и расступился народ, когда дети пошли с последним целованием.
Гроб стоял на табуретках, возле свежей могилы. А рядом, в этой же оградке, разобранной сейчас с одного боку, насыпан был старый холмик. И на нем — пирамидка со звездочкой. И выцветшая фотография отца.
Артамонов прислонился щекой к холодному лбу матери.
Забыл снять шапку. Кто-то, сзади, снял. «Переселяйся, — сказал Артамонов. — Пожалуйста, переселяйся…»
Тут ему застучала костылем по спине тетя Груня, бог знает какого колена родственница:
— Гражданин, гражданин! Хватить! Дайте сродственникам проститься!
Полуслепая была тетя Груня — уже много лет, выжившая из ума, всех называла «гражданин», даже собственного мужа. Полезла прощаться, оступилась, чуть не сверзилась в могилу. Бдительный Иринин муж успел поймать ее за шиворот.
Артамонов незаметно сунул под язык таблетку валидола, побрел куда-то между могилами, загребая валенками снег.
Потом остановился. Вспомнил: «Миха… Миха-то как там?..»
И вернулся.
Миха совсем скис. Стоял, упрятав подбородок в шарф, горбился. Первые это были в его жизни похороны…
Оксана рядом — раньше Артамонова сообразила — кутала ему грудь, что-то говорила тихо.
Артамонов подошел к ним. Они стояли в отдалении от всех, и Артамонов остро почувствовал их состояние: посторонние, неприкаянные. Он тоже заговорил. Чувствовал — требуются какие-то слова. «Надо перетерпеть все это, — говорил он. — Вот этот самый момент. Момент отчуждения. Она сейчас не с нами, что делать. Она была нашей и будет еще — потом, завтра, всегда. А сейчас она принадлежит не нам, а всем этим близким и неблизким людям, необходимому ритуалу… Надо перетерпеть…»
Он говорил, а за словами, рядом с ними вставала мысль: ну, вот и все… все. Шлагбаум открыт. Впереди «последняя прямая». Жизнь представилась ему длинной цепью, у которой вот сейчас отпало переднее звено. Теперь он сам это переднее звено. За ним — другие: скукожившийся, жалкий Миха, дочка, их будущие дети. Там не видно края — в неясность, в туман, мельчая, уходит цепь. А здесь, резко, — обрыв. И тянуть, тянуть эту цепь, пока не споткнешься, не упадешь… Мать потому так долго держалась за жизнь — старая, изболевшаяся, — что заслоняла детей. Вот именно — заслоняя собою…
На другой день после похорон Артамоновы делили материнское наследство. Делила, по праву старшей, сестра. Она же где-то и разузнала про этот обычай: после смерти человека полагается каждому из близких отдать какую-то его вещь. Себе сестра взяла вязаную кофту. Дочери ее, племяннице Артамонова, достались маленькие серебряные сережки, которые мать, проколов когда-то давно уши, так ни разу и не надела. Оксана получила кашемировый цветной платок. Миха — любимую книгу бабушки, роман «Жизнь Нины Камышиной» писательницы Елены Коронатовой.