22082.fb2
Berlin, Kurfurstendamm, 203 *
10.VI.1922
Сударыня!
Мне сообщили, что в Америке существует мнение, будто голод в России уже утратил свой грозный характер и что работа организации мистера Гувера (имеется в виду деятельность АРА. - В. К.) вполне достаточна для спасения миллионов русских крестьян, осужденных голодом на смерть.
Разрешите мне сказать несколько слов по этому поводу.
Я думаю, что работа организации Гувера по широте ее - явление небывалое в истории. Никогда еще ни одна страна в мире не приходила на помощь другой стране так великодушно, с таким обилием сил и средств. Люди Гувера действительно мужественные люди; я не преувеличу, назвав их героями. Америка вправе гордиться детьми своими, которые так прекрасно и бесстрашно работают на огромном поле смерти, в атмосфере эпидемии, одичания и людоедства.
Эта работа кроме своей прямой задачи - спасения миллионов людей от голодной смерти - имеет еще и другое, на мой взгляд, более важное значение: она возрождает в русском народе убитое войной чувство человечности, воскрешает уничтоженную мечту о возможности братства народов, реализует идею совместного, дружеского труда наций.
* К этому времени М. Горький выехал для лечения в Западную Европу, где прожил до 1928 года.
Европейская война - а за нею интервенция и война гражданская с ее ужасами - ожесточила сердце русского народа. Особенно глубоко вредное влияние имела интервенция: несмотря на свою умственную темноту, мужик понял, что иностранцы не хотят видеть его свободным, желают восстановить в России старый режим. Мужика убеждали в этом и факты, и речи, и озера крови, и разрушение его жилищ. Вполне понятно, что у него явилось отрицательное отношение к иностранцу - кто бы он ни был, он хочет сделать русский народ рабочим скотом помещиков, чиновников, купцов.
И вот в страшные дни гибели и голода, в дни полной беспомощности эти враги-иностранцы являются спасителями жизни миллионов детей, бескорыстно и бесстрашно работают и работою своей разрушают в русском народе накипевшее чувство вражды и ненависти.
Вы, конечно, понимаете, как это важно, какие прекрасные результаты может дать работа организации Гувера. Со временем мы все-таки будем жить и работать все как друзья и братья, - слава тем, кто приближает этот необходимый для нашего счастья момент!
Возвращаюсь к основной теме моего письма.
Голод - не уменьшается. Организация Гувера, самоотверженно работая на Волге, не может, конечно, обнять размеры несчастья в других областях огромной России. На берегах Черного моря - в Одессе, в Крыму - беспомощно погибают тоже миллионы людей. Вымирают немцы - колонисты юга, люди культурные, прекрасные работники. Вымирают евреи - дрожжи, необходимые для тяжелой России. Погибают трудолюбивые, честные татары и, разумеется, больше всего русские - особенно дети.
Голод значительнее и грознее всего, что говорят и пишут о нем. Сотни тысяч десятин посева уничтожаются саранчой. Саранчу едят и болеют от этого. Едят корни, траву, листья, это возбуждает эпидемические заболевания, грозит холерой. Я не могу дать цифр смертности, потому что сомневаюсь в точности подсчета умерших. Письма, которые я получаю отовсюду, рисуют положение ужасным. Везде истощенные зимним голодом люди с жадностью набросились на растительность весны и - Вам ясно, что следует за этим.
Позвольте также обратить Ваше внимание и в сторону русской интеллигенции, главным образом - русских ученых. Все это - люди зрелого возраста или старцы, истощенные годами недоедания, героической работой своей в условиях холода и голода. Это - лучший мозг страны, творцы русской науки и культуры, люди, необходимые России более, чем всякой другой стране. Без них нельзя жить, как нельзя жить без души. Эти люди - мировая, общечеловеческая ценность.
Их во всей России только 9000 - ничтожная цифра для такой огромной страны и для культурной работы, необходимой русским. Эти 9000 ценнейших людей постепенно вымирают, не успевая создать заместителей себе.
Думаю, сказанного достаточно для того, чтобы возбудить энергию друзей русского народа, людей, желающих помочь России прожить проклятый год.
Свидетельствую Вам мое уважение
М. Горький".
Письмо М. Горького в Америку не случайно. Приехав в Берлин, писатель быстро убедился, в каком плачевном материальном положении находилась эмиграция. Средств едва хватало на то, чтобы организовать собственную взаимопомощь русских, оказавшихся в изгнании. Интересные воспоминания об убогости жизни в эмиграции в разоренной войной Германии оставил митрополит Евлогий, бывший архиепископ Волынский и Житомирский, назначенный патриархом Тихоном в 1921 году управляющим русскими православными церквами в Западной Европе. Бедными были прихожане, бедной была церковь. Получив назначение и собираясь ехать из Белой Церкви в Сербии в Берлин, Евлогий не имел даже достойного облачения. Кроме митры и старенькой епитрахили, у митрополита ничего не было. Да и митру ему соорудил выехавший вместе с ним дьякон из куска бального платья генеральши Поливановой.
Перед этим митрополит проехал почти все славянские страны, легшие на пути эмиграции. Везде положение эмигрантской массы было тяжелым. Но бедственность эмигрантского Берлина его просто поразила. Многие русские, не имея средств на жилье и пропитание, обитали в лагерях в окрестностях Берлина. Большинство в них составляли бывшие солдаты и офицеры из расформированных частей армии генерала Бермонт-Авалова, отступившей из Прибалтики. Но было немало и гражданских лиц, сестер милосердия, ушедших вместе с разбитыми частями. Жили в убогих бараках, спали на соломенных тюфяках. Работы не было. Германия разорена. Не хватало теплой одежды, белья, и многие болели. Здоровые ездили днем в Берлин в надежде подработать, отыскать знакомых, найти хоть какую-то помощь. Но и в Берлине, за исключением немногих обеспеченных русских семейств, на счету был каждый ломтик хлеба, каждый кусочек сахара. Когда до Берлина стали доходить сведения о голоде в России, большинству эмигрантов не нужно было объяснять, что это такое: натерпелись и в Константинополе, и на пути в Берлин. Да и в самом Берлине жили впроголодь. Когда был объявлен сбор средств в пользу голодающих, несли в Красный Крест жалкие крохи, но несли. А когда в Берлине появилось отделение гуверовской АРА, от предложений помощи не было отбоя: готовы были работать бесплатно - ведь речь шла о помощи России.
"В те дни в Берлине наибольшую общественную активность, - вспоминает митрополит Евлогий, - проявляли эмигранты-монархисты, и мне поневоле пришлось жить в монархической орбите. В этой среде шла энергичная подготовка к монархическому съезду в Рейхенгале. На одном из собраний, на котором был поднят вопрос о положении церкви в восстановленной России, я побывал, но сразу увидел, что ничего нового, творческого в постановке вопроса нет. Собрание сбивалось на старый лад, доходило до крайних утверждений, например, высказывалось суждение, что постановления Всероссийского Церковного Собора не имеют силы, потому что не подтверждены императором..." 24.
Ожидать помощи от ждущих реванша монархистов, естественно, не приходилось. Но помощь шла от рядовых эмигрантов, от частных лиц, которые понимали, что сострадание к страждущей родине выше обид и несогласий. В русских церквах возносились молитвы о спасении голодающих соотечественников, стояли кружки для сбора подаяний. Весной 1921 года, то есть в самый разгар голода, когда уже имелись многочисленные случаи людоедства, на собранные средства митрополит Евлогий купил вагон пшеницы и с помощью немецкого Красного Креста отправил его в Москву в адрес патриарха Тихона для передачи голодающим. Сам патриарх не смог известить управляющего русскими церквами в Западной Европе о получении пшеницы. К этому времени отношения Русской православной церкви с государством резко обострились и сношения церковного управления с заграницей были затруднены. Вскоре и сам патриарх оказался под домашним арестом в небольшой квартирке в Донском монастыре, где ожидал начала суда. О том, что посланный эмигрантами хлеб дошел до крестьян Саратовской губернии, митрополит Евлогий узнал много позднее.
Глава 6
"ВСЕМИ ГОРБАМИ С РОССИЕЙ"
Было время, когда нам казалось, что об авторе "Песни о Буревестнике" мы знаем все. В течение многих десятилетий фигура Максима Горького занимала всю авансцену советской культуры. О Горьком написаны десятки томов исследований и воспоминаний. Представлялось, что каждый шаг, каждое слово, каждая мысль провозвестника русской революции нашли свое место в нашей истории. Новые документы, а главное, возможность говорить о том, о чем еще вчера мы вынуждены были молчать, показали, насколько мы заблуждались. За отлитым в бронзу, хрестоматийным Горьким наших школьных и вузовских лет в свете новых материалов, вовлекаемых в общественный оборот, встает другой, настоящий Горький, человек, который воплотил в себе не только надежды, но и сомнения, и разочарования нашего века.
Малознакомой стороной оборачивается к нам Горький периода 1922-1928 годов, когда великий писатель, выехав за границу для лечения, многие годы фактически жил на положении эмигранта, вначале в веймарской Германии, затем в Италии. Если Горький периода острой полемики с большевиками в 1917-1918 годах воспринимается теперь как Горький "несвоевременных мыслей", то Горький периода эмиграции - это человек великих сомнений, трагического выбора между продолжением добровольного изгнания и возвращением в любимую им Россию, уже отравленную медленно действующим ядом сталинизма.
Один из самых интересных моментов жизни русской послереволюционной эмиграции в Берлине связан с пребыванием там Максима Горького в 1922 году. Международный престиж Горького был огромен, его слава в России безгранична. Эмоции эмиграции по поводу приезда Горького были связаны не только с сознанием того, что рядом живет и работает великий писатель, защитник русской интеллигенции от "хлыста диктатуры" (в Берлине осели многие из тех, кого Горький спас от ЧК), но объяснялись и тем обстоятельством, что в эмиграции склонны были считать приезд Горького в Берлин как в некотором роде изгнание, как начало эмиграции. И хотя сам Горький решительно отвергал такие домыслы и пересуды (в беседе с корреспондентом газеты "Последние новости" писатель, только что приехавший в Берлин, заявляет: "В принципе я совершенно разделяю теорию Ленина и твердо верю в международную социалистическую революцию"), разговоры об "особом случае", о скрытой эмиграции продолжались. Одно дело - быть согласным с теорией, к тому же только "в принципе", как подчеркнул сам Горький, а другое - отведать из общего котла революции. Эмиграция достаточно хорошо помнила о "несвоевременных мыслях" Горького, опубликованных им в газете "Новая жизнь" в 1917-1918 годах, где писатель выступил как защитник интеллигенции и нравственных начал жизни от "революционеров на время", поднятых с обывательского дна водоворотом революции. Острая полемика "Новой жизни" с "Правдой" того времени, завершившаяся вначале временным, а затем и окончательным запрещением горьковской газеты, расценивалась эмиграцией как попытка писателя предостеречь большевиков от опасностей разлива насилия и разжигания в обществе классовой ненависти.
В портрете "революционера на время", революционного временщика, остро очерченном Горьким в статье, помещенной в "Новой жизни", звучали многие из тех оценок революционера максималистского типа, которые давала и эмиграция. Существовало мнение, что конец "Новой жизни" был ускорен появлением именно этой статьи, в которой многие из деятелей революции увидели свой обобщенный портрет. В сущности, это портрет обывателя, Смердякова, примкнувшего к революции и пытавшегося овладеть ею. Вот как Горький описывал его:
"Революционер на время, для сего дня, - человек, с болезненной остротой чувствующий социальные обиды и оскорбления - страдания, наносимые людьми. Принимая в разум внушаемые временем революционные идеи, он, по всему строю чувствований своих, остается консерватором, являя собой печальное, часто трагикомическое зрелище существа, пришедшего в люди, как бы нарочно для того, чтобы исказить, опорочить, низвести до смешного, пошлого и нелепого культурное, гуманитарное, общечеловеческое содержание революционных идей. Он прежде всего обижен за себя, за то, что не талантлив, не силен, за то, что его оскорбляли, даже за то, что некогда он сидел в тюрьме, был в ссылке, влачил тягостное существование эмигранта. Он весь насыщен, как губка, чувством мести и хочет заплатить сторицей обидевшим его. Идеи, принятые им только в разум, но не вросшие в душу ему, находятся в прямом и непримиримом противоречии с его деяниями, его приемы борьбы с врагом те же самые, что применялись врагами к нему, иных приемов он не вмещает в себя. Взбунтовавшийся на время раб карающего, мстительного бога, он не чувствует красоты бога милосердия, всепрощения и радости. Не ощущая своей органической связи с прошлым миром, он считает себя совершенно освобожденным, но внутренне скован тяжелым консерватизмом зоологических инстинктов, опутан густой сетью мелких, обидных впечатлений, подняться над которыми у него нет сил. Навыки его мысли понуждают его искать в жизни и в человеке прежде всего явления и черты отрицательные; в глубине души он исполнен презрения к человеку...
Люди для него - материал, тем более удобный, чем менее он одухотворен. Если же степень личного и социального самопознания человека возвышается до протеста против чисто внешней, формальной революционности, революционер сего дня, не стесняясь, угрожает протестантам карами, как это делали и делают многие представители очерченного типа" 1.
Горький объясняет, что приехал в Западную Европу лечиться, что у него кровохарканье. Но эмиграция склонна трактовать приезд писателя по-своему: не ужился с большевиками. Распространяются слухи, что Горький с отъездом не торопился, что его подтолкнули, ибо стал неудобен. Действительно, комедия Горького "Работяга Словотеков" была запрещена в Петрограде после двух представлений, поскольку в главном герое пьесы Зиновьев якобы узнал себя.
Некоторые находили другое объяснение - будто Горький обиделся на то, что ему, столько сделавшему для подготовки революции в России, теперь не разрешают издавать газету.
В момент приезда Максима Горького в Берлин никто, разумеется, не знал, как долго писатель пробудет за границей. Можно предположить, что, если бы в тот момент эмиграция знала, что окончательно в советскую Россию он вернется только в 1928 году, Горький был бы, без всяких сомнений, причислен к эмиграции. Считается же, что Алексей Толстой, проживший за границей много меньше, был эмигрантом.
Действительно, положение Горького в этот период было двойственным, на что указывали многие знавшие его люди: В. Ходасевич в статье "Горький", помещенной в "Отечественных записках" (№ 70, 1940 г.), Н. Берберова в книгах воспоминаний "Курсив мой" и "Три года из жизни Горького (1922-1925)". "Нюансы" есть и в книге И. Эренбурга "Люди, годы, жизнь", где отразилось восприятие М. Горького тех лет как "полуэмигранта".
Но были и другие мнения.
"До чего мало похож, например, на белого эмигранта Максим Горький! писал в 1925 году "сменовеховец" И. М. Василевский. - Если сущность эмиграции в ее чуждости, коренной враждебности к революции, то Максим Горький весь с ног до головы, от своего рождения и происхождения, от детских впечатлений своих и "Песни о Буревестнике", - весь с революцией - живой символ революции российской. И все же: стоило Максиму Горькому пожить рядом с эмигрантами, и какими характерно эмигрантскими чертами оказалась отмечена новая, изданная в Берлине, книга Максима Горького "О русском крестьянстве"!" 2.
Все, конечно, не так просто. И о книге этой чуть позже. Но явно проблема в отношениях между Горьким, Россией и эмиграцией есть. О серьезном разладе Горького с большевиками в берлинский период его жизни писал и Евгений Замятин в книге "Лица": "По моим впечатлениям, тогдашняя политика террора была одной из главных причин временной размолвки Горького с большевиками и его отъезда за границу" 3. Замятин в это время смотрит на события с другой, нежели эмигранты, стороны, он в это время еще в России.
Если эмиграция праздновала приезд Горького в Берлин, полагая укрепить его авторитетом свои силы, то для интеллигенции в России отъезд писателя был большой потерей: в сущности, в этот период крайней взаимной озлобленности внутри страны, когда судебные процессы следовали один за другим - против меньшевиков, против эсеров, против духовенства, против представителей буржуазной интеллигенции, - Горький был одним из немногих, чье заступничество могло остановить казнь, ссылку в Сибирь, спасти от голодной смерти, содействовать отправке за границу на лечение.
"Всем было хорошо известно, что Горький - в близкой дружбе с Лениным, что он хорошо знаком с другими главарями революции. И когда революция перешла к террору, последней апелляционной инстанцией, последней надеждой был Горький, жены и матери арестованных шли к нему. Он писал письма, ругался по телефону, в наиболее серьезных случаях сам ездил в Москву, к Ленину. Не раз случалось, что его заступничество кончалось неудачей. Как-то мне пришлось, - пишет Е. Замятин, - просить Горького за одного моего знакомого, попавшего в ЧК. По возвращении из Москвы, сердито пыхтя папиросой, Горький рассказывал, что за свое вмешательство получил от Ленина реприманд: "Пора бы, говорит, вам знать, что политика вообще дело грязное, и лучше вам в эти истории не путаться"" 4. Но Горький продолжал "путаться".
И вот теперь этот заступник русской интеллигенции уехал из России. Отъезд Горького был похож на разведение последнего моста между властью и той частью русской интеллигенции, которая хотела, оставаясь в России, сохранить свою независимость от власти.
Но были и такие, из "революционеров на время", которые обрадовались тому, что одной крупной помехой для их несгибаемой воли к переделыванию России и человека стало меньше. Они, эти люди, тут же принялись ханжески обвинять Горького в предательстве, в бегстве и, обвиняя, хулить. Евгений Замятин вспоминает, что некоторое время спустя после отъезда Горького ему попался номер провинциальной коммунистической газеты с жирным заголовком: "Горький умер". К счастью, оказалось, что это был всего лишь "ход" местного журналиста, пытавшегося таким экстравагантным способом привлечь внимание читателей к своей статье, где говорилось о "политической смерти" Горького после его отъезда за границу. "Революционеры на время" спешили списать великого писателя.
Горький приехал в Берлин в тот период, когда основная часть эмиграции еще не успела перелиться в Париж и столица Веймарской республики, не будучи политическим центром изгнания, кишела эмигрантами. В это время в Германии скопилось до 600 тыс. русских. Имя Горького было у всех на устах. С чем он приехал? Что скажет? Но Горький вел себя сдержанно: от эмиграции не отталкивался, но и не заигрывал с ней. Он знал и ее слабости, предрасположенность к политическим страстям, и неумение значительной части эмигрантов отстраниться от личных обид, вынесенных из революции. Но он видел и сильные стороны эмиграции: традиции, высокую гражданскую активность, унесенные с собой из России, высокую культуру мысли, умение уважать политического соперника и искать с ним компромисса. Эта способность к компромиссам не только сквозила в движении "сменовеховства", но проглядывала и в позиции видных фигур эмиграции, например П. П. Рябушинского, одного из крупнейших русских промышленников и банкиров, владельца - на паях с братьями - Московского банка Рябушинских. Принадлежа по своим политическим убеждениям к умеренному крылу русской буржуазии и не скрывая антипатий к большевикам, он тем не менее - как только из России повеяли ветры нэпа стал проявлять интерес к установлению контактов с экономическим миром России, рожденным новой политикой. Другая эмигрантская знаменитость крупнейший русский капиталист, директор Русско-китайского, а затем Русско-азиатского банков Александр Путилов в трагический для России год великого голода, размышляя о путях спасения голодающих, вынашивал идею кредитной помощи стране. При этом он считал, что предложение кредитов следует делать "в приемлемой для большевиков форме".
В Берлине Горький мгновенно оказался в центре внимания. В его квартире вечно толпился народ - бывшие царские и приезжавшие в Берлин советские министры (наркомы), знаменитые писатели и совсем молодые, надеявшиеся получить благословение мэтра актеры, художники, общественные деятели новой и старой России. Горький вызывал жгучее любопытство. Все знали, что еще задолго до Октябрьского переворота он материально поддерживал большевиков, что его близость к Ленину была крайне выгодна для престижа большевистской революции. Эмиграция знала, и в каком активном несогласии находился Горький с большевиками в 1917-1918 годах, в период "несвоевременных мыслей". Так кто же он, Горький?
Пожалуй, лучше всего, искреннее всего ответил на этот вопрос Юрий Анненков в книге "Дневники моих встреч (цикл трагедий)", написанной в эмиграции. "Был ли Горький членом коммунистической партии? Если и был, то лишь в самые последние годы своей жизни. Впрочем, и в этом я не уверен.
- Я околопартийный, - любил говорить Горький.
И это было правдой. Он блуждал вокруг партии, то справа, то слева, то отставая, то заходя вперед. В политике, как и в личной жизни, он оставался артистом. Обязательная, дисциплинарная зависимость от какой-либо доктрины, догмы была для него неприемлема. Идейную подчиненность он считал оскорблением для человека. Прямую линию он заставлял все время вибрировать, как струну. Своими постоянными отклонениями и амплитудой своих колебаний он стремился сделать прямую линию более человечной" 5.
И вот теперь, зная мягкость и уступчивость Горького, способность его души страдать при виде чужого горя, эмиграция старалась, указывая писателю на дурные и трагические стороны революции, вывести его на критическую стезю. Многие не понимали, почему Горький, так хорошо чувствовавший драматизм положения русской интеллигенции и неоднократно говоривший об этом, будучи в России, теперь, оказавшись за границей и с "развязанными руками", молчал. Он воздерживался от полемики в газетах, вообще избегал журналистов.
Но совсем отстраниться, уйти "в эмиграцию от эмиграции" он все же не мог: слишком живы были связи, слишком много было вокруг друзей, бывших товарищей по борьбе с царизмом, чей вклад в революцию, несмотря на их политическое размежевание с большевиками, он глубоко ценил. В эмиграции - и Горький это знал, может быть, как никто другой - было много людей нравственно чистых, идеалистов. Многие оттого и оказались в изгнании, что не могли совместить в себе светлые мечты о революции и народном счастье и те реальные образы и одежды, в которых революция вышла из гражданской войны, с пятнами крови, с искаженным страданием и ненавистью лицом.