21988.fb2 Национальный клад. Рассказы о наших помощниках - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

Национальный клад. Рассказы о наших помощниках - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

«Полно ломаться, отдавай за рублик»…

Ломкой, помимо крушения чего-то или похмельных мук, о чём мы уже говорили, называют и всяческие перестройки. В том числе — общественные. Одна из таковых, в недавние времена пережитая нашим народом, отрыгается и ныне муторнее всякого похмелья.

Ломового извозчика, также упомянутого выше, называют ещё ломовиком, «ломаником» в ряде говоров — силача, «ломовиной» — здоровенного, но неуклюжего мужика или парня, «ломыгой» — идущего напролом, ну, а «ломашником» — наломанный хворост.

Весьма редкое и экзотичное слово «ломово» — не то существительное, не то краткое прилагательное или наречие — употреблено в одном целительном заговоре, пользуемом знахарками:

«Отговариваю от раба Божия (имярек) щипоты и ломоты, потяготы и позевоты, уроки и призоры, стамово и ломово, нутренно и споево, закожно и жилянко…»

Ломок, кроме уменьшительного от «лом», может означать в народной речи и отломанный кусок, отломыш. Как в пословице:

«Жить домком, не ломать хлеб ломком, а резать ломтём».

Тут примечательно ещё и сочетание «резать ломтём», хотя ведь и ломоть по происхождению — от лома, ломания, а не от резания. Но всё же ломоть издавна воспринимается именно как сукрой, срезок хлеба, часто — во весь каравай. А поскольку хлеб — всему голова, то и с хлебным ломтём, естественно, связано наибольшее число пословиц. Притом — самых мудрых и поучительных. Заглянем хотя бы в тот же далевский словарь:

«Хлеба ломоть, и руками подержаться, и в зубах помолоть»,

«Погнался за крохою, да без ломтя остался»,

«Отдашь ломтём, а собираешь крохами»,

«Временем и ломоть за целый хлеб»,

«Отрезанный ломоть к хлебу не пристанет»,

«В чужих руках ломоть велик»,

«Дадут ломоть, да заставят неделю молоть»,

«В своём ломте своя и воля»,

«Не много работников, да много ломотников».

Две последние пословицы звучат особенно современно, прямо всем нам с вами — не в бровь, а в глаз.

Лом «проглядывает» также в названиях многих трав, к примеру, в ломовке или ломоносе, известном ещё как бородавник и нищая трава. Но мне особенно нравится «ломикамень» — так иногда называют разрыв-траву, охотно употребляемую знахарями и колдунами в снадобьях, а также поэтами в своих виршах, даже теми, кто эту самую разрыв-траву в глаза не видал.

Ну, и говоря о ломе, нельзя не упомянуть о его родной сестре — пешне, которая является не чем иным, как тем же ломиком железным, только укороченным и с трубкою на тыльном конце, в которую вставляется деревянная рукоять, а попросту ручка, гладкая палка. Пешнею так же можно и камень ломать, и твёрдую землю долбить, но в наших сибирских местах ею чаще долбят и колют лёд. У рыбаков даже есть (по крайней мере — было) особое название для тех из них, кому поручается выдалбливать пешнями проруби в реке, в озере для подлёдного лова рыбы сетями или неводами, — «пехари». Случалось когда-то и мне выступать в роли пехаря на Амыле, но, правда, не на самой реке — на тихой старице, да и проруби я вырубал не для сетей, а для хитрого самодельного агрегата, которым каратузские рыбаки как бы соскребают мормышей с изнанки льда — отличную наживку для зимнего ужения. А кое-где ещё живёт в народе такое словцо, означающее отколотый пешнею кусок льда — «пешенец». Колоритное, верно? И весьма благозвучное и выразительное. Так и хочется удержать его в нашем языке…

У родителя моего в хозяйстве, кроме лома, была и пешня. Ею обкалывали зимою колодезный сруб, обраставший льдом. И продалбливали прорубь в Тимином пруду, куда мать и сёстры носили в больших бельевых корзинах полоскать выстиранное бельё.

У меня же ни на даче, ни в квартире, увы, пешни нет. Вроде бы без надобности она. Да и не укупишь её в нынешних магазинах и на рынках-барахолках. Уходит, видно, пешня в прошлое, в историю. Но зато остаётся с нами её стойкий братец лом, незаменимый помощник и при всех нынешних компьютеризациях и нанотехнологиях. А коли действует в жизни, здравствует и в языке. Вот даже сегодня, встретив меня на автобусной остановке, приятель спросил: «Чего стоишь, как лом проглотил?» Я умолчал, что подлый радикулит не даёт согнуться, и, бодрясь, ответил шуткой, мол, это меня гордость распирает. От нашей достопочтенной действительности. Да и вообще с возрастом «спинку держать» надо, чтобы в старики досрочно не записали. Ломота ломотой, а ты ломом стой.

Где серп гулял

1.

Многие читатели, конечно, догадались, что в заглавии с некоторой вольностью воспроизведены слова из хрестоматийного стихотворения Фёдора Тютчева «Есть в осени первоначальной». Они открывают вторую строфу, которая полностью звучит так:

Где бодрый серп гулял и падал колос,Теперь уж пусто всё — простор везде, —Лишь паутины тонкий волосБлестит на праздной борозде.

Хотя, пожалуй, большей известностью пользуется не начальная, а две заключительные строки её. Обычно их приводят на уроках литературы как яркий пример «говорящей» детали — паутины на борозде — и выразительного эпитета «праздной», свидетельствующих о цепкой наблюдательности и высоком художественном мастерстве автора. Возможно, приводят с лёгкой руки Льва Толстого. По свидетельству современников, встречавшихся с ним, Лев Николаевич часто хвалил эти тютчевские строки, особенно восхищаясь метким определением осенней борозды, которое «на многое намекает».

И ведь действительно за этой паутинкой, сияющей на опустевшей, «праздной» пашне, встаёт целая картина сельской жизни. Осень. Последние ясные деньки. Отдыхающие поля. А вместе с ними отдыхающие от трудов праведных и жнецы-землепашцы, которые, убрав хлеб, снова подняли сохою землю к пласту пласт, подготовили для будущего урожая и оставили «пустовать» до весны. И воцарились тишина, покой и умиротворение там, где ещё недавно «бодрый серп гулял…»

Потому, наверное, и особая слава у серпа среди прочих инструментов, что он венчает сельскохозяйственный год, сопровождает и даже сам ведёт жатву, уборку главного для земледельцев урожая — хлебного. Иные же достоинства его не столь очевидны. Он весьма невелик, предельно прост по замыслу и устройству. И все толковые словари, старые и новые, словно сговорившись, определяют его тоже на удивление просто и однообразно. А именно — как ручное крестьянское орудие в виде «кривого» или «сильно изогнутого» «мелко зазубренного ножа» для срезывания с корня хлебных злаков.

Давно замечено, что лучше всего внешний облик серпа передаёт молодая либо ущербная луна, то есть находящаяся в начальной или же в последней фазе, если выражаться наукообразно. Потому, должно быть, словосочетания «серп луны», «лунный серп», а то и «серп на небе» мы воспринимаем уже не как метафору, а как привычное параллельное название этого небесного ножа, изогнутого серебристым серпом. Правда, без ручки, в отличие от земного, у которого она обязательно имеется, и называют её, понятое дело, серповищем — по аналогии с топорищем, косовищем и прочими «ищеми».

Деревянная рукоятка серпа, как правило, бывает фигурной «под руку», выточенной с большой любовью и тщанием и даже — окрашенной. Видимо, в знак особого уважения к этому «хлебному» инструменту-помощнику. По крайней мере, таковыми были серповища в пору моего деревенского отрочества, когда их зачастую сами выстругивали, вытачивали наши мастера на все руки. А вот железко серпа, изогнутое полукругом и мелко зазубренное с внутренней стороны, бывало исключительно заводского изготовления. На подобное изделие не замахивались нашенские кузнецы. Возможно, насечка зубчиков была для них слишком тонкой и кропотливой работой, а может, не находилось такой твёрдой стали, которая приличествует жатвенному ножу.

Хотя — как сказать… Ведь, кроме серпа для жатвы злаковых, водился на иных подворьях и отдельный — для прополки крупных сорняков, который был более грубым и тупым, и назывался «серпилень». Я лишь однажды видел такой у наших деревенских соседей — старообрядцев: толстоватый, со следами синей окалины, он показался мне самокованным. И, возможно, это его собрата имела в виду старинная поговорка, утверждавшая, что тупой серп режет руку пуще острого. Хотя в наши времена и траву, если возникала надобность, большинство селян срезало не какими-то там серпиленями, а обычными хлебожатными серпами с фабричным ножом, да и рукояткой.

Но всё же, коль назвали мы первые из производных от серпа, логично будет сделать небольшое отступление и коснуться некоторых других родственных слов и предметов. Их немало. В одном словообразовательном ряду стоят, к примеру, серпик, серповище, серпник, серпянка, серповой, серповидный, серпообразный, серпастый, серпоклюв, серпорез. Все они в основном понятны без лишних толкований. Стоит разве только напомнить, что серпник, серпоклюв, серпорез — это названия трав, серпянка — хлопчато-бумажная ткань, ряднина вроде грубой марли, а серпастый — вообще новое словцо, придуманное поэтом Владимиром Маяковским, большим любителем неологизмов, специально для броского определения советского паспорта, «серпастого» и «молоткастого».

Однако насчёт словесных корней самого серпа, в отличие от пил, вил, лопат и прочих тяпок, сказать что-либо определённое затруднительно. Правда, такие созвучные ему слова, как «серпантин» (цветная бумажная лента, которую бросают в танцующих на увеселительных тусовках, или дорога, что вьётся змейкой в горах), «серпентин» (минерал, напоминающий змеиную кожу), да и «серпентарий» (питомник для ядовитых змей, где их «доят» фармацевты), явно происходят от латинского слова serpent (змея), но неужели и наш серп… Очень уж не хочется, чтобы это крестьянское орудие труда, столь близкое и родное русскому сердцу, тоже происходило от какой-то латинской змеи. Или от змея. Даже с учётом того, что последний в евангельском поучении «будьте мудры, как змии, и просты, как голуби», служит символом разумности. Кто первым назвал серп таким именем за его характерный изгиб, скорее имел в виду просто ползучего гада. Обидно…

Но вот пока нет у меня на примете иного слова, более подходящего в прародители трудяги-жнеца. Не предлагать же, право, подмосковный град Серпухов либо траву серпий, идущую на жёлтые органические краски и так любимую всеми кошками, что в народе её зовут кошкиным ладаном. И нам остаётся считать, не теряя достоинства уважаемого инструмента, что наш серп ни от чего, ни от кого не происходил, наш серп гулял сам по себе.

2.

Должен признаться, что мне лично ни разу не доводилось жать серпом зрелые хлебные злаки, а приходилось лишь резать траву, притом зачастую самую банальную — сорную. Я и сегодня держу в дачном хозяйстве серпец, подоткнутый в кладовке за стропилину. Изредка беру его, чтобы пройтись по приствольным кругам яблонь, ранеток, ягодных кустов, где трава растёт по-особому буйно. Случаются и порезы на руках, как бывало в крестьянском отрочестве. Но, слава Богу, не глубокие, так, рядовые царапины, которые быстренько подсыхают и затягиваются. Не в пример тем, далёким, следы от которых мы носили на ладонях и предплечьях по всему лету. А сосед мой Пашка Звягин однажды нанёс серпом себе такую рану, что наверняка и поныне ходит с корявым рубцом.

Теперь за давностью лет я уж не припомню точно, зачем ему во двор потребовалась свежая трава. Для приболевшей ли коровы, отставленной временно от пастьбы в стаде, для телёнка ли с поросёнком, а может, и для всей живности вместе, но только Пашка взял острый серп, бросил на плечо рогожный куль, огромный, как матрасов-ка, и направился в луга за травой по Юшкову проулку. Здесь-то мы с Ванчей Тёплых, другим моим закадычным приятелем, и встретили его. А поскольку Пашка был у нас признанным вожаком (по-нынешнему, авторитетом), то охотно вызвались помочь ему и потопали за ним в сторону ближайшего Арсина лога. Летний день клонился к вечеру, но ещё вовсю светило солнце, от земли веяло теплом, и лишняя прогулка «на природу» была нам в радость.

Уже сразу за поскотиной, в лощине, под наши босые ноги легло ковром замечательное разнотравье с частыми головками красного клевера и белыми зонтиками аниса. Пашка нашёл его вполне подходящим для заготовок корма и тут же приступил к делу. Захватывая левой рукою горстки травы, он ловко подрезал её серпом, зажатым в правой, и клал рядком на стерню. А мы с Ванчей собирали эти зелёные пучки и запихивали в горловину ёмкого куля. Свежесрезанная трава приятно пахла анисом и пикульником. Работа наша спорилась. Мы оживлённо разговаривали о своих ребячьих делах. Но вдруг Пашка резко замолк, побледнел лицом и, отбросив серп, поднялся. — Змея? — вырвалось у меня подозрение.

— Хуже, — загадочно сказал Пашка.

И только тут мы увидели, что с левой руки его, которую он держал на отлёте, каплет, почти ручьится кровь. А, подойдя поближе, оторопели: ребро ладони, от основания мизинца к запястью, было срезано напрочь, красная мясная долька висела на одной кожице. Мы растерянно смотрели на Пашкину кровавую руку и молчали, не зная, что делать. Первым нашёлся сам пострадавший атаман:

— Рвите рубаху! — скомандовал он.

Тотчас поняв замысел командира, я покосился было на свою видавшую виды безрукавку, но Пашка опередил меня:

— Рвите мою! — бросил он почти сердито и сам начал здоровой рукой расстёгивать верхние пуговицы. Мы помогли ему стянуть рубашку, которая тоже оказалась далеко не новой, что, впрочем, сошло за достоинство, ибо помогло нам без особых усилий располосовать её на длинные ленты.

Приложив отрезанный кусок плоти к месту, Пашка туго замотал руку, а мы повыше запястного сустава стянули её тряпочным жгутом, чтобы остановить кровотечение. И уже без лишних разговоров двинулись гуськом в деревню. Пашка шёл впереди, Ванча, чуть приотставая, поддерживал его за локоть, а я семенил сзади, таща на спине полкуля травы, в которую был сунут и злополучный серп.

Наш лучший в округе фельдшер дядя Миша, к которому мы догадались препроводить Пашку, прямо на дому обработал его пораненную руку и забинтовал настоящим бинтом, однако отставший ломтик мяса, державшийся на коже, просто отстриг, решив, что он не приживётся. И у Пашки, как уже сказано мною, на ребре ладони остался грубый шрам на всю жизнь. Памятная метка о незадачливом походе за травой с таким лёгким да ловким, однако и весьма опасным инструментом. Не зря, видно, мы, встречаясь в жизни с чем-либо неприятным и болезненным, невольно вспоминаем народное присловье: «Как серпом по шее…» А у иных вырывается при этом и словцо покрепче — о более чувствительных частях тела.

Кстати, когда я впервые прочитал или, может, услышал в песне строки поэта Некрасова: «Приподнимая косулю тяжёлую, Баба порезала ноженьку голую — Некогда кровь унимать!», то, помнится, подумал: «Это как же она, милая, косулей-то порезала ногу? Ведь коса — на длинном косовище, и лезвие довольно далеко отстоит от «ноженьки». При косьбе травы косой-литовкой разве что «подрезают пятки» впереди идущему косарю, если он зазевался. Да и то их подрезают, лишь образно говоря. А всерьёз порезать свои ноженьки-рученьки можно скорее серпом. Это я знал сызмала по личному опыту. Ибо мне приходилось с серпом в руках «бороться с сорняками» не только в отцовском огороде (особенно — со жгучей крапивой вдоль городьбы), но и на общественных полях, в том числе — и хлебных.

3.

Теперь, наверно, удивятся многие, если я скажу, что мы, деревенские ребятишки, когда-то пололи зелёные поля злаковых культур (да, да, всходы пшеницы, ржи, овса), притом делали это с помощью серпов. Ныне едва ли кто полет огромные хлебные полосы, тем более — вручную. Слишком уж хлопотно и невыгодно. А в прошлые времена это было привычным делом. По крайней мере, в нашей четвёртой бригаде, в которой бригадирил мой отец. Мы, мальчишки, девчонки, в пору каникул собирались в небольшие звенья, человек по пять-семь, брали серпы и, вытянувшись этаким фронтом, шли в атаку вдоль поля по междурядьям, срубая на пути колючий осот и жабрей, жирный молочай, кусты кислицы с белыми кашками на стеблях и прочие «злостные» сорняки, вымахавшие до особо наглых размеров.

Забавная деталь. Эти наши прополки хлебов нередко прерывались грозами и ливнями. И вот когда, вынужденные оставить работу в поле, превратившемся в грязное месиво, мы бежали домой, то при каждом громовом ударе дружно выбрасывали из рук наши серпы, кто на дорогу перед собой, а кто и в воздух, точно бумеранги. Некоторые при этом, чаще — девчонки, более непосредственные в выражении чувств, испуганно творили молитву и размашисто крестились. Было такое поверье: отбрось от себя серп во время грозы, иначе — убьёт…

Так поступали и взрослые жнецы, точнее сказать — жницы, ибо жатва серпом была делом почти исключительно женским. И мне, как ни странно это ныне сознавать, довелось ещё видеть собственными глазами настоящих жниц, срезавших серпами зрелые хлеба. Зачастую — рожь, потому как она первой подходила к жатве, когда большая хлебоуборочная страда только начиналась, и жнейки да комбайны лишь настраивались на неё, тарахтя возле кузницы. А также и потому, что хлебостой ржи обычно удавался таким густым и высоким (по слову отца, заедешь на лошади — и дуги не видно), что косить его жнейками, а тем более комбайнами было несподручно. К тому же комбайнов, тогда это были одни прицепные «Коммунары» и «Сталинцы», на уборку всех хлебов в колхозе не хватало.

Вместе с другими крестьянками работала жницей и моя мать. Она, с серпом на плече, уходила на жатву рано, не успевая толком поесть, и когда жали рожь на недальней полосе над озером Пашиным, я приносил ей в поле обед. Всё было почти как в стихотворении Тараса Шевченко «Жница», которое мы учили в школе наизусть. Если помните, там героиня видела во сне идиллическую картину их с мужем крестьянского счастья: «Они с лицом весёлым жнут На поле собственном пшеницу, А дети им обед несут… И тихо улыбнулась жница». Наверное, что-то подобное переживала и моя мама. Она тоже встречала меня с «тихой» улыбкой и, словно бы делясь с товарками своею радостью, каждый раз не без гордости говорила: «О-о, кормилец пришёл! Не пора ли и передохнуть, перекусить?».

Но прежде чем присесть вместе с матерью перед стеною ржи с домашними котомками и корзинками за нехитрый обед, жницы добивали свои «урочные» снопы и постати. А я, словно заворожённый, следил за работой наших мастериц. За тем, как они методично забирали рукой пучки стеблей с колосьями, подрезали серпом у самых корней и клали рядом на жнивьё. Когда накапливалась ладная охапка, скручивали из очередного пучка этакий соломенный жгут, называемый перевяслом, и туго опоясывали им собранный сноп. Готовые снопы устанавливали в круг, двенадцать на попа, колосьями другу к дружке, один «в навершие» (по числу апостолов с Учителем их) — и получался тот самый суслон, о котором уже говорилось в моих заметках.

Помнили Спасителя крестьянские предки наши. Когда «на барском поле жали», помнили, и когда — на колхозном, не забывали. И свято верили, что Он не оставит нас, грешных, «труждающихся и обременённых», иначе зачем бы научил главной молитве на все времена, обращённой к Отцу с такими пронзительными словами, полными надежды на Его милосердие: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь…»

Надобно заметить, что, по неписаным правилам, жали хлеб насущный молча, в благоговейной тишине. А песни пели по дороге домой. При этом нередко звучали и песни о матушке-жатве, которые мне тоже самому доводилось слышать. Особенно запомнилась одна из них. Должно быть, потому, что её охотно выводили не только голосистые жницы, но и любил напевать «под нос» мой родитель, по натуре певун невеликий, когда бывал в добром настроении: скажем, едучи с поля в своих дрожках после удачного трудового дня либо мастеря что-нибудь ладное в домашней столярке под навесом. Доныне точно не знаю, истинно народная эта песня или «авторская», но, похоже, старинная, из глубин крестьянского житья-бытья.